XXIV
Последний
экзамен был по-латыни. Со страхом и трепетом готовилась к нему компания, а
больше других Карташев. С учителем у него были личные счеты. Еще в злополучный
день исключения Беренди учитель на совете настаивал на исключении Карташева,
утверждая, что явственно слышал его голос. Но так как учитель в то же время не
отвергал и того, что и другие то же самое кричали, то кто-то, поставив вопрос:
«всех уж тогда», тем самым требование об исключении Карташева свел на нет. Но
учитель решился расправиться с своим врагом и как-то вскоре не удержался и
прямо высказал:
– Вам,
Карташев, университета при мне не видать, как своих ушей.
Когда
затем в гимназии стало известно о родстве Карташева с генерал-губернатором, учитель
немного поколебался и в первое время даже решил было отступиться от своей
жертвы. Но мстительная натура взяла верх, и Карташев инстинктом чувствовал, что
учитель устроит-таки ему пакость.
– Ах,
как устал, – говорил Карташев накануне экзамена, – капельки сил моих
нет… и ничего не знаю…
День
экзамена наступил.
Карташев
ушел из дому в девять часов утра и возвратился только в четыре.
Аглаида
Васильевна так волновалась, что не могла даже обедать.
Когда в
дверях показалась изнуренная, затянутая, но сияющая фигура Карташева, ясно все
стало и без вопроса: Аглаида Васильевна бросилась на шею сыну и, не выдержав,
расплакалась: тяжелый и трудный конец венчал дело. С постоянным риском
сорваться, свести на нет все – он, ее сын, выплыл на свет, стоял на берегу,
спасенный от тьмы и мрака бездны. Правда, это был первый только шаг, но какой
шаг? Чего он стоит и ей и сыну? Половина волос побелела на ее голове, а он и
все они на что были похожи?! Но чего бы ни стоил – цель достигнута.
Аглаида
Васильевна встала и, перекрестившись, низко поклонилась образам. Она еще раз
поцеловала сына и проговорила:
– Господи,
какой ты ужасный… Ну, рассказывай…
Карташев
не любил рассказывать, но на этот раз не заставил себя просить.
Он сел
на окно и, счастливый, оправляя прилипшие ко лбу волосы, произнес с восторгом:
– Ах,
что это было! Я уж и не знаю, с чего и начинать…
– С
самого начала, – нетерпеливо, весело потребовала мать.
– Ну,
хорошо… Пришли мы… Ну, сначала, конечно, extemporalia…[15] Рассадили нас на каждую
скамейку по два… я с краю у прохода, а с другого края Вервицкий. Ну, думаю
себе, плохо… от такого соседа не поживишься…
Зина,
Наташа, Аглаида Васильевна, Маня, Сережа и Ася – все покатились от веселого
смеха.
– Ну,
ну…
– Ну,
хорошо… Продиктовали нам русский текст и некоторые слова. Я то есть просто ни одного
почти слова не знаю…
– Ах
ты, скверный мальчик! – весело вскрикнула Аглаида Васильевна.
– То
есть буквально ничего: что позабыл, что, как воробьи, вылетели из головы. Сижу
и думаю. Что мне делать? Смотрю, учитель встает с этакой своей ядовитой
походкой, как кошка… только хвоста не хватает… этакая сволочь… и прямо в мой
проход… прошел до конца, возвратился и как стал около меня, так все время,
покамест я не написал свой ответ, не отошел!
– Как
же ты написал свой ответ? – испугалась мать.
– А
вот слушай… Сижу я, нагнулся и пишу: чушь какую-то невообразимую… Вот…
Карташев
вынул из кармана смятый лист, и все с любопытством наклонились.
– «Не
надо робеть… что делать… как кошка крадется», – начала разбирать Наташа.
– Одним
словом, ерунда, – перебил Карташев, – только чтоб что-нибудь писать…
Не могу ж перевести… Пишу, а сам думаю: что ж мне делать? А напротив Беер, один
еврейчик, настоящий медведь: мохнатый и слепой, а хороший ученик… философ
такой… смотрю, уж, подлец, написал начерно и собирается переписывать… Ну,
думаю, пропадать – так пропадать: все равно бы на второй год не остался,
повесился бы, а не остался…
– Ну,
глупости, – перекрестилась Аглаида Васильевна.
