Мобильная версия
   

Оноре де Бальзак «Крестьяне»


Оноре де Бальзак Крестьяне
УвеличитьУвеличить

XII

КАБАК — ТОТ ЖЕ НАРОДНЫЙ ПАРЛАМЕНТ


Трактир «Большое-У-поение» находился на полпути между Бланжийскими воротами и деревней Бланжи, и потому неистовые вопли старухи Тонсар привлекли несколько любопытных деревенских жителей, пожелавших узнать, что стряслось в заведении Тонсара. В числе этих любопытных был и старик Низрон, дедушка Пешины, который, отзвонив ко второй молитве богородице, шел к себе в виноградник, чтобы окопать несколько лоз на последнем уцелевшем у него клочке земли.

Согбенный трудами, убеленный сединами старик виноградарь, с бескровным лицом, единственно честный человек в общине, был во время революции председателем Якобинского клуба в Виль-о-Фэ и присяжным революционного трибунала. Жан-Франсуа Низрон, человек того же склада, что и апостолы, некогда в точности походил на св. Петра, каким его изображают художники, неизменно наделяя его широким лбом крестьянина, густыми, от природы вьющимися волосами рабочего, мускулатурой пролетария, загаром рыбака, крупным носом, насмешливой улыбкой, как будто подтрунивающей над всеми невзгодами, телосложением крепыша, который рубит в соседнем лесу хворост для обеда, покамест вероучители заняты разглагольствованием.

Таков был в сорок лет этот прекрасный человек, твердый, как сталь, и чистый, как золото, этот поборник прав народа. Он уверовал в Республику, когда прогремело это слово, быть может, более грозное, чем воплощаемая им идея. Он уверовал в республику Жан-Жака Руссо, в братство людей, во всеобщие прекрасные чувства, в признание заслуг, в человеческое беспристрастие — словом, во все, что осуществимо в скромных пределах небольшого округа вроде Спарты, а в большой империи становится химерой. Он скрепил эти идеи собственной кровью, он послал на защиту родины своего единственного сына; больше того, скрепил величайшей жертвой, доступной человеческому эгоизму: он принес им в жертву материальные интересы. Этот могущественный в деревне народный трибун был племянником и единственным наследником бланжийского кюре и мог отобрать у служанки покойного, красавицы Арсены, полученное ею наследство, но он уважал волю завещателя и примирился с нищетой, пришедшей к нему так же быстро, как быстро пала его Республика.

Никогда ни одна чужая копейка, ни один чужой прутик не попадали в руки этого неподкупного республиканца. Республика была бы приемлемой, если бы руководствовалась его принципами. Он отказался от покупки национального имущества, он не признавал за Республикой права на конфискацию. В соответствии с требованиями Комитета общественного спасения он ждал, что добродетель подвигнет граждан на чудеса доблести во имя священной родины, тогда как дельцы, примазавшиеся к власти, расценивали свои действия на золото. Этот античный муж всенародно обличал Гобертена-отца в тайном предательстве, попустительствах и хищениях. Он неоднократно распекал и добродетельного Мушона, народного представителя, вся добродетель которого объяснялась его полной бездарностью, как и у многих его соратников, которые располагали такими политическими возможностями, какие вряд ли когда предоставлялись нацией своим избранникам, и все же, опираясь на силу целого народа, они не сумели так возвеличить Францию, как возвеличил ее Ришелье, при всей слабости короля. И гражданин Низрон стал живым укором для очень многих. Беднягу погребли под лавиною забвенья, сопроводив эти похороны жестокими словами: «Он ничем не доволен!» — словами тех, кто нажился в мятежное время.

Этот новоявленный «крестьянин с Дуная»39 вернулся в Бланжи под родной кров. Он видел, как одна за другой рушились его надежды, он видел, как дорогая его сердцу Республика кончила свои дни в арьергарде императора; и сам он впал в полную нищету на глазах у лицемерного Ригу, искусно сумевшего довести его до этого. И знаете почему? Потому что Жан-Франсуа Низрон наотрез отказался принять что-нибудь от Ригу. Эти неоднократные отказы дали понять человеку, завладевшему наследством кюре Низрона, как глубоко его презирает племянник покойного. Холодное презрение Низрона достигло предела, когда над его внучкой нависла та страшная угроза, про которую аббат Бросет рассказал графине.

Старик создал себе свою собственную историю двенадцати лет французской революции — историю, полную великих деяний, которые обессмертят эту героическую эпоху. Бесчестных поступков, убийств, грабежей — ничего этого для него не существовало; он восторгался подвигами самопожертвования, матросами «Мстителя»40, приношениями на алтарь отечества, патриотическим порывом пограничного населения и продолжал жить своими грезами, убаюкивая ими себя самого.

