Увеличить |
VIII
Наконец Тонку уволили - он уже почти начал тревожиться
оттого, что это новое несчастье не приходило так долго. Директор магазина был
низеньким уродливым человечком, но в их отчаянном положении он представлялся им
прямо какой-то сверхъестественной силой. Они уже задолго до этого прикидывали:
наверное, он все понял, но он просто порядочный человек, который не станет
подталкивать и без того несчастного к пропасти; потом решили: он ничего не
замечает, слава Богу, он еще вообще ничего не заметил! Но однажды утром он
вызвал Тонку в контору и прямо спросил, в чем дело. Она не смогла ответить,
только слезы выступили на глазах. Но этого благоразумного человека ничуть не
растрогало, что она не могла говорить; он выписал ей месячное жалованье и
уволил тут же, на месте. И еще страшно разозлился, кричал, что не сможет теперь
быстро найти замену, что Тонка не имела права обманывать его и скрывать свое
положение, когда нанималась на работу, - даже секретаршу не попросил выйти,
когда ей все это говорил. Тонка после этого почувствовала себя совсем уж падшей
и дурной женщиной, а он в душе не мог не восхищаться этим ничтожным мелким
торгашом, который, не колеблясь ни секунды, принес Тонку в жертву своим деловым
интересам, и вместе с ней ее слезы, ее ребенка и один Бог знает какие открытия,
какие души и какую человеческую судьбу, ничего этого он не знал и не хотел
знать.
Теперь они стали обедать в маленькой столовой, где среди
грубости и грязи за несколько пфеннигов получали еду, которая не лезла ему в
горло. Он заходил за Тонкой ежедневно в обеденный час, свято выполняя свой
долг. Странное впечатление производил он там среди подмастерьев и рассыльных в
своем элегантном еще костюме, молчаливый, неотлучный и верный рыцарь беременной
спутницы. Он ловил на себе насмешливые взгляды, иногда одобрительные, но они
жгли его еще больше. Он ходил как лунатик среди людского щебня большого города,
с неотвязной мыслью о своем изобретении и с уверенностью в Тонкиной измене.
Никогда прежде он так остро не ощущал железную круговую поруку внешнего мира;
где бы он ни шел, всюду за ним как будто гналась по пятам собачья хриплая
свора, - жадность у каждого своя, но все вместе - свора, и только ему одному
некого было попросить о поддержке или хоть просто пожаловаться на свою судьбу;
у него никогда не было времени для друзей, да и особого желания дружить с
кем-нибудь - тоже: он весь был поглощен своими идеями, а такой груз может
оказаться смертельным, пока люди не сообразят, что они могут извлечь из него
выгоду. Он даже не мог представить себе, в каком направлении искать помощь: он
был всем чужой. А Тонка? Кем была ему она? Дух от духа его? Нет, по роковому
стечению судеб и она была чужим существом со своею тайною тайной, существом,
просто прибившимся к нему!
Лишь вдали сквозь узкую щелку пробивался свет, и он всеми
помыслами тянулся к нему. Он работал над своим изобретением, а оно в конце
концов имело значение для всех, и здесь была все-таки не одна только работа
мысли, а и многое другое: предчувствие победы, мужество, вера, которые никогда
не обманывают, здоровая жажда жизни, ставшая его путеводной звездой. Тут и он
шел по путям наибольших вероятностей, и постоянно какая-нибудь из них
оправдывалась; он твердо верил, что так будет и впредь, что в конце концов он
подарит людям важное открытие; начни он проверять все возможные сомнения так
же, как он это делал с Тонкой, он никогда не пришел бы к концу: думать значит
думать не слишком много, и не жертвуй мы в чем-то безграничностью нашего
изобретательского дара, мы не сделали бы ни одного открытия. Вот эта половина
его жизни, как иногда ему думалось, находилась под незримой, таинственной, но
счастливой звездой. А другая не была озарена. Они купили с Тонкой три
лотерейных билета перед очередными скачками. Когда появилась таблица, он
специально дождался Тонку, чтобы по дороге купить газету и проверить вместе с
ней. Лотерея была мизерная, с главным выигрышем в каких-то несколько тысяч
марок, - но ничего, на ближайшее будущее этого бы хватило. Будь это даже
несколько сотен марок, все равно он мог бы купить Тонке самое необходимое из
платьев и белья или переселить ее куда-нибудь из затхлой мансарды. Будь это даже
просто двадцать марок - это бы хоть подбодрило их, и он накупил бы новых
билетов. В конце концов, даже пять каких-нибудь марок он воспринял бы как
добрый знак, как свидетельство того, что неведомые сферы благосклонно отнеслись
к его попытке снова укорениться в жизни.
Но ни один билет не выиграл. Конечно же, он купил их только
шутки ради, и уже когда он ждал Тонку, он ощущал внутри сосущую пустоту,
предвещавшую неудачу; колебался ли он все-таки между иллюзией и безысходностью,
или это просто происходило оттого, что в его положении даже двадцать пфеннигов,
потраченных впустую, означали ощутимый расход, но он вдруг твердо понял, что
существует необратимая сила, недоброжелательная к нему, и что все кругом ему
враждебно.
После этого он стал по-настоящему суеверен; то есть суеверен
стал тот человек в нем, который вечерами встречал Тонку с работы, - другой
по-прежнему бился над учеными проблемами. У него было два перстня, которые он
надевал попеременно. Оба были дорогие, но один был старинный и с благородным камнем,
а другой, новый, ему подарили родители, и он им раньше пренебрегал. Но однажды
он заметил, что в те дни, когда он надевал новый перстень - обыкновенное
дорогое пошлое кольцо, каких тысячи, - с ним реже приключались всякие напасти,
чем когда он надевал старинный, и с этого дня он больше не решался носить тот
перстень, а носил этот - как добровольное ярмо. В другой раз ему повезло в
день, когда он не успел побриться; когда же он на следующее утро, вопреки этому
наблюдению, побрился, он был наказан за провинность очередной мелкой
неприятностью - одной из тех, которые только в его положении из пустяков
превращаются в несчастья; с тех пор он боялся трогать свою бороду; она росла
теперь без помех, он только тщательно подстригал ее клинышком, и все последующие
горестные недели носил эту бороду. Она искажала его лицо, но для него она была
как Тонка: он ухаживал за ней тем заботливей, чем некрасивей она выглядела.
Возможно, и его чувство к Тонке становилось тем нежнее, чем больше она его
огорчала, и бороду свою он так любил потому, что она была уродлива внешне.
Тонке борода не нравилась, и она не понимала, зачем это. Не будь Тонки, он так
бы и не узнал, как уродовала его борода, потому что мы мало знаем о себе, когда
рядом нет других людей, в которых бы мы отражались. И поскольку мы вообще
ничего о себе не знаем, он иногда, возможно, желал Тонкиной смерти, чтобы этой
невыносимой жизни пришел конец, и борода нравилась ему просто потому, что все
закрывала и скрывала.
|