VIII
Настя
лежала в больнице; С тех пор как она тигрицею бросилась на железные ворота
тюрьмы за уносимым гробиком ее ребенка, прошло шесть недель. У нее была
жестокая нервная горячка. Доктор полагал, что к этому присоединится разлитие
оставшегося в грудях молока и что Настя непременно умрет. Но она не умерла и
поправлялась. Состояние ее духа было совершенно удовлетворительное для
тюремного начальства: она была в глубочайшей апатии, из которой ее никому ничем
не удавалось вывести ни на минуту.
Степана
она видела только один раз, когда он с другим арестантом, под надзором двух
солдат, приходил в больницу с шестом, на котором выносили зловонную больничную
лохань. Настя взглянула на его перебритую голову, ахнула и отвернулась к стене.
Благодаря
сенатору, который в этот год ревизовал присутственные места О-ой губернии, к-ой
земский суд не замедлил доставить н-ской городской полиции справки,
затребованные о Степане и Насте. Дело о них перешло в уездный суд, и месяца
через три вышло решение: «Задержанных в г. Н-не крестьян Степана Лябихова и
Настасью Прокудину наказать при н-ской городской полиции, Степана
шестьюдесятью, а Настасью сорока удаpaми розог через нижних полицейских
служителей и затем отправить по этапу в к-сий земский суд для водворения в
жительстве».
Решение
это надлежащим порядком было приведено в исполнение: Степана и Настю высекли
розгами и повели домой тою же дорогою, которою они оттуда бежали.
Нечего
рассказывать ни о Степане, ни о Насте, как они шли и что они думали? Кажется,
ни о чем. Аппарат мыслительный в них испортился. Истрепались эти люди.
Жила ли
в них еще любовь? Надо полагать, что жила. Степан на каждой остановке все,
бывало, взглянет на Настю и вздохнет. Говорить им между собою было невозможно,
но два раза Настя улучила случай и сказала: «Не грусти, Степа; я все рада за
тебя принять». А Степан раз сказал ей: «Вот теперь было бы идти-то нам, Настя!
Тепло, везде ночлег, – нигде бы не попались».
Под
Королевцем Степан стал жаловаться на голову. Все его сон одолевал. Несколько
этапов его везли на подводе, и он все спал крепким, тяжелым сном. Настя все
порывалась к нему подойти, да ее не пускали. «Не расходиться! не расходиться!»
– кричал ундер и толкал ее в пару с другой бродяжной.
В
Дмитровке вывели утром этап и стали поверять у ворот.
– Степан
Лябихов! – крикнул делавший перекличку ундер.
– Болен, –
отвечал за Степана этапный.
– Остается,
стало? – спросил перекликавший.
– Оставлен, –
отвечал этапный.
Этого
удара Настя уж никак не ожидала. Она все-таки видела Степана, и хоть не могла с
ним говорить, не могла, даже и не рассчитывала ни на какое счастье, но видеть,
видеть его было для нее потребностью. А теперь нет Степана; он один, больной,
без призора. Настя просила оставить ее; она доказывала, что они с Степаном по
одному делу, что их по закону нельзя разлучать. Над ней посмеялись и повели ее.
Рассыльный
станового привел Настю к Прокудиным сумасшедшею. Она никого не узнавала. То она
сидела спустя голову, молчала и, как глухонемая, не отвечала ни на один вопрос,
то вдруг пропадала, бегала в одной рубашке по полям, звала Степана и принимала
за него первого встречного мужчину. Целовала, плакала над ним и звала к себе, с
собою, шла куда попало и с кем попало. Были добрые люди, которые этим
пользовались и даже хвалились. Жалости достойна была бедная Настя, и Степан,
умерший от тифа в дмитровском остроге, был гораздо ее счастливей.
Перестали
сумасшедшую Настю считать человеком и стали называть ее не по-прежнему
Настькой-прокудинской, а Настей-бесноватой.
Крылушкин
узнал о Настином несчастии от Костиковой жены, которая ездила к нему
советоваться о своей болезни, и велел, чтоб ее непременно к нему привезли: что
он за нее никакой платы не положит. Убравшись с поля, взяли Настю и отправили в
О. к Крылушкмну.
Она не
узнала ни Крылушкина, ни Пелагеи. Через год ровно наведались к Насте. Она была
в своем уме. С простоты рассказали ей, что она делала в сумасшествии, принимая
всех за Степана. Загорелась бедная баба. Сначала и верила и не верила; но ей
назвали Сидора, Петра, Ивана, и так все доказательно, что она перестала
сомневаться. Крылушкин, узнав об этом, очень сердился, но уж было поздно. Настя
считала себя величайшей грешницей в мире, изнуряла себя самым суровым постом,
молилась и просила Крылушкина устроить ее в монастырь, где она находила усладу
своей растерзанной душе. Игуменья душою была рада угодить Силе Иванычу и
приютить Настю, да, посоветовавшись с секретарем консистории, отказалась,
потому что, по правилам, ни женатому мужчине, ни замужней женщине нельзя
поступить в монастырь.
