
Увеличить |
20 апреля
Ваши
последние письма, горячо любимый дядюшка, явились приятным утешением для моей
души. Как всегда доброжелательный, вы наставляете и просвещаете меня полезными
и разумными замечаниями.
Это
верно: моя горячность достойна порицания. Я хочу разом, без усилий достигнуть
конца тернистого пути, не проходя его шаг за шагом. Я жалуюсь на сухость души
во время молитвы, на рассеянность, на приливы ребяческой нежности, я страстно
желаю взлететь ввысь, чтобы ближе познать бога, созерцать его сущность и
пренебрегаю мысленной молитвой и рассудочным логическим размышлением. Каким
образом, не познав чистоты, не увидев света, можно обрести божественную любовь?
Во мне
много гордыни, я должен сам унизить себя, чтобы в наказание за самонадеянность
и гордость меня, с соизволенья божьего, не унизил дух зла.
И все же
я не думаю, что так легко, неожиданно и непоправимо могу пасть, как вы того
опасаетесь. Я верю не в себя – я верю в милосердие и благость божию и надеюсь,
что этого не случится.
Тем не
менее вы тысячу раз правы, предостерегая меня от тесной дружбы с Пепитой
Хименес; но я далек от того, чтобы сближаться с ней.
Я знаю,
что люди, посвятившие себя религии, и святые, которые должны служить нам
образцом и примером, допускали привязанность к женщине и известную близость с
ней лишь в глубокой старости, после того, как они прошли великие испытания и
измождены постом, или при значительной разнице лет между ними и их
благочестивыми подругами, как повествует история святого Иеронима [11] и святой Павлины или
святого Хуана де ла Крус [12] и
святой Тересы. И даже в том случае, если любовь духовна, она может грешить
излишеством. Ибо только богу надлежит царить в нашей душе, как ее господину и
супругу, а всякое другое существо, находящее в ней приют, может считаться лишь
другом или слугой и должно быть угодно богу – как его создание.
Итак, не
думайте, что я считаю себя непобедимым, презираю опасности, бросаю им вызов и
ищу их. Кто любит их, тот от них погибает. И если царственный пророк [13], столь угодный сердцу
господа и столь любимый им, или великий и мудрый Соломон были соблазнены и
согрешили, ибо бог отвратил от них лик свой, не должен ли этого опасаться и я,
ничтожный грешник, молодой и не скушенный в кознях дьявола, не успевший
закалиться в борьбе против страстей.
Преисполненный
спасительного страха перед богом и не доверяя, как и подобает, своей слабости,
я не забуду ваших советов и благоразумных наставлений и стану с жаром произносить
молитвы и размышлять о божественном, чтобы возненавидеть в мирском то, что
заслуживает ненависти; но уверяю вас, до сих пор, как я ни вопрошаю свою
совесть, как пристально ни изучаю ее тайники, я не нахожу того, чего опасаетесь
вы, и чего мне также следует опасаться.
Если в
предыдущих письмах я хвалил душу Пепиты. Хименес, то в этом виновны батюшка и
сеньор викарий, а не я; ведь сперва я был даже несправедливо предубежден против
этой женщины и далек от благожелательного к ней отношения.
Что
касается телесной красоты и изящества Пепиты, поверьте мне, я взирал на них со
всей чистотой мысли. И хотя мне тяжело говорить, да к тому же это может
огорчить вас, признаюсь, что если какое-либо пятно и омрачило ясное зеркало
моей души, в котором отразилась Пепита, так это ваше суровое подозрение, чуть
было не заставившее меня самого на мгновение усомниться в себе.
Но нет:
разве можно из того, что я с похвалой отзывался о Пепите, вывести заключение,
будто я склонен испытывать к ней нечто большее, чем невинное чувство восторга,
которое внушает нам произведение искусства, особенно если это произведение
высшего мастера, если оно – храм?
С другой
стороны, дорогой дядя, мне приходится жить с людьми, общаться с ними, бывать у
них, и я не могу лишить себя глаз. Вы сотни раз повторяли, что мне следует
вести жизнь деятельную, проповедовать и распространять в мире закон божий, а не
предаваться созерцательной жизни в уединении. И вот, оказавшись в таком
положении, – как мне следовало себя вести, чтобы не замечать Пепиты Хименес?