У революции было много поэтов, похожих на старика Низрона: и тайно, и явно, на внутреннем государственном поприще и на полях сражения, слагали они свои поэмы, претворяя их в подвиги, погребенные затем волнами революционной бури, их героизм не уступал героизму времен Империи, когда раненые, забытые на поле брани, умирая, кричали: «Да здравствует император!» Подобное величие духа свойственно Франции. Аббат Бросет уважал безобидные убеждения Низрона, а старик в простоте душевной привязался к кюре за одну сказанную им фразу: «Истинная Республика — в Евангелии». И старый республиканец носил крест, облачался в полукрасное, получерное одеяние, с достоинством, серьезно держал себя в церкви и кое-как существовал, выполняя тройные обязанности, возложенные на него аббатом Бросетом, который хотел если не обеспечить старика, то хотя бы не дать ему умереть с голоду.

Старый бланжийский Аристид, подобно многим благородным жертвам самообмана, облекающимся в мантию покорности судьбе, не был многоречив; однако он никогда не упускал случая обличить зло, и крестьяне побаивались его, как воры боятся полиции. Он не бывал и шести раз за год в «Большом-У-поении», хотя его там всегда принимали с почетом. Старик проклинал богатых за то, что они недостаточно милосердны, их эгоизм возмущал его, и это чувство, казалось, крепко связывало его с крестьянами. Недаром о нем говорили: «Дядя Низрон не любит богатых, он — наш». Вся долина говорила: «Нет человека честнее дяди Низрона!» Это был почетный гражданский венок, который он заслужил своей безупречной жизнью. Его часто выбирали непререкаемым третейским судьей в разных спорных делах, в нем нашел свое воплощение чудесный образ «деревенского старейшины».

Этот исключительно опрятный, хоть и бедно одетый старик всегда носил штаны до колен, толстые шерстяные чулки и башмаки, подбитые железными подковками, кафтан так называемого французского покроя, с большими пуговицами, еще сохранившийся у некоторых старых крестьян, и широкополую шляпу; но в будничные дни он ходил в синей куртке, до того испещренной заплатами, что она больше походила на ковер. Гордость человека, знающего, что он свободен и достоин этой свободы, придавала его лицу и походке какое-то особое благородство; словом, он носил не лохмотья, а платье.

— Ну, что у вас тут стряслось, бабушка? Вас было с колокольни слышно, — спросил он.

Старику рассказали о случае с Вателем, причем, как это водится в деревне, кричали все сразу.

— Если вы не рубили дерева, — промолвил старик Низрон, — Ватель не прав; а если срубили, то совершили два дурных поступка.

— Выпейте-ка стаканчик вина, — сказал Тонсар, подавая старику полный стакан.

— Ну, что ж, отправились? — спросил Вермишель судебного пристава.

— Да. Обойдемся без дяди Фуршона, прихватим кушского помощника мэра, — ответил Брюне. — Ступай вперед, а мне еще надо отнести в замок один документик: дядя Ригу выиграл и второй процесс, я должен передать судебное постановление.

И г-н Брюне, подкрепившись двумя рюмками водки, сел на свою кобылу, не забыв перед уходом проститься с дядюшкой Низроном, ибо все в долине дорожили уважением старика.

Никакая наука, даже статистика, не может объяснить ту сверхтелеграфную скорость, с которой распространяются новости в деревне, и способ, которым они преодолевают глухие пространства вроде степей, еще существующие во Франции к стыду наших администраторов и капиталистов. Современная история знает, как самый знаменитый из всех банкиров, загнав лошадей на пути между Ватерлоо и Парижем (всем известно, для чего он мчался: он приобрел все, что потерял император, — владычество!), лишь на несколько часов опередил роковую весть. Итак, не прошло и часа после столкновения старухи Тонсар с Вателем, а в «Большом-У-поении» уже собралось несколько завсегдатаев.

Первым пришел Курткюис, но вы с трудом узнали бы прежнего веселого лесника и краснощекого бездельника, которому жена варила по утрам кофе, как о том рассказывалось выше, при изложении предыдущих событий. Он постарел, похудел, осунулся и мог служить для всех страшным, но ни для кого не поучительным примером.

— А что ж, он хотел прыгнуть выше головы, — говорили тем, кто жалел бывшего сторожа и обвинял Ригу. — Задумал сделаться помещиком!