– Все
мне это замужество мое везде стоит, – проговорила Настя, когда Крылушкин
объявил ей отказ на ее просьбу о помещении в женский монастырь. – Буду с
вами доживать век, – добавила она. – Уж никуда от вас не пойду.
– И
благо, Настя. Будем жить чем бог пошлет; будем друг друга покоить. Спасибо, что
домашние-то не требуют, – отвечал Крылушкин.
Так она
и жила. Домашние Настю к себе не требовали.
Тем
временем приехал в нашу губернию новый губернатор. Прогнал старых взяточников с
мест и определял новых. Перетасовка шла по всем ведомствам. Каждый чиновник
силился обнаружить как можно более беспорядков в части, принятой от своего
предшественника, и таким образом заявить губернатору свою благонамеренность, а
в то же время дать и его превосходительству возможность заявить свою
деятельность перед высшим начальством.
В одну
прекрасную июльскую ночь ворота крылушкинского дома зашатались от смелых ударов
нескольких кулаков. Крылушкин выглянул в окно и увидел у своих ворот трое
дрожек и человек пятнадцать людей, между которыми блестела одна каска.
Крылушкин узнал также по воловой дуге полицмейстерские дрожки. Как человек
совершенно чистый, он спокойно вышел из комнат и отпер калитку.
– Крылушкин
дома? – спросил полицмейстер.
– Его,
сударь, перед собой изволите видеть, – спокойно отвечал старик.
Полицмейстер
смешался, ничего не сказал Крылушкину, но, оборотясь к людям, скомандовал всем
войти и ввести в двор экипажи.
Крылушкин
крикнул Насте, чтобы она подала ключ от ворот, и трое дрожек взъехали на
зеленый двор Силы Ивановича.
– Пожалуйте,
господа! – отнесся полицмейстер к двум господам, из которых один был похож
на англичанина, а другой на десятеричное i . – Понятые и Егоров за
нами, а остальным быть здесь до приказания, – закричал он.
Два
господина, шесть мещан и полицейский унтерофицер направились за полковником к
крыльцу, а остальные, крикнув: «Слушаем, ашекобродие!», остались около дрожек.
– Веди, –
обратился полицмейстер к Крылушкину.
– Милости
просим, – отвечал старик и пошел вперед по лестнице.
В доме
сделалась тревога, никто не спал, и везде зажглися свечи.
– Это
что у тебя за люди? – спросил полицмейстер, указывая на стоявших в двери
Пелагею и Настю.
– Одна,
сударь, кухарка, а другая нездорова была, лечилась…
– Паспорта
есть у них?
– Какие
ж паспорта! Одна здешняя мещанка, а другая из соседнего уезда; всего за сорок
верст.
– Которая
из уезда?
– Вот
эта, Настасья.
Полицмейстер
махнул унтеру головой; тот отвечал: «Слушаю, ашекобродие!»
Перешли
в зал. Полицмейстер сел, расставил ноги и не снял каски. Англичанин сел весьма
благопристойно; а десятеричное i стал у клавикордов и наигрывал одною
рукою юристен-вальс.
– Позвольте
мне, господа, как хозяину, узнать теперь, чему я обязан вашим
посещением? – отнесся Крылушкин к полицмейстеру.
– А
это ты сейчас, братец, узнаешь. Ты, кажется, оратор и оператор? – сказал
полицмейстер.
I
улыбнулся, англичанин покраснел и насупился, а Крылушкин переспросил:
– Что
изволите говорить, сударь?
– Ты
лечишь?
– Лечу,
милостивый государь.
– А
кто тебе дал право лечить?
– Тут,
сударь, такое право: ходит ко мне народ, просит помощи, а я не отказываю и чем
умею, тем помогаю. Вот и все мое право. По моему разуму, на всяком человеке
лежит такое право помогать другим, чем может и чем умеет.
– X-м,
этого недостаточно, – проговорил англичанин, потянувшись на стуле и глядя
на носки своих сапог. – Надо иметь диплом, для того чтобы лечить.
– Это,
сударь, кто доктором слывет, действительно так: а кто по-простонародью простыми
травками да муравками пользует, так у нас и отроду-родясь про эти дипломы не
слыхано. Этак во всякой деревне и барыне и бабке, которая дает больному
лекарствица, какого знает, надо диплом иметь? Что это вы, сударь! Пока человек
лекаря с дипломом-то сыщет, его уж и в поминанье запишут. Мы впросте помогаем,
чем умеем, и только; вот и все наши дипломы.