Если только я не желал быть смешным, стараясь не смотреть на нее, – я не
мог не заметить ее красоты; я поневоле видел ее нежную белую кожу, розовые
щеки, улыбку, открывающую ровный ряд перламутровых зубов, свежий пурпур губ,
ясный и чистый лоб – все очарование, которым наградил ее бог. Конечно, для
того, в чьей душе бродят легкомысленные, порочные мысли, впечатление,
производимое Пепитой, равносильно удару огнива о кремень, высекающему искру, из
которой возникает всепожирающее пламя; но я предупрежден об опасности;
вооруженный и прикрытый надежным шитом христианской добродетели, я, право, не
вижу, чего мне следует бояться. Кроме того, хотя и безрассудно искать
опасности, но какое малодушие бежать от нее, вместо того чтобы смело взглянуть
ей в лицо…
Не
сомневайтесь: я вижу в Пепите лишь прекрасное создание бога и во имя бога люблю
ее, как сестру. Если я и питаю к ней некоторое пристрастие, то лишь благодаря
похвалам, которые слышу от батюшки, сеньора викария и почти всех жителей
городка.
Любя
батюшку, я хотел бы, чтобы Пепита отказалась от своих намерений и планов
затворницы и вышла за него замуж; но, если увижу, что у батюшки не подлинная
страсть, а лишь каприз, я предпочту, чтобы Пепита сохранила непорочное
вдовство; я же, находясь далеко отсюда, где-нибудь в Индии, Японии или еще
более опасных странствованиях, с отрадным чувством сообщал бы ей о своих
паломничествах и трудах. Возвратившись сюда стариком, я был бы счастлив
находиться близ нее, тоже состарившейся; вдвоем мы стали бы вести духовные
беседы вроде тех, что она теперь ведет с отцом викарием. Но пока я молод, я не
ищу дружбы с Пепитой и редко вступаю в разговор с ней. Я предпочитаю прослыть
недалеким, дурно воспитанным и нелюдимым, чем уступить тому чувству, на которое
я не имею права, чем дать повод к подозрению и злословию.
Что же
касается Пепиты, я ни в малейшей степени не согласен с теми туманными
опасениями, которые проскальзывают в ваших письмах. Может ли она составлять
планы в отношении человека, который через два-три месяца станет священником? Как,
отвергнув стольких женихов, влюбиться в меня? Я хорошо знаю, что, к счастью, не
могу внушить страсть. Говорят, я не урод, но ведь я неловок, неуклюж, робок,
неостроумен; по мне сразу видно, кто я: скромный семинарист. Чего я стою рядом
с бойкими, хотя и немного мужиковатыми парнями, которые сватались к Пепите:
ловкими всадниками, умными и забавными собеседниками, смелыми, как Нимврод [14], охотниками, искусными
игроками в мяч, замечательными певцами, прославившимися на всех ярмарках
Андалусии, стройными, изящными танцорами? Если Пепита пренебрегла ими, как
может она обратить внимание на меня и возыметь дьявольское желание и еще более
дьявольскую мысль смутить покой моей души, отвлечь от призвания, возможно
погубить меня? Нет, этого не может быть. Я считаю Пепиту доброй, а себя, говорю
это без ложной скромности, – ничтожеством. Конечно, я считаю себя
ничтожным в том смысле, что она не может полюбить меня, но я могу стать другом,
достойным ее уважения, и в один прекрасный день, если святой и трудолюбивой
жизнью я заслужу это счастье, она почувствует ко мне некоторую склонность.
Простите
меня, если я с излишним жаром защищаюсь от намеков в вашем письме, звучащих как
обвинение и зловещее предсказание.
Я не
жалуюсь на ваши упреки; вы даете мне разумные советы, По большей части я с ними
согласен и хочу им следовать. Если вы в своих опасениях идете дальше того, что
есть на самом деле, несомненно исходит из вашей привязанности ко мне, за
которую я от всего сердца вас благодарю.
|