6 июня
Кормилица
Пепиты, ставшая теперь ее домоправительницей, настоящая бой-баба, как говорит
батюшка, – болтлива, весела и ловка на редкость. В свое время она вышла
замуж за сына мастера Сенсиаса и унаследовала от свекра то, чего не удалось
унаследовать ее мужу: способность к ремеслу. Разница лишь в том, что мастер
Сенсиас делал винты для давильных прессов, чинил колеса или мастерил плуги, а
его невестка готовила варенье, сиропы и прочие лакомства. Свекор был искусником
в полезных делах, а невестка обладала талантом в делах, доставлявших людям
наслаждение, – впрочем, наслаждение невинное или, по меньшей мере,
дозволенное.
Антоньона
– так зовут кормилицу – держится запросто со всеми здешними господами. Она у
всех бывает, хоть приглашай ее, хоть не приглашай, и всюду чувствует себя как
дома. Ко всем молодым людям и девушкам в возрасте Пепиты или постарше она
обращается на «ты», называет их мальчиками и девочками и относится к ним так,
словно вскормила их собственной грудью. Со мной она тоже на «ты», часто бывает
у нас в доме, заходит в мою комнату и уже не раз называла меня неблагодарным и
бранила, что я не навещаю ее госпожу.
Батюшка
ничего не понимает и винит меня в чудачестве; он зовет меня букой и тоже изо
всех сил старается уговорить меня по-прежнему бывать у Пепиты. Вчера вечером я
не устоял против его настойчивых просьб и отправился к Пепите раньше обычного:
батюшка еще собирался проверить отчет управляющего.
Лучше бы
я не ходил!
Пепита
была одна. Мы поздоровались, и оба покраснели; молча и робко протянули друг
другу руки.
Я не
пожал ее руки, она не пожала моей, но, соединив наши руки, мы не в силах были
разъединить их.
Во
взгляде Пепиты, устремленном на меня, не было любви; в нем светились дружба,
сочувствие и глубокая грусть.
Она
догадалась о моей внутренней борьбе и думала, что любовь к богу
восторжествовала в моей душе, что моя решимость не любить ее тверда и
непреодолима.
Она не
смела жаловаться, понимая, что я прав. Едва слышный вздох, слетевший с ее
влажных полуоткрытых губ, говорил о затаенном горе.
Наши
руки все еще были соединены. Мы оба молчали. Как сказать, что мне не суждено
принадлежать ей, а ей не суждено быть моею, что нам необходимо расстаться
навсегда?
Я не
произнес этих слов, но высказал их взглядом. Мой суровый взор подтвердил ее
опасения, она поняла, что приговор окончателен.
Глаза ее
затуманились; на прекрасное лицо, подернутое прозрачной бледностью, легла тень
страданья. В эту минуту она походила на скорбящую богоматерь. Слезы блеснули в
ее глазах и медленно покатились по щекам.
Не знаю,
что происходило во мне. А если бы и знал, как бы я мог описать это?
Я
приблизил губы к ее лицу, чтобы осушить слезы, и наши уста слились в поцелуе.
Невыразимое
упоение, чувство полного забытья охватило нас. Она бессильно лежала в моих
объятиях.
Небу
было угодно, чтобы мы услышали за дверью шаги и кашель отца викария и вовремя
отстранились.
Придя в
себя и собрав воедино остаток воли, я тихо, но решительно произнес слова,
заполнив ими страшное молчание этой минуты:
– Первый
и последний [44]!
Я
говорил о нашем страстном поцелуе. И вдруг, точно слова мои явились
заклинанием, передо мной возникло апокалиптическое видение во всем его
устрашающем величии: я увидел того, кто был первым и последним и кто
обоюдоострым мечом разил мою душу, исполненную зла, греха и порока.
Весь
вечер я был точно в безумном бреду, и не знаю, как мне удалось овладеть собою.
Я рано
ушел от Пепиты.
В
одиночестве моя тоска стала еще невыносимей.
Вспоминая
поцелуй и свои прощальные слова, я сравнивал себя с предателем Иудой, с
кровожадным и вероломным убийцей Иоавом [45],
который, целуя Амессая [46],
вонзил в его чрево острый меч.
Я
совершил два предательства и два обмана.
Я
обманул и бога и ее.
Я
презренное существо.
|