– Вы
не то же самое, что деревенская лекарка. Та подает пособие скорое, до прибытия
врача; это всякому позволено. А вы лечите болезни хронические, –
проговорил англичанин.
– Какие-с?
– Хронические,
застарелые.
– А
точно, лечу-с. Вылечивал много болезней, от которых не только здешние, но и
столичные доктора отказывались.
Англичанин
улыбнулся.
– Вы
принимаете больных не только соседних, но вон вы сами сказали, что у вас есть
больная даже и из уезда.
– Действительно-с.
У меня бывают больные из разных мест, и даже из Москвы. Благодарю моего бога,
люди кое-где знают и верят.
– А
объявляешь ты своевременно о приезжих полиции? – спросил полицмейстер.
Крылушкин
взглянул на него и, ничего не отвечая, опять отнесся к англичанину с вопросом:
– Вы,
милостивый государь, верно, доктор?
– Я
инспектор врачебной управы.
– Конечно,
в университете воспитывались?
Англичанин
смешался и отвечал:
– Да.
– Это
и видно.
– Почему
же вы это заметили? – спросил, улыбаясь, англичанин.
– Да
вот, сударь, умеете с людьми говорить. Я ведь стар уже, восьмой десяток за
половину пошел. Всяких людей видал. Покойнику государю, Александру Павловичу,
представлялся и обласкан словом от него был. В целом городе, благодарение богу,
известен не за пустого человека, и губернаторы, и архиереи, и предшественники
вот его высокоблагородия не забывали, как меня зовут по имени и по батюшке.
Полицмейстер
сконфузился, англичанин взглянул на него и стал опять смотреть на свои сапоги,
улыбнулось, а Крылушкин взял стул и, подвинув его под себя, проговорил:
– Извините,
господа! Старые ноги устают.
– Сделайте
милость, – поспешно отвечал англичанин и опять закраснелся.
Все не
знали, что им делать. Крылушкин вывел их из затруднения.
– Что
ж, господа чиновники, не имею чести знать вас по именам: обыск угодно
произвести? Все молчали.
– Ведь
это что же! Ваше дело подначальное. Обижаться на вас нечего. Извольте смотреть,
что вам угодно.
– Позвольте
паспорты ваших больных? – спросил полицмейстер.
– Я
уж вам докладывал, сударь, что у меня нет никаких паспортов. Все мои теперешние
больные люди обапольные, знаемые. А вот это, что вы изволили видеть, –
обратился он к инспектору и понижая голос, – так привезена была в
совершенном помешательстве рассудка. Какой же от нее паспорт было требовать?
– Это
не отговорка, – сказал полицмейстер.
– Да
я, кажется, сударь, и ни от чего не отговариваюсь. Все как оно есть, так вам и
докладываю. Милуйте, жалуйте, за что почтете.
– Покажите
ваших больных.
– Господин
доктор! нельзя ли вас просить одних пройти со мною. Вы знаете, нездорового
человека все тревожит. Особенно простого человека, непривычного к этому.
– Да,
да, – торопливо проговорил англичанин. – Я вас прошу не беспокоиться.
Я завтра днем к вам заеду.
– Очень
ценю ваше доверие, – отвечал Крылушкин с вежливым поклоном, на который
англичанин отвечал таким же поклоном.
– Вот
лекарства мои, не угодно ли обревизовать?
– Это
по вашей части, – заметил полицмейстер, обращаясь к i и напоминая
Сквозника-Дмухановского в сцене с Гюбнером.[15]
– Та, –
отвечало i , тоже напоминая Гюбнера в сцене с Сквоэником-Дмухановским.
Травы
все оказались безвредными. Забрали только несколько порошков, опечатали их и
составили акт, к которому за неграмотных понятых подписался полицейский
служитель из евреев.
Полицмейстер
отвел англичанина в сторону и долго очень горячо с ним разговаривал.
Англичанин, по-видимому, не мог убедить полицмейстера и тоже выходил из себя.
Наконец он пожал плечами и сказал довольно громко: «Ну, если вам угодно, так я
вас прошу об этом в личное для меня одолжение . Я знаю мнения его
превосходительства, как его врач , и ручаюсь вам за ваше спокойствие».
Полицмейстер
поклонился и, выходя, сказал ундеру: «Ступай, не надо ничего». Аптекарь взял
опечатанные порошки и вместе с полицмейстером и с инспектором уехали с двора
Крылушкина, а за ними пошли, переговариваясь, понятые и солдаты.
Крылушкин,
проводив нежданных гостей, старался, как мог, успокоить своих домашних.
Уговорил всех спать спокойно и, когда удостоверился, что все спят, сел, написал
два письма в Москву и одно в Петербург, а в семь часов напился чайку и, положив
в карман свои письма, ушел из дома.
|