Покупая владение Башельри, Курткюис в самом деле мечтал зажить помещиком, чем не раз похвалялся. А теперь жена его собирала на дорогах навоз! И она, и Курткюис вставали ни свет ни заря, вскапывали свой хорошо унавоженный огород, снимали с него по нескольку урожаев, и все-таки денег хватало только на уплату процентов г-ну Ригу по оставшемуся за землю долгу. Дочь их, жившая в прислугах в Оссэре, отдавала родителям свое жалованье, но, несмотря на эту поддержку, у них после очередного платежа не оставалось ни гроша. Жена Курткюиса, прежде баловавшаяся время от времени бутылочкой «горячительного» с гренками, теперь пила только воду. Курткюис не смел заглянуть в «Большое-У-поение» из боязни потратить там три су. Лишившись прежней власти, он лишился и дарового угощения в трактире и, как все глупые люди, вопил о неблагодарности. Наконец, подобно большинству крестьян, одолеваемых бесом собственности, он работал все более рьяно, а ел все менее сытно.

— Ишь ты, сколько заборов понастроил Курткюис, — говорили завистники. — Прежде чем огороды городить, надо было стать полным хозяином.

Старик разделал и удобрил три арпана земли, купленные у Ригу; сад, примыкавший к дому, уже начинал приносить плоды, и Курткюис боялся его лишиться. Прежде он носил кожаные башмаки и охотничьи гетры, а теперь ходил на манер Фуршона в деревянных башмаках и обвинял эгских помещиков в постигшей его нищете. От забот помрачнело и стало тупым когда-то веселое лицо этого низенького толстяка, теперь похожего на человека, угасающего от хронического недуга или от действия яда.

— Что с вами, господин Курткюис? Язык вам отрезали, что ли? — спросил Тонсар, не дождавшись ни слова от старика в ответ на рассказ о недавней стычке.

— А жалко, если отрезали, — сказала Тонсарша. — Но ему не приходится плакаться на повитуху, подрезавшую ему язычок: ловко она это проделала.

— Поневоле присохнет язык, когда только и думаешь, как бы разделаться с господином Ригу, — печально ответил ей сильно «состарившийся старик».

— Да чего там, — сказала бабка Тонсар, — у вас семнаднатилетняя дочка-красавица, и, если она будет умницей, вы легко поладите с этим старым бабником.

— Вот уж два года, как мы отправили ее от греха в Оссэр к матери господина Мариота, — сказал Курткюис— Лучше с голоду околею, а...

— Ну и дурень же! — возмутился Тонсар. — Взгляни-ка на моих дочерей, померли они, что ли? А ежели кто посмеет сказать, что они не святее святых, то познакомится с моим ружьем.

— Тяжко дойти до этого! — сказал Курткюис, покачав головой. — Лучше уж заплатили бы мне за то, что я подстрелю какого-нибудь арминака!..

— Много лучше спасти своего отца, чем трястись над своей добродетелью! — возразил трактирщик.

Тут дядя Низрон легонько ударил Тонсара по плечу.

— Нехорошо это ты говоришь! — промолвил старик. — Отец — хранитель чести своей семьи. Вот через такое ваше поведение нас и презирают; через вас и винят народ, говорят, что он не заслуживает свободы! Народ должен быть для богатых примером гражданской доблести и чести... А вы все до одного продаетесь Ригу за его золото. Вы для него поступаетесь если не дочерьми, так своей добродетелью! Это скверно!

— Взгляните-ка, до чего дошел Коротыш! — сказал Тонсар.

— Взгляни-ка, до чего дошел я! — ответил дед Низрон. — А сплю я спокойно, и совесть мою ничто не тревожит.

— Пусть его говорит, — громко прошептала на ухо мужу Тонсарша. — Ты же знаешь, бедный старикашка на этом помешан.

В эту минуту вошли Бонебо, Мари и Катрин с братом.

Они уже были раздражены неудачей, постигшей Никола, а подслушав Мишо и узнав его замыслы, совсем озлобились. И сейчас, войдя в трактир, Никола пустил крепкое ругательство по адресу супругов Мишо и обитателей замка.

— Вот уже и жатва! Ну, да я отсюда не уберусь, не прикурив своей трубки о горящие их скирды! — воскликнул он, ударив кулаком по столу, к которому присел.

— Нечего тявкать на людях, — сказал ему Годэн, указывая на деда Низрона.

— Пусть только вздумает болтать, я сверну ему шею, как цыпленку, — ответила Катрин. — Отжил свой век этот крикун на старый лад! Говорят — добродетельный! Просто он рыба, вот и все!

