Увеличить |
Глава LXI
Неожиданность
Никогда
не исчезнут из моей памяти те дни, когда я часто навещала убогое жилище,
которое так украшала моя милая девочка. Я больше не бываю в тех краях и не хочу
бывать — с тех пор я посетила их лишь раз, — но в моей памяти они окружены
ореолом скорби, и он будет сиять вечно.
Конечно,
не проходило и дня без того, чтобы я не навестила Аду и Ричарда. Вначале я
два-три раза заставала у них мистера Скимпола, который от нечего делать играл
на фортепьяно и, как всегда, оживленно болтал. Признаться, я почти не
сомневалась, что каждое его появление у молодых чувствительно отзывается на
кошельке Ричарда, но даже не говоря об этом, в его беспечной веселости было
что-то слишком несовместимое с душевным состоянием Ады, о котором я знала.
Кроме того, мне было ясно, что Ада относится к мистеру Скимполу так же, как я.
Тщательно продумав все это, я решила пойти к нему и сделать попытку деликатно
объясниться с ним. Больше всего я заботилась о благе моей дорогой девочки, и
это придало мне смелости.
Как-то
раз утром я вместе с Чарли отправилась в Сомерс-Таун. Чем ближе я подходила к
знакомому дому, тем больше мне хотелось повернуть вспять, — ведь я
предвидела, как безнадежны будут мои старания повлиять на мистера Скимпола и
как много шансов на то, что он нанесет мне жестокое поражение. Тем не менее я
решила, что делать нечего, — раз уж я пришла сюда, отступать поздно.
Дрожащей рукой я постучала в дверь, повторяю — рукой, потому что дверной
молоток исчез, и после длительных переговоров меня впустила какая-то ирландка,
которая стояла во дворике и, пока я стучала, кочергой отбивала крышку от бочки
для воды, должно быть на растопку.
Мистер
Скимпол лежал в своей комнате на диване, поигрывая на флейте, и при виде меня
пришел в восторг. Кто же должен принимать меня, спросил он? Которую из его
дочерей я предпочла бы видеть в роли церемониймейстера? Дочь Насмешницу, дочь
Красавицу или дочь Мечтательницу? А может быть, я хочу видеть всех трех сразу в
одном роскошном букете?
Уже
наполовину побежденная, я ответила, что, с его разрешения, хотела бы поговорить
с ним наедине.
— Дорогая
мисс Саммерсон, с величайшей радостью! — отозвался он, подвигая свое
кресло поближе ко мне и сияя очаровательной улыбкой. — Но, разумеется,
говорить мы будем не о делах. А, стало быть, об удовольствиях!
Я
сказала, что, конечно, пришла не по делу, но тема нашего разговора будет не из
приятных.
— Если
так, дорогая мисс Саммерсон, — промолвил он с самой искренней
веселостью, — вы про нее и не говорите. К чему говорить о вещах, которые
нельзя назвать приятными? Я никогда о них не говорю. А ведь вы гораздо приятнее
меня во всех отношениях. Вы приятны вполне; я же не вполне приятен. Поэтому,
если уж я никогда не говорю о неприятных вещах, так вам тем более не к лицу о
них говорить! Итак, с этим покончено, давайте поболтаем о чем-нибудь другом.
Мне было
неловко, но я все-таки решилась сказать, что хочу говорить о том, для чего
явилась сюда.
— Я
сказал бы, что это ошибка, — промолвил мистер Скимпол с легким
смехом, — если бы считал, что мисс Саммерсон способна ошибаться. Но я
этого не считаю!
— Мистер
Скимпол, — начала я, глядя ему в глаза, — я так часто слышала от вас
самих, что вы ничего не смыслите в житейских делах…
— То
есть в наших трех друзьях из банкирского дома — Фунте, Шиллинге и… как бишь
зовут младшего компаньона? Пенс? — принялся шутить мистер Скимпол. —
Правильно! О них я не имею ни малейшего представления!
— Так,
может быть, вы не посетуете на меня за навязчивость, — продолжала
я. — Но, мне кажется, вы обязаны знать, что Ричард теперь обеднел.
— Боже
мой! — воскликнул мистер Скимпол. — Но я тоже обеднел, как мне
говорят.
— И
что дела его очень запутаны.
— Как
и мои — точь-в-точь! — отозвался мистер Скимпол с ликующим видом.
— Ада,
естественно, этим очень встревожена и, вероятно, тревожится еще больше, когда
вынуждена принимать гостей; а Ричарда никогда не оставляет тяжкая забота; ну вот
я и решила взять на себя смелость сказать вам… не можете ли вы… не…
Мне было
очень трудно высказаться до конца, но мистер Скимпол взял мои руки в свои и с
сияющим лицом очень быстро докончил мою фразу:
— Не
бывать у них? Конечно, не буду больше бывать, дорогая мисс Саммерсон;
безусловно не буду. Да и зачем мне у них бывать? Если я куда-нибудь иду, я иду,
чтобы получить удовольствие. Я никогда не хожу туда, где буду страдать, потому
что я создан для удовольствий. Страдание само приходит ко мне, когда хочет.
Надо сказать, что в последнее время я почти не получал удовольствия, когда
заходил к нашему милому Ричарду, а вы так практичны и проницательны, что
объяснили мне, почему так вышло. Наши молодые друзья утратили ту юношескую
поэтичность, которая некогда была в них столь пленительной, и начали думать:
«Вот человек, которому нужны фунты». Это правда; мне то и дело нужны фунты — но
не для себя, а для торговцев, которые то и дело норовят получить их с меня.
Далее, наши молодые друзья понемножку становятся меркантильными и начинают
думать: «Вот человек, который уже получил фунты… то есть взял их в
долг», — а я и вправду брал. Я всегда занимаю фунты. Выходит, что наши
молодые друзья, опустившиеся до прозы (о чем приходится очень пожалеть), так
сказать, вырождаются, лишаясь способности доставлять мне удовольствие. А раз
так, с какой стати я к ним пойду? Смешно!
Сияющая
улыбка, с какой он, разглагольствуя, поглядывал на меня, и бескорыстно
благожелательное выражение его лица были просто поразительны.
— А
кроме того, — продолжал он свои