– Учитель
только так поведет головой по классу и опять смотрит, что я пишу… а он близорукий…
Я знаю, что он не может все равно разобрать, что я там пишу. Я попишу, попишу и
как будто задумаюсь; он заглянет мне в глаза, и я смотрю на него так, как будто
говорю: «Ну, что ж, пропал». А он точно повторяет: «Пропал?» – и так, мерзавец,
ласково смотрит… А я сижу и соображаю: вот если я упрусь в перекладину задними
ногами…
– А
у тебя их сколько? – не утерпела Наташа.
Все
рассмеялись.
– В
заднюю перекладину – так, чтобы как встать, так сразу чтоб схватить черновик
Беера в то время, как учитель повернет голову к классу… Вот так, вот: одно
мгновение… надо схватить, сесть и ни малейшего звука, и никакой перемены в
позе.
Все так
и замерли и жадно, напряженно смотрели в рот рассказчику.
– Уперся
я ногами, пригнулся всем туловищем и как будто весь мир забыл: пишу… только он
повел головой, я как вырасту через скамейку, цап черновик Беера и сел… Смотрю:
смотрит прямо на меня Иван Иванович, и я смотрю. Он покраснел и отвернулся… А
Беер только плечами повел: вздохнул и засел новое писать. А мой подлец опять
все глаза на меня. Я как будто кончил и тоже вздыхаю и смотрю на него… дескать,
что ж радости с того, что кончил? А он как будто спрашивает так участливо: мало
радости?
Карташев
и все рассмеялись.
– Ах,
какой ты мошенник! – покачала головой Аглаида Васильевна.
– Ну,
что ж, оставаться?
– Ну,
ну, говори.
– Ну,
и начал я переписывать черновик Беера. Сделал нарочно четыре ошибки. И знаешь,
покамест я вот брал, писал, ни капельки страшно не было, а когда встал, чтобы
нести, вот тут уж холодно стало… Думаю, забрать черновик? А вдруг он
заподозрит? Хитрый, подлец! Нет, нельзя брать… Так и оставил. Встаю: он на меня
во все глаза, а у меня полное отчаянье в лице: «зарезал, зарезал…»
– Ах
ты, господи…
– Отнес
на стол, и вдруг вся смелость меня оставила, боюсь повернуться назад: а вдруг
он рассматривает мои черновики и сейчас позовет меня, а вдруг я повернусь, и по
моему движению он все поймет и схватит черновики… Иван Иванович сидит грустный
и не смотрит на меня… ах, какая это прелесть Иван Иванович! Так бы и бросился
ему на шею: «Голубчик, простите меня, Христа ради, ведь не оставаться же? Хотя
сто лет буду сидеть, ничего все равно знать не буду, как и все не знают».
– Ну?
– Так
и ушел прямо в коридор… Немного погодя Корнев приносит мои черновики: я их в
карман… вот, вот… вот Беера… Ну, хорошо… Начался экзамен… Да! как только я
ушел, и учитель пошел к столу и уж потом и не смотрел: все друг у друга
списали… Когда меня вызвал он, чтобы показать, что он совершенно беспристрастный…
да и все равно директор не дал бы ему… совсем вышел из класса… Я попал к
директору… Ну, а директор…
Карташев
сделал пренебрежительную гримасу.
– «Дядя
ваш, говорят, в Петербург собирается?» – «Нет, кажется»… Тита Ливия дал переводить…
Черт знает как переводил! – «Какие глаголы управляют родительным падежом?»
Я и тут наврал…
– Ах,
дрянной мальчик, – рассмеялась Аглаида Васильевна.
– «Ну,
бог с вами, говорит: тройку» – что и требовалось доказать… Постой, еще не все…
Кончились экзамены… засели они выводить отметки, а мы в коридоре уселись все на
полу и ждем… весь вопрос во мне, конечно… Вдруг там, за дверью, крик слышим:
учитель чего-то орет, кричит благим матом. Опять тише, опять кричит! Вдруг
дверь распахнулась… а коридор темный: его мы видим, а он нет: лежат какие-то
тела… «Карташев?» Я как толкну в бок Семенова и умер… «Карташев домой ушел…» Он
как хлопнет дверью… И все как умерли там… Тихо-тихо… кончили… Один, другой,
третий, вышли все, списки передали Ивану Ивановичу – повалили мы в залу…
«Карташев…» ой, умру, «три…». Ура-а-а!
