Увеличить |
IV
Перевенчали
Настю с Гришкой Прокудиным. Говорил народ, что не свадьба это была, а похороны.
Всего было довольно: питья, и еды, и гостей званых; не было только веселья да
радости. Пьяные шумели, кричали, куражились, – и больше всех куражился
Костик. Он два раза заводил драку, и Прокудин два раза разводил его. Но
трезвого задушевного веселья и в помине не было. Бабы заведут песню, да так ее
кое-как и скомкают; то та отстанет от хора, то другая – и бросят. Глядят на
молодых да перешептываются. Молодые сидели за особым столом; Гришка был
расчесанный, примасленный, в новой свите, с красным бумажным платком под шеей.
С лица у него тек пот, а с головы масло, которым его умастила усердная сваха.
Гришка был в этот вечер хуже, чем когда-нибудь. Плоские волосы, лоснящиеся от
втертого в них масла, плотно прилегли к его выпуклому лбу и обнаруживали еще
яснее его безобразную голову. Он вообще походил теперь на калмыцкого
божка-болванчика и бессмысленным взором обводил шумную компанию. На молодую
жену он не смотрел. Его женили, а ему все равно было, на ком его женили. –
А Настя? Настя сидела обок мужа не живая, не мертвая. Даже когда кто-нибудь из
пьяных гостей, поднимая стакан, говорил: «горько! подсластите, молодой князь со
княгинею», Настя, как не своя, вставала и давала целовать себя Григорью и опять
садилась. Ни кровинки не видно было в ее лице, и не бледное оно было, а как-то
почернело. С самого утра этого дня сна будто перестала мучиться и точно как
умерла. Одевали ее к венцу, песни пели, косу девичью расчесывая под честной
венец; благословляли образами сначала мать с Костиком, потом барин с барыней;
она никому ни словечка не промолвила, даже плачущую Машу молча поцеловала и
поставила ее на пол. Посадили ее в господскую кибитку, обвешанную красными
платками, и к церкви привезли. В церкви долго ждали попа; все свахи, дружки и
поддружья измерзли, поминаются, и Гришка поминает ноги и носом подергивает; а
Настя как стала, так и стоит потупя глаза и не шелохнется. Пришел, наконец,
поп, и началось венчание.
– Имаши
ли, Григорие, благое произволение пояти себе сию Анастасию в жену? –
спросил поп Григория.
Григорий
ничего не ответил. Поп обратился с вопросом к Насте, и она ничего не ответила.
Они оба не поняли вопроса и не догадались даже, что вопрос этот к ним
обращается. Поп, наконец, перевенчал Настю с Григорьем Прокудиным. Когда водили
Настю вокруг налоя и пели: «Исайя, ликуй! Дева име во чреве и роди сына
Еммануила», она дико взглянула вокруг, остановила глаза на брате и два раза
споткнулась, зацепившись за подножье. В толпе пошел шепот: «Ох! нехорошо это,
бабочки! не к добру это она, болезная, спотыкнулась-то!» Так и вина Настя
хлебнула с Григорьем из одной чашки «в знак единения», тихо и покойно. Но когда
поп велел им поцеловаться, она как будто шарахнулась в сторону, однако дала
себя обнять и поцеловать молча. В притворе церковном свахи завернули ей косу
под белую женскую повязку с красной бумажной бахромой; надели паневу с мишурным
позументом и синей прошвой спереди; одели опять в белый тулуп и повезли в дом
свекра. Тут Настя кланялась и свекру-батюшке, и свекрови-матушке, и мужу, и
брату своему, глотала вино, когда к ней приставали: «Пригубь, княгиня молодая»,
безропотно давала свои уста Гришке, когда говорили: «горько», «кисло», «мышиные
ушки плавают», и затем сидела безмолвным истуканом, каким ее видели в начале
настоящей главы.
Попойка
все продолжалась; гости шатались, спорили и кричали. Свахи и дружки тоже
подгуляли, и о молодых на время как будто позабыли. Прокудин угощал гостей с
усердием и все оглядывая. Заметив на верхнем полу раскрасневшуюся молодую
бабочку, бывшую Настиной свахой, он выразительно кивнул ей головой и опять
продолжал потчевание. Сваха поправила повязку, выбежала за дверь и через
четверть часа возвратилась с другою свахой и дружком. Молодых повели спать в
пуньку с шутками да прибаутками. Более всех тут отличалась Настина сваха, у
которой муж другой год пропадает на Украине и которая в это время успела
приобрести себе кличку Варьки-бесстыжей. Впрочем, ее никто не обегал, потому
что она была и работница хорошая и из хорошего дома. О ее родных говорили, что
они «первые хозяины», и Варьке по ним везде был почет, хоть и знали, что она
баба гулящая. Ну да «у нас (как говорят гостомльские мужики) из эвтого
просто», – ворон ворону глаза не выклюет. У нас лягушек очень много в
прудах, так как эти лягушки раскричатся вечером, то говорят, что это они баб
передразнивают: одна кричит: «Где спала! где спала!» – а другая отвечает: «Сама
какова! сама какова!» Впрочем, это так говорят, а уж на самом деле баба бабу не
выдает: все шито да крыто. Только стариков так иной раз выводят на чистую воду.