Поистине странное и любопытное зрелище представляли эти люди, когда, сдвинув головы, они совещались в жалкой лачуге, меж тем как у дверей, чтобы обеспечить тайну разговора, стояла на часах бабка Тонсар.

Из всех лиц — лицо поклонника Катрин, Годэна, было, пожалуй, самым страшным, хотя оно менее других бросалось в глаза. Годэн был скуп и беден, а что может быть страшнее скупого бедняка! Разве тот, кто сидит на своем золоте, не уступает в свирепости тому, кто гоняется за золотом? Один замкнулся, ушел в себя; другой отпугивает всех своим жадно высматривающим взглядом. По наружности своей Годэн принадлежал к самому распространенному крестьянскому типу: неказистый (он даже был освобожден от солдатчины, так как не вышел ростом), худой от природы, еще более исхудавший от тяжелой работы и нелепого урезывания себя в еде, от которого гибнут в деревнях работяги вроде Курткюиса; лицо с кулачок, в желтоватых глазах с зелеными прожилками и коричневыми крапинками — жажда наживы, — наживы во что бы то ни стало, — похожая на вожделение, лишенное страсти, ибо когда-то клокотавшая в нем алчность теперь застыла, как лава. Темная, как у мумии, кожа прилипла к вискам. Жесткая щетина жиденькой бороденки пробивалась сквозь морщинистую кожу, будто жниво на пашне. Годэн никогда не потел, все соки его рассасывались в организме. Волосатые кривые, жилистые и неутомимые руки казались вырезанными из старого дерева. Хотя ему только что исполнилось двадцать семь лет, в его черных с медным отливом волосах уже пробивалась седина. Он ходил в блузе, в раскрытый ворот которой виднелась заношенная до черноты холщовая рубашка; вероятно, он не менял белья месяцами и сам стирал его в Туне. Деревянные башмаки были залатаны кусками жести; сказать же, из чего сшиты штаны, не представлялось возможным, — столько на них пестрело подштопок и заплат. На голове он носил ужасающую фуражку, должно быть, подобранную в Виль-о-Фэ где-нибудь на задворках. Он был не глуп и, понимая, что Катрин — это возможность разбогатеть, мечтал сделаться преемником Тонсара по «Большому-У-поению»; поэтому он пустил в ход всю свою хитрость, все свои силы, чтобы полонить Катрин, он сулил ей богатство и такую же неограниченную свободу, какою пользовалась ее мать; он сулил, наконец, своему будущему тестю огромный доход с его трактира — пятьсот франков ежегодно, впредь до окончательной уплаты долга, который рассчитывал погасить векселями, так как на этот счет у него был особый разговор с г-ном Брюне. Обычно он работал подмастерьем в кузнице, но когда у каретника бывало много работы, шел к нему, вообще же нанимался на тяжелую, но хорошо оплачиваемую поденщину. Хотя у него было около тысячи восьмисот франков, помещенных у Гобертена, о чем не подозревал никто в округе, он жил как нищий, снимал чулан у своего хозяина и собирал опавшие колосья, когда наступала пора жатвы. В поясе его праздничных штанов была зашита расписка Гобертена, переписывавшаяся каждый год на бóльшую сумму благодаря процентам и новым сбережениям.

— Ну и наплевать мне на это! — воскликнул Никола в ответ на благоразумное предупреждение Годэна. — Коли мне судьба идти в солдаты, пусть уж лучше моя кровь сразу прольется в корзину палача, чем точить ее капля по капле... Зато избавлю наш край от арминака, которого сам черт на нас напустил...

И он рассказал о заговоре, якобы замышленном против него Мишо.

— Где же, по-твоему, Франции брать солдат?.. — проникновенным голосом спросил среди глубокого молчания, последовавшего за этой страшной угрозой, седовласый старик Низрон, поднимаясь с места и становясь перед Никола.

— Отслужишь свой срок и вернешься, — сказал Бонебо, покручивая усы.

Видя, что здесь собрались все местные негодяи, старик Низрон покачал головой и вышел из трактира, уплатив хозяйке лиар за выпитый стакан вина. По уходе старика все собутыльники вздохнули с облегчением: они рады были отделаться от этого живого укора собственной совести.

— Ну, что же ты скажешь насчет всего этого? Эй, Коротыш? — спросил только что появившийся Водуайе, которому Тонсар успел рассказать о случае с Вателем.

Курткюис, ходивший почти у всех под этим прозвищем, причмокнул языком и поставил пустой стакан на стол.