Карташев
весело вскочил было, размахивая руками, но вдруг побледнел и стремительно потянулся
к графину.
– Ой! –
вздохнул он, когда пропустил несколько глотков, – мне вдруг так нехорошо
сделалось…
– Господь
с тобой, – бросилась к нему мать. – Ты ничего не ел еще! И я слушаю…
У
Карташева тряслись руки и ноги.
– Ничего…
ничего… лучше… Ах, мне совсем нехорошо… – Карташев вдруг бессильно опустился
на стул, и, если б не подоспевшие Зина с Наташей, упал бы на пол.
– Ничего,
пройдет, – ободряла его Аглаида Васильевна, – спирту, одеколон.
Аглаида
Васильевна смочила одеколоном лоб, виски сына, дала понюхать спирту и ждала
результатов, смотря напряженно в лицо сына. Это было мертвенно-бледное лицо с
полузакрытыми, безжизненными глазами, такое вымученное и изможденное, что
сердце матери сжалось от боли. Так бесконечно дорог он был ей и так бесконечно
жаль было его в эту минуту: сколько мученья, неправды… Ведь этот человек был ее
сын, сын, для которого мечтала она же когда-то небо достать! Что испытал он,
что выстрадал бессознательно в этой каторге непередаваемых мелочей, называемой
обучением ума и воспитанием души?!
– О,
бедный, бедный мой мальчик! – И Аглаида Васильевна горячо целовала лицо и
глаза сына.
– Нет,
нет, поезжай в Петербург, – заговорила она, когда Карташев немного
оправился и перешел на диван. – И я, может быть, также виновата, тоже
помогала коверканью!.. Ах, как мне ясна вдруг стала вся эта уродливая картина
нашей жизни… О, какая гадость… сколько лжи, фальши…
Карташев
утомленно слушал.
– Гадость,
мама! – произнес он, и слезы закапали у него из глаз. – Ах, как
хотелось бы быть честным, хорошим, безупречным.
Карташев
судорожно прижал руки к глазам и тихо, горько плакал. Плакали мать, Зина,
Наташа, Маня. Плакали Ася и Сережа, хотя и не понимали ясно причины ни своих,
ни слез других.
Аглаида
Васильевна долго молча вытирала слезы.
– Будешь
и честным, и добрым, и хорошим… будешь, потому что хочешь…
И,
помолчав, она кончила:
– Я,
может, и не укажу тебе дорогу… сам найдешь… Поезжай от меня… Поезжай в Петербург…
становись на свою дорогу…
Аглаида
Васильевна встала, перекрестилась и перекрестила сына.
– Да
хранит тебя царица небесная! – торжественно сказала она.
И затем
упавшим вдруг, точно пророческим голосом прибавила:
– Ох,
тяжела будет твоя жизнь! Не пойдешь ты торным путем… не можешь идти – вижу я.
Карташев
смущенно всматривался в себя: он хотел бы только, но ничего не чувствовал в себе,
что давало бы силы идти твердо и неуклонно в сторону правды и счастья, лучи
которой только вскользь в каком-то мраке мелькнули и скрылись в тумане. Он
закрыл глаза.
– Я
засну, – тихо прошептал он.
И все
стихло. Во всем доме воцарилась гробовая тишина: надежда и радость, сила и гордость,
выплывший на первую отмель молодой пловец спал своим первым безмятежным сном покоя
после напряженной, изнурительной семилетней войны.
Какие-то
веселые сны снились Карташеву. В сумерках несся по всему дому веселый, возбужденный
голос погруженного в глубокий сон Карташева:
– Отдай
паруса! Выноси кливер! Руль на бо-о-рт!
Маня, а
за ней и все фыркали себе под нос.
– Ты,
черт, что тут командуешь? Ура!
Карташев
открыл глаза.
С окна в
комнату прыгали Корнев, а за ним Долба.
– Корнев?! –
встрепенулась Наташа и бросилась в комнату, где спал Карташев, чтоб предупредить
Корнева.
Но Карташев
уж проснулся.
– Что
такое? Ничего не пойму! – орал Корнев.
– Что
за скандал?! – весело оглядывался Долба.
– Есть
хочу, – сказал, с наслаждением вытягиваясь, Карташев.
– Тёме
есть, Тёме есть, – радостно закричала Наташа. И, повернувшись к Корневу и
Долбе, веселая, счастливая, пожимая им руки, она повторяла: – Поздравляю,
поздравляю.
Пришли и
другие поздравить.
– В
Питер? – спросила с едва уловимой грустной ноткой Наташа.
– А
то куда же? – весело переспросил Корнев.
– Все,
непременно, – засмеялся своим мелким смехом Долба.
– Счастливые, –
протянула Маня, – там опера…
И,
вытянув шейку, совсем уже барышня, бледная и хорошенькая, поддразнивая, она
запела нежно:
Туда,
туда, скорее в горы!
– Ка-а-рмен! –
взвыл восторженно Корнев.
– Вас
режут? – спросила Наташа.
– Без
ножа режут!
– Поздравляю! –
появилась в дверях Аглаида Васильевна.
– Чувствительнейше
вас благодарю, – начал было комично Корнев и вдруг так растрогался, что
приложился к руке Аглаиды Васильевны.
Долба
последовал примеру Корнева.
– Ох,
как чувствительно, – сказала рассеянно Наташа, – хоть сядьте, что ли?
– Да-с,
Наталья Николаевна, расчувствуешься, – ответил с комичным жаром Корнев, прикладывая
руку к сердцу, – смею доложить, на свет словно второй раз народился –
такое воспаренье восчувствовал. Вот в учебнике-с писано: посмотри на Неаполь и
умри, а я бы везде написал: окончи гимназию и…
– Черт
с ней, – рассмеялся Долба.
– Молчи…
неблагодарный! Господи, да неужели же я самонастоящий человек?!
– Ударь
меня! – потребовал Долба.
Корнев
ударил.
– Еще!
Корнев
еще раз, сделав рожу, изо всей силы ударил его по спине.
– Нет,
не сплю, – визжал Долба.
– А
все-таки вы пропустили свою специальность, потому что вы актер, – сказала
Маня.
– А
вы Кармен.
Аглаида
Васильевна сидела возле сына и радостно смотрела, как последний жадно, ложку за
ложкой убирал суп.
– Постойте!
Да что с ним такое? – спохватился Корнев.
– Отощал, –
рассмеялся Карташев.
– Ну,
и было дело, – сказал Корнев, приседая пред Аглаидой Васильевной.
– Слышала.
– Видеть
надо было, что только было!
– Было
и мохом поросло, – задумчиво вставила Зина, смотря в окно.
– Да,
уже прошлое… – быстро, с каким-то сожалением повернулся к ней
Корнев. – Когда прошло, как миг один…
– Так
и вся жизнь, – грустно наклонила голову Аглаида Васильевна.
– Если
б люди всегда помнили, что жизнь только миг, – вздохнул Корнев, поднося
ноготь ко рту.
Все
замолчали.
– Бросьте
ногти, – строго скомандовала Маня.
– Виноват! –
почтительно ответил он, быстро отдергивая руку.
1895
[1]
Полуобразованный – вдвойне дурак (фр.).
[2]
Из стихотворения А. С. Пушкина «Поэт и толпа».
[3]
Руки распускают только мужланы (фр.).
[4]
Эта старая история
Вечно новой остается,
А заденет за живое –
Сердце надвое порвется (нем.). – Из стихотворения
Г. Гейне «Ein Junge lieb ein Madchen…».
[5]
Из стихотворения А. С. Пушкина «Поэт».
[6]
Тысяча извинений… (фр.)
[7]
«Сердце красавицы склонно к измене» (ит.) – ария герцога из оперы
Верди «Риголетто».
[8]
Пугало; здесь – повод для раздражения (фр.).
[9]
Из стихотворения В.А. Жуковского «Торжество победителей».
[10]
Тут что-то есть, не правда ли?! (фр.).
[13]
Запах (от фр. odeur).
[14]
Очевидный анахронизм, так как начало учения народников относится к 1877 году. (Примеч.
Н. Г. Гарина-Михайловского.)
[15]
Перевод без подготовки (лат.).
|