VI
ВЕРВИЦКИЙ И БЕРЕНДЯ
Однажды
Вервицкий и Берендя возвращались вместе из гостей.
Друзья
шли молча.
– А
не любит меня Корнев за то, что я ему правду-матку режу, – проговорил
Вервицкий.
– Да
ты когда резал?
– Да
всегда.
Друзья
опять замолчали.
– Зайдешь,
что ли? – пригласил Вервицкий, подходя к воротам своего дома.
– А
можно?
– Только
долго не сиди и вперед уговор: больше двух папирос не дам.
– А
к чаю хлеб будет?
– Этого
сколько хочешь: тятькин.
Друзья,
низко пригнувшись, вошли в калитку, прошли под освещенными окнами верхнего
этажа, причем Берендя для чего-то даже пошел на цыпочках; затем свернули в
маленький, темный проход и стали осторожно спускаться по крутой лестнице.
– Ой! –
споткнулся Берендя и ухватился за плечо Вервицкого.
– Да
ну!.. пусти, – ответил своим грубоватым, сиплым голосом Вервицкий и
отворил дверь в низкую комнату, освещенную висячей лампой. Он быстрым пытливым
взглядом обвел комнату и сейчас же что-то заметил.
– Ну,
теперь поймал подлецов.
Он встал
на табурет, достал с полки ящик с табаком и внимательно, долго смотрел в него.
На лице его было и удовлетворение от искусно выполненного плана, и огорчение о
погибшей безвозвратно горсти табаку. Его охватила злоба, он начал браниться и,
наконец крикнув: «Отцу скажу!» – выскочил из комнаты.
Берендя
как-то весь съежился во время этой сцены, и только когда Вервицкий ушел, он облегченно
вздохнул. Рассеянно скрутив папиросу, он осторожно уселся на стул и, смотря в
окно, стал пускать густые клубы дыма.
Сверху
донесся сперва голос Вервицкого, затем резкий громкий – отца, затем визг
братьев.
«За уши
дерет», – мелькнуло в голове Беренди, и он испуганно раскрыл глаза и
насторожился.
Дверь
быстро отворилась, и вошел Вервицкий. Он остановился, неприятно огорченный клубами
дыма.
– Начадил
уж, – обратился он ворчливо к другу.
Но,
заметив при этом и неимоверно толстую папиросу, он окончательно взбесился:
– Ты
бы уж из всего табаку сделал!
– Если
тебе обидно, я назад положу.
– Обидно,
что табак переводишь. Хотя бы затягивался. – Вервицкий отворил
фортку. – Сядь хоть около фортки, чтоб дым выходил.
– Изволь, –
согласился Берендя.
Наступило
молчание.
– Ну
что, им уши надрал отец?
– Конечно,
надрал, – ворчливо ответил Вервицкий. – Подлецы, каждый раз. А я
откуда возьму? отец вот дает рубль в месяц – и изворачивайся на него.
– Да
тебе на что при всем готовом?
– На
что? Да вот табак.
– Глупости.
– Глупости,
когда чужой, а купи его.
– Куренье
вредно.
– Зачем
же куришь?
– Я
ведь, только если угостят.
– А
я вот не могу… Не на что купить – лучше курить не буду, а чужого не попрошу.
– Послушай,
я вот получу деньги, подарю тебе полфунта.
– Слышали.
– Право,
подарю… А давно не высылали: хозяйка, того и гляди, выгонит… Чай вышел…
– Приходи
ко мне чай пить. Идешь в гимназию – зашел, вечером зашел: напился и пошел.
– Я
ведь, собственно, не любитель чаю. У меня в библиотеке полтора рубля есть… мог
бы.
– Ну,
уж я этого не понимаю.
Принесли
чай, и друзья жадно набросились на еду.
Наевшись,
напившись, Берендя улегся на кровать, причем Вервицкий, подобрев, добродушно
проговорил: «Постой», – и подостлал под ноги Беренди, чтоб не запачкать
одеяло, пальто гостя, а сам, усевшись к окну, взял гитару и, куря и смакуя,
начал тихо наигрывать малороссийские мотивы. По низкой комнате в облаках дыма
понеслись жалобные прерывающиеся звуки. Под них Вервицкий мечтал о своей
будущей литературной славе, о Зиночке Карташевой, а Берендя лежал и не хотел ни
о чем думать. На первом плане у него стоял вопрос о деньгах и о причине их
невысылки, хорошо известной ему: вероятно, отец опять запил, и с этим вместе
рисовалась ему вся тяжелая домашняя обстановка чиновника с грошовым жалованьем,
громадной семьей да к тому же пьющего запоем.
Наигравшись,
Вервицкий тоже пожелал поваляться на кровати и, слегка толкнув друга, сказал
«пусти», улегся рядом с Берендей.
Он
продолжал плавать в волнах своей будущей славы, той славы, которую всю без
остатка он сложит к ногам Зиночки.