— Ватель дал маху, — ответил он. — Будь я на месте мамаши, я бы наставил себе синяков, лег в постель, сказался больным и подал бы в суд на Обойщика и на сторожа, стребовал бы с них двадцать экю на лечение. Господин Саркюс присудит...

— Во всяком случае, Обойщик заплатил бы, чтобы лишнего не болтали, — заметил Годэн.

Бывший стражник Водуайе, человек ростом в пять футов шесть дюймов, с лицом, изрытым оспой, вдавленным ртом и выдающейся нижней челюстью, помалкивал с видом сомнения.

— Ну, чего ты, дурак, беспокоишься? — сказал Тонсар, прельщенный шестьюдесятью франками. — Мамашу на двадцать экю изувечили, так нечего зевать! Мы шуму подымем на триста франков, а господин Гурдон заявит там, в Эгах, что у мамаши вывихнуто бедро.

— Можно и взаправду его вывихнуть, — заметила трактирщица, — в Париже это делают.

— Ну, я слишком наслышан о чиновниках и не поверю, что все пойдет как по маслу, — промолвил наконец Водуайе, которому приходилось помогать и в суде, и бывшему жандарму Судри. — Пока речь идет о Суланже, еще куда ни шло; господин Судри здесь представитель власти, а он Обойщика ух как не любит. Но Обойщик и Ватель, если вы на них нападете, станут огрызаться, скажут: «Виновата старуха, дерево у нее было: не то она развязала бы свою вязанку еще на дороге, а не пустилась бы наутек; если с ней приключилось несчастье, пусть пеняет на самое себя — не воруй». Нет, это дело неверное!

— А разве отказался Обойщик, когда я на него подал? — сказал Курткюис. — Он мне все заплатил.

— Хотите, я схожу в Суланж, — предложил Бонебо, — и посоветуюсь с секретарем суда господином Гурдоном. Вы сегодня же вечером узнаете, можно ли будет здесь чем поживиться.

— Тебе бы только придумать предлог, рад повертеться вокруг толстозадой сокаровой дочки, — сказала Мари Тонсар, так основательно хлопнув Бонебо по плечу, что у того загудело в груди.

В это время с улицы донеслась бургундская застольная песенка:


В жизни он на миг один

Счастлив был без меры.

Как сменил воды графин

На бутыль мадеры!41


Все тотчас же признали голос дяди Фуршона, которому песенка, несомненно, пришлась по вкусу; а Муш подпевал ему дискантом.

— Ну здорово же они нализались! — крикнула старуха Тонсар своей невестке. — Твой отец так жаром и пышет, а мальчонку, как ветку, из стороны в сторону шатает.

— Наше вам почтение! — крикнул старик. — Много вас тут нищей братии набралось!.. Наше вам! — сказал он внучке, застав ее в тот момент, когда она целовалась с Бонебо. — Наше вам, всепорочная Мария, сатана с тобой, проклята ты в женах, и так далее. Наше почтение всей честной компании! Попались! Плакали ваши снопы! Имею великие новости. Говорил я вам, что Обойщик вас приструнит! Ну, вот он вас и постегает законом!.. Узнаете, как бороться с господами! Господа столько всяких законов понаписали, что теперь хоть кого под них подведут.

Почтенный оратор вдруг громко икнул, и мысли его приняли новое направление.

— Если бы Вермишель был здесь, я дохнул бы ему прямо в рожу, — пусть знает, что такое аликантское вино! Ну и вино! Не будь я бургундцем, право, хотел бы я быть испанцем! Сам господь бог такое вино пьет. Уж наверно, папа это самое вино за обедней потребляет! Ну и винище! Да я молодым стал!.. Слушай, Коротыш, кабы твоя жена была здесь... я бы забыл, что она старовата! Куда там нашему «горячительному» до испанского!.. Надо опять революцию сделать хоть ради того, чтобы очистить господские погреба!

— Какая же новость, папаша? — спросил Тонсар.

— Жатва теперь не про вашу честь, вот что! Обойщик запретит собирать колосья.

— Запретит собирать колосья?.. — в один голос крикнули все, кто был в трактире, причем четыре женщины взвизгнули особенно громко.

— Да, — подтвердил Муш, — он напишет постановление, велит Груазону напечатать и расклеить по кантону. Кто получит свидетельство о бедности, только тому и разрешат собирать колосья.

— И вот что еще себе на ус намотайте, — прибавил Фуршон, — из других общин ни одного хапальщика не пустят!