Зато уж старики и молчат, не упрекают баб ничем, а то проходу не будет от них;
где завидят и кричат: «Снохач! снохач!» У нас погудка живет, что когда-то
давненько в нашу церковь колокол везли; перед самою церковью под горой колокол
и стал, колесни[5] завязли
в грязи – никак его не вытащить. Припрягли еще лошадей, куда только можно было
цеплять; бьют, мордуют, а дело не идет, потому что лошади не съезженные: одна
дернет, а другая стоит. Никак не добьешься, чтобы все сразу приняли. Бились,
бились и порешили, что лучше взвести колокол на гору народом. Собрался весь
народ, подцепили за передок колесней веревки, крикнули:
Первой, другой
Разом!
Еще другой
Котом!
Ухха-ху-о!
Колокол
пошел, но на половине горки народ стал; отдохнуть. Тут разумеется, сейчас смехи
да пересмешки: кто как, вез; да кто надюжался, кто лукавил. Шутили так,
отдыхаючи.
– Ну,
будет! – крикнул дьячок. Молодой был парень и шутник большой. –
Будет, – говорит, – стоять-то да зубы скалить, принимайся опять.
Народушка
опять взялся, опять пропел «первой-другой» и потянул.
– Что-то
тяжело стало! – крикнул дьячок.
– И
то, малый, словно потяжелело! – отозвался кто-то из ребят.
– Верно,
снохач какой-нибудь есть промеж нас, – крикнул дьячок.
– Снохачи
долой! – гаркнули молодые ребята и все мужики, этак лет за сорок, так
сразу и отскочили, а остальные не удержали колокола, и он загудел опять книзу.
Смеху
было столько, на всю деревню, что и теперь эта погудка живет, словно вчера дело
было. А там уж правда ли это или нет – за это не отвечаю. Только в Гостомле
всякое малое дитя эту погудку расскажет, и обапольные бабы нашим мужикам все
смеются: «Гостомцы, – говорят они, – как вы колокол-то тянули?» Часто
этак смеются.
Бабы у
нас бедовые, «разухабистые», что говорится; а Варька-бесстыжая на все дела была
первая. Ее все брали в свахи, и она считалась лучшею свахою, потому что была
развеселая, голосистая, красивая и порядки все свадебные знала. Ребят у нас
женят все молодых, почти мальчишек, на иного и смотреть еще не на что, а уж его
окрутят с девкой. Ничего иной не смыслит, робеет перед женою, родным в это дело
мешаться неловко, так и дорожат свахой смелой да бойкой. А уж Варька была такая
сваха, что хоть какого робкого мальчишку жени, так она ему надает смелости и
«доведет до делов». Она была свахою и у Насти. Другая сваха, со стороны жениха,
была только для прилики. Это была веселая востролиценькая бабенька; она только
пела да вертелась, а дела-то от нее никакого не было. Всем делом орудовала
Варька, и на нее одну все обращали внимание.
Раздела
Варька Настю в холодной пуньке, положила ее в холодную постель и одела
веретьем, а сверху двумя тулупами. Тряслася Настя так, что зубы у нее стучали.
Не то это от холода, не то бог ее знает от чего. А таки и холод был страшный; —
– Зазябла,
молодка! – говорила Варька Насте: потом погасила фонарь и вышла.
Через
минуту дверь пуньки опять скрипнула: «Иди! иди, дурашный!» – шепнула Варька и
насильно втолкнула в пуньку молодого князя Григорья Прокудина.
А в избе
все шла попойка, и никто в целом доме в эти минуты не подумал о Насте; даже
свахи только покрикивали в сарайчике, где лежал отбитый колос: «Не трожь, не
дури, у тебя жена есть!» – «Ай, ну погоди! Дай вот жене скажу», –
раздавалось в сарайчике. В избе на рюминском хуторе тоже видно было, что народ
гуляет; даже Алены не было дома, и только одна Петровна стояла на коленях перед
иконой и, тепля грошовую свечечку из желтого воска, клала земные поклоны,
плакала и, задыхаясь, читала: «Буди благословен день и час, в онь же господь
наш Иисус Христос страдание претерпел».
Не знаю,
отчего у нас старые люди очень многие знают эту молитву и особенно любят ею
молиться, претерпевая страдания, из которых соткана их многопечальная жизнь.
Этой молитвой Петровна молилась за Настю почти целую ночь, пока у Прокудина
кончился свадебный пир и Алена втащила в избу своего пьяного мужа, ругавшего на
чем свет стоит Настю.
|