Беренде
хотелось говорить. Все то, что в данный момент парализовало его мыслительные
способности, просилось на язык.
– Ты
знаешь, мой отец запоем пьет, – проговорил он.
– Гм! –
ответил неопределенно Вервицкий.
– Собственно,
если рассказать все – черт знает, ведь это какой трагизм, в сущности… Он ведь,
когда напьется… ночью…
Берендя
понизил голос и широко открыл свои желтые глаза.
– Отец
пьяный, в одной рубахе, качается и бежит за нами по комнатам, а мы с матерью
все от него… кричим…
– Послушай, –
перебил его Вервицкий, – ты не обижайся: я тебе совет дам – никогда не рассказывай
этого, потому что делу ты этим не поможешь, а сам выходишь в каком-то таком
несимпатичном свете…
– Да
я никогда никому и не говорю, – испуганно успокоил друга Берендя.
– И
не надо говорить.
Друзья
опять замолчали.
Мысли
Вервицкого получили другое направление. Он думал о своем друге, о том, что он
не то что дурак, а так, черт его знает что, без всякого такого уменья все это
так делать, чтобы выходило по-людски. Ему жалко стало своего обездоленного
друга, ему даже захотелось как-нибудь смягчить свое резкое замечание, которое
он сказал от доброго сердца для его же пользы. Он стал уже придумывать
что-нибудь, но в это время его вдруг точно что кольнуло в сердце, он быстро
схватился за отвислый карман своей старой, из отцовской переделанной, жилетки,
и, пощупав тяжелые серебряные часы, удачно купленные на толкучке за четыре
рубля, вынул их, приподнялся на локоть к свету, сперва скользнул взглядом с
удовольствием по крышке, затем, нажав пружину, посмотрел, который час, и,
свистнув, проговорил:
– Э-ге-ге-ге!
Десятого двадцать минут… Иди, иди, – добродушно обратился он к
Беренде, – я еще ничего не готовил.
– О! –
встревожился Берендя, – и мне тоже ведь надо.
Он
оделся, скрутил на дорогу еще одну папироску, третью по счету, предварительно
спросив:
– Можно?
– Ну,
да крути, да не разбрасывай хотя, – ответил Вервицкий.
И пока
Берендя крутил, поглядывая в то же время добродушно-лукаво на Вервицкого, что
вот, дескать, не в счет, последний с добродушно-разочарованной миной следил за
неумелым крученьем Берендей папироски и за исчезавшим в папироске табаком. Ему
жаль было не табаку, а все того же Берендю, который и этой мелочью, и неуменьем
крутить, и посягательством на эту третью папироску так характерно обрисовывался
в глазах молодого писателя.
– Да,
мелочи рисуют людей, – вздохнул Вервицкий, когда Берендя уже скрылся за
дверью. И он продолжал стоять в той же позе и все так же смотреть с высоты
своего умственного пьедестала на ушедшего Берендю. И таким маленьким и жалким
казался ему его друг и все делался меньше, пока не превратился наконец в
какую-то точку и не слился с длинным лучом свечки, на которую так долго, не
мигая, засмотрелся Вервицкий, – так долго, что у него наконец заболели
глаза. Он усиленно сжал веки, а когда открыл, то уж перед ним не было ни Беренди,
ни литературной славы, ни Зиночки: перед ним стоял его белый некрашеный стол, а
на нем лежал ранец с учебными тетрадями. «Наука горька, но плод ее
сладок», – и Вервицкий решительно, ни о чем больше не думая, потянулся за
ранцем.
А
Берендя шел, волоча свои длинные ноги, по пустым спящим улицам; желтоватые
глаза его бесцельно смотрели вперед, и он машинально, но все дымил своей
папироской, пока она не искурилась до того, что начала не на шутку жечь его
пальцы.
– А,
черт с тобой, – проворчал он, на мгновение отвлекшись от своего
созерцательного настроения и бросая окурок.
Затем он
опять погрузился в свое состояние и вышел из него только тогда, когда где-то
вблизи раздался сиплый, пьяный голос человека, который, очевидно, разговаривал
сам с собой.
Действие
уже происходило за городом, в том месте, где большой темный бульвар отделял
собственно город от предместья.
Берендя
сделал несколько шагов и наткнулся на сидевшего на скамье какого-то громадного
верзилу.
– Ты…
ты что кричишь? – спросил Берендя, немного смущенно пятясь от верзилы.
– А
ты что? – проговорил сиплый голос, и, вдруг поднявшись, верзила быстро
схватил Берендю за горло. – Давай денег.
«Задушит», –
судорожно, мучительно мелькнуло в голове Беренди и, метнувшись, он прохрипел
странным, не то просящим, не то раздраженным голосом:
– Да
пусти же.
– Давай
деньги.
– Нет
же! – с горечью ответил Берендя. – Я гимназист… Какие у меня деньги?
– Зачем
же ты шляешься по ночам? – смущенно пробормотал верзила, опуская руки.
– Я
занимался у товарища и домой иду… Нарочно ходил к товарищу, чтоб хоть двадцать
копеек достать… чаю, сахару нет.
– Дурак
же ты…
– Ну
что ж… – поматывая, по обыкновению, головой, ответил Берендя.
Он
остановился и подумал: в сущности, добрый человек.
– Ну,
спасибо, что отпустил, – нерешительно проговорил он и протянул руку
верзиле. – Я Берендя.
– Петр
Семенович, – угрюмо отрекомендовался верзила.
– Милости
просим ко мне. Я живу на Почтовой, в доме Терениной.
«Черт
его знает, зачем я его в гости зову», – подумал Берендя.
– Приду, –
лаконически ответил верзила и вдруг, засунув руку в карман, вынул оттуда два
двугривенных и, протягивая Беренде, сказал:
– Ты
ходил за деньгами – на.
Берендя
мгновение колебался.
– Отдашь.
– Спасибо,
Петр Семенович, как бы только вас это не стеснило…
– Не
беспокойтесь.
– Слушайте,
Петр Семенович, в таком случае и вы дайте мне свой адрес: я скоро получу
деньги.
– В
любом кабаке спросите.
Верзила
указал наискосок бульвара.
– Утром,
в то время как в гимназию ходите, я почти всегда там.
Берендя
еще раз поблагодарил, пожал руку и добродушно заметил, уходя:
– А
вы мне, Петр Семенович, таки помяли шею.
– Да
уж… извините… – угрюмо ответил верзила, с опущенной головой исчезая в
кустах бульвара.
«Что за
черт, – думал Берендя, шагая дальше с сорока копейками в кармане, помятой
шеей и с неясным впечатлением от всей этой неожиданной встречи, – надо
посмотреть, не в крови ли деньги?»
Войдя в
улицу, он подошел к фонарю и внимательно осмотрел оба двугривенных. Деньги
оказались чистыми. Берендя усмехнулся, спрятал их в карман и пошел дальше.
Вернувшись
домой, он долго ходил по своей комнатке, все обдумывая свою неожиданную
встречу. В общем, она оставила в нем какое-то приятное впечатление от
поставленного по существу вопроса.
«Он
человек, я человек», – и Берендя останавливался, смотрел своими лучистыми
глазами вперед, пожимал плечами, усмехался и говорил: «Вот, черт побери!»
С
общепринятой точки зрения тем не менее дело выходило из ряда вон, и Берендя не
знал, на чем остановиться: считать ли себя правым, что пригласил этого бродягу
к себе и не только пригласил, но и взял у него деньги, или смотреть на себя
чуть ли не как на участника этого бродяги. Им овладевало по временам брезгливое
чувство, и он повторял свое «черт возьми» уже с раздражением и решал, что обо
всем этом не следует никому, а уж тем более Вервицкому, и заикаться. Но опять,
продолжая рыться в своих ощущениях, он наталкивался на что-то другое, перед чем
все условное отодвигалось на задний план, а впереди стоял только человек…
«Во
времена классиков, – иронизировал сам с собою Берендя, – какой-нибудь
Диоген…»
Берендя
вспомнил сегодняшнюю тему Карташева и раздраженно усмехнулся.
«Только
и учишь весь этот классический мир для того, чтобы не сметь и думать о той классической
простоте и ясности существа вещей, какая была. С каким-нибудь пропойцей, может
быть, разбойником, я, мальчишка, договариваюсь в два слова до человеческого, а
в взрослом обществе этот человек доходит до пропойства, до потери
человеческого».
Берендя
плюнул и подумал:
«Я очень
рад, что и пригласил его и деньги принял».
Берендя
с удовольствием ощупал пальцами деньги и подумал:
«А
недурно бы что-нибудь съесть да рюмочку водки…»
Он
осторожно подошел к двери, приотворил ее и долго стоял, всматриваясь в темноту
и прислушиваясь. Но все было тихо, все давно спали, и Берендя, затворив опять
дверь, возвратился к себе. Он нерешительно остановился перед учебниками, отошел
от них, приблизился было к скрипке, но, вспомнив, что все спят уже, он и
скрипку оставил и, взяв книгу, повалился с ней на кровать.
Он читал
до тех пор, пока весь керосин не сгорел в лампе, пока слабый рассвет не
заглянул в окна, и только тогда, наскоро раздевшись, он лег на кровать. Но
долго еще ворочался, чутко прислушиваясь к шороху, к каждому скрипу, переживая
неприятное ощущение не то страха, не то какого-то нервного переутомления. Даже
засыпая, он постоянно вздрагивал всем телом, и ему казалось, что он все падает
с размаху, все срывается стремительно в какую-то пропасть. Наконец он заснул
нервным, тревожным сном, мечась по кровати и отчаянно скрипя зубами.
Этот скрип
на друга его Вервицкого всегда наводил панический ужас и был еще лишней
причиной относиться пренебрежительно к Беренде, считая его каким-то недоделкой.
|