— Еще что! Еще что! — воскликнул Бонебо. — Выходит, что ни моей бабке, ни мне, ни твоей матери, Годэн, нельзя собирать здесь колосья? Вот так штучки придумали! Ишь ведь что, я им поперек горла стал!.. Черт он, а не мэр, генерал этот!

— Ну, а ты, Годен, как? Будешь все-таки собирать колосья? — спросил Тонсар у подручного каретника, чересчур нежно разговаривавшего с Катрин.

— У меня ничего нет, я бедняк, — ответил Годэн. — Я возьму свидетельство...

— Что дали отцу за выдру, сыночек? — допрашивала тем временем Муша дебелая трактирщица.

Хотя Муш, сидевший на коленях у Тонсарши, и осоловел от количества съеденного, хотя взгляд его и туманился от двух выпитых бутылок вина, все же хитрец прижался к плечу тетки и прошептал ей на ухо:

— Не знаю, а только золото у него есть... Если вы пообещаете целый месяц кормить меня до отвала, я, может быть, и разыщу его тайничок, есть у него одно такое местечко.

— У отца есть золото!.. — шепнула Тонсарша мужу, голос которого выделялся среди общего шума и криков увлеченных горячим спором бражников.

— Тсс! Груазон идет! — крикнула старуха.

В трактире сразу воцарилась глубокая тишина. Когда проходивший мимо трактира Груазон отошел достаточно далеко, старуха Тонсар махнула рукой, и опять разгорелся спор, собирать ли, как прежде, колосья без всяких свидетельств о бедности или нет.

— Хочешь не хочешь, а придется вам подчиниться, — сказал дядя Фуршон, — потому как Обойщик отправился к префекту просить у него солдат для поддержания порядка. Вас перебьют, как собак... Да мы и есть собаки!.. — крикнул старик, пытаясь совладать с языком, неповоротливым от выпитого испанского вина.

Как ни нелепо было это второе заявление Фуршона, все же все собутыльники призадумались: они боялись, как бы правительство и в самом деле не учинило безжалостной расправы.

— Такие же вот беспорядки были недалеко от Тулузы, где стоял наш полк, — сказал Бонебо. — Нас двинули вперед: одних крестьян порубили, других арестовали... Ну и смех же был, как они пробовали против войска идти! Десятерых присудили к каторге, одиннадцать пошло в тюрьму. Живехонько с ними расправились, чего там!.. Солдат солдатом и останется, а вы штафирки, вас можно изрубить, и делу конец!

— Ну чего вы все всполошились, словно стадо козлят? — сказал Тонсар. — Что отнимешь у мамаши или вот у моих дочерей? Посадят в острог?.. Что же, посидим и в остроге! Всей округи Обойщику в тюрьму не засадить. К слову сказать, арестанты куда лучше кормятся на казенный счет, чем у себя дома, да и в тепле зимой сидят.

— Эх вы, дуралеи, — промычал дядюшка Фуршон. — Лучше понемножку обсасывать Обойщика, чем прямо нападать на него, верно говорю! Все равно вас всех замотают. Коли каторга вам мила, тогда дело иное! Там, правда, поменьше работы, чем на поле, зато — неволя.

— А может, лучше, — выступил Водуайе, оказавшийся одним из самых рьяных советчиков, — чтобы кто-нибудь из нас не пожалел своей шкуры и избавил весь край от лютого зверя, что засел в берлоге у Авонских ворот...

— Прикончить Мишо?.. — сказал Никола. — На это я пойду.

— Мало толку, — промолвил Фуршон. — Это нам, детки мои, слишком дорого обойдется. Лучше всего прибедниться, нашу нужду напоказ выставить: эгские господа захотят нам помочь, и вы на этом больше наживете, чем на сборе колосьев.

— Эх вы, мямли! — воскликнул Тонсар. — Ну, ладно, дойдет до суда, поцапаемся с войсками, не сошлют же целый край на каторгу, в Виль-о-Фэ да и среди прежних господ есть кому за нас заступиться.

— Это так, — сказал Курткюис. — Ведь только один Обойщик жалуется на нас, а господа де Суланж, де Ронкероль и другие нами довольны! Эх, будь этот кирасир похрабрее, его бы убили в сражении вместе с остальными, и я бы теперь жил припеваючи у Авонских ворот, а он там все вверх дном перевернул, и узнать нельзя!

— Не пошлют же войска из-за какого-то одного негодяя барина, перессорившегося с целым краем! — сказал Годэн. — Он сам виноват! Задумал здесь всех перемутить, всех свалить. Правительство ему скажет: цыц!

— А что может еще сказать правительство? Уж такая его доля, правительства-то, — промолвил Фуршон, вдруг охваченный нежностью к правительству. — И жалко же мне наше правительство... Бедненькое, без гроша за душой, вроде нас... А ведь это уж просто глупость, раз оно само выпускает деньги. Ух, кабы я был правительством!..

— Да, — воскликнул Курткюис, — я слышал в Виль-о-Фэ, что господин де Ронкероль говорил в палате о наших правах.

— Об этом и в газете господина Ригу писали, — сказал Водуайе, как бывший стражник, умевший читать и писать, — я сам читал...

Невзирая на свое напускное мягкосердечие, старик Фуршон, способности которого, как у многих простолюдинов, обострились от вина, ловил зорким оком и чутким ухом все перипетии спора, которому отдельные замечания придавали бурный характер. Он вдруг встал и выступил на середину комнаты.

— Послушайте старика, он пьян, значит, вдвое хитрее: вино ему еще хитрости прибавило, — крикнул Тонсар.

— Да вино-то какое — испанское!.. Это уж выходит втрое хитрее, — прервал его Фуршон с лукавым смехом сатира. — Детки мои, не надо бить прямо в лоб, у вас силенок не хватит; возьмитесь-ка за это дело с уверточкой! Ползайте на животе, виляйте хвостом по-собачьи. Барынька-то здешняя уж и так напугана, будьте уверены! Она скоро сдастся, уедет отсюда. А уедет она, и Обойщик за ней помчится, потому он ее страсть как любит. Вот что надо делать. А чтоб они поскорей убрались, надо, по-моему, отнять у них советчика, главную силу, того, кто за нами шпионит, обезьяну противную.

— Кого же это?

— Кого? Проклятого кюре, вот кого! — сказал Тонсар. — У всех грехи выискивает, хочет, чтоб мы причастными облатками сыты были...

— Что правда, то правда! — воскликнул Водуайе. — Мы отлично без кюре жили. Надо отделаться от этого святоши, вот где наш враг!

— Плюгаш все посты соблюдает, — продолжал Фуршон, наделяя аббата Бросета прозвищем, вызванным его хилым видом, — а вот какой-нибудь шельмой в юбке он, пожалуй, мог бы соблазниться. Эх, попался бы он на скоромной проделке, мы такого бы трезвона задали, что епископу волей-неволей пришлось бы его перевести в другое место. Вот уж кто был бы рад, так это наш дядюшка Ригу... Если б Курткюисова дочка согласилась расстаться со своей оссэрской хозяйкой и прикинуться святошей, такой красотке ничего не стоило бы спасти свое отечество. Раз-два — и готово.

— А почему бы тебе не взяться за это дело? — шепнул Годэн старшей дочери Тонсаров. — Чтобы замять скандал, тебе отвалили бы целую корзину золотых, вот ты и стала бы сразу здешней хозяйкой...

— Ну как, будем собирать колосья или не будем? — спросил Бонебо. — Мне на вашего аббата наплевать. Я из Куша, там у нас попа нет, некому донимать нашу совесть своим колокольчиком.

— Постойте, — предложил Водуайе, — надо сходить к дяде Ригу: он дока по части всяких законов. Он нам скажет, может Обойщик запретить нам собирать колосья или нет; он скажет, кто из нас прав. Ну а если Обойщик действует по закону, тогда придется, как сказал наш старик, пойти на уверточку...

— Без крови тут не обойдется, — мрачно заметил, вставая из-за стола, Никола, выпивший целую бутылку вина, — Катрин все время подливала своему брату, чтобы помешать ему говорить. — Послушайте меня, прикончим Мишо! Да где вам! Слюнтяи, дрянь — вот вы кто!

— Ну уж нет, я не слюнтяй! — воскликнул Бонебо. — Если бы знал, что вы будете держать язык за зубами, я бы взялся отправить на тот свет Обойщика. С удовольствием всадил бы я ему пулю в пузо, уж заодно бы отомстил и всем мерзавцам офицеришкам.

— Так-так-так, — воскликнул Жан-Луи Тонсар, о котором поговаривали, будто он приходится сыном Гобертену.

Этот парень, уже несколько месяцев ухаживавший за хорошенькой служанкой Ригу, унаследовал от Тонсара его прежнее ремесло: подстригал живые изгороди, грабовые аллеи и все прочее, что можно стричь. Бывая в зажиточных домах, он беседовал с хозяевами и прислугой, набирался от них ума-разума и слыл в своей семье за человека продувного и смекалистого. И в самом деле, дальнейшее покажет, что, обратив свои взоры на служанку дядюшки Ригу, Жан-Луи вполне оправдал лестное мнение о своей сметливости.

— Ну, что скажешь, пророк? — обратился трактирщик к сыну.

— А то скажу, что вы играете на руку нашим буржуа, — заявил Жан-Луи. — Припугнуть владельцев Эгов, не поступиться нашими правами — это, конечно, не плохо, но выгнать их отсюда и принудить продать Эги, как того хотят все здешние буржуа, вовсе не в наших интересах. Если вы будете содействовать разделу крупных владений, откуда же возьмутся поместья для продажи во время будущей революции? Ведь вы получили бы тогда землю за бесценок, как получил ее Ригу, а если вы допустите, чтобы ее захапали наши буржуа, обратно вы получите жалкие остатки и уже совсем по другой цене; и вы будете работать на них, как те, кто сейчас работает на старого Ригу. Взгляните-ка на Курткюиса!..

Это рассуждение было слишком умно, чтобы его осмыслили пьяные люди, которые все, за исключением Курткюиса, подкапливали деньги, надеясь получить свою долю при разделе эгского пирога. Поэтому Жану-Луи предоставили разглагольствовать, а сами продолжали меж тем, как это принято и в палате депутатов, свои частные разговоры.

— Ну и валяйте! Будете, как машины, на Ригу работать! — воскликнул Фуршон, один из всех понявший своего внука.

В это время мимо трактира проходил эгский мельник Ланглюме: красавица Тонсарша окликнула его.

— Верно ли, господин помощник мэра, — спросила она, — что нам запретят сбор колосьев?

Ланглюме, веселый человек с белым от муки лицом, одетый в серый, тоже побелевший суконный костюм, поднялся по ступенькам, и при его появлении крестьяне сразу же приняли серьезный вид.

— Как вам сказать, друзья мои, и да, и нет! Беднота будет собирать; но принятые меры пойдут вам на пользу...

— Это как же так? — спросил Годэн.

— А так, что если всем чужим беднякам будет запрещено стекаться сюда, — ответил мельник, прищуривая глаза на нормандский лад, — то ведь вам никто не помешает отправиться в другие места за колосьями, только бы там мэры не распорядились так же, как бланжийский.

— Значит, это правда? — угрожающе промолвил Тонсар.

— Ну, а я иду в Куш, предупредить приятелей, — проговорил Бонебо, сдвигая набок свою солдатскую шапку и помахивая ореховым хлыстиком.

И местный ловелас удалился, насвистывая солдатскую песенку:


Когда ты помнишь гвардии гусаров, —

Ты различишь походную трубу.


— Взгляни-ка, Мари, по какой это чуднóй дорожке отправился в Куш твой дружок! — крикнула внучке старуха Тонсар.

— Он пошел к Аглае! — всполошилась Мари, бросаясь к двери. — Надо мне хоть разок как следует отдубасить эту толстую дуру!

— Слушай-ка, Водуайе, — обратился Тонсар к бывшему стражнику, — сходил бы ты к дядюшке Ригу. По крайности, будем знать, что нам делать; он все растолкует и за свои слова денег не возьмет.

— Еще одна глупость! — тихонько воскликнул Жан-Луи. — Ригу кого хочешь продаст. Анета недаром мне говорила, что его опаснее слушаться, чем самого черта.

— Советую вам быть благоразумными, — добавил Ланглюме, — потому что генерал поехал в префектуру жаловаться на ваши хорошие дела, и Сибиле мне говорил, что он честью клялся дойти до Парижа, до министра юстиции, до короля, всех на ноги поставить, если это понадобится, чтобы усмирить своих крестьян.

Своих крестьян! — закричали кругом.

— Вот так здорово! Мы, стало быть, уж себе не хозяева?

При этом восклицании Тонсара Водуайе вышел из трактира и отправился к бывшему мэру.

Ланглюме, тоже было вышедший на лестницу, задержался на крыльце и ответил:

— Эх вы, стадо бездельников! Чего захотели! Себе хозяевами быть... А доходы у вас есть?

Это глубокомысленное замечание, хотя и сказанное в шутку, подействовало примерно так же, как удар кнута на лошадь.

— Так... так... так! Сами себе хозяева!.. А скажи-ка, сынок, ты что нынче утром натворил? Теперь тебе, пожалуй, сунут в руки не мой кларнет, а другую игрушку... — сказал Фуршон, обращаясь к Никола.

— Что пристал, смотри, намнет он тебе брюхо, все вино обратно пойдет! — грубо отрезала Катрин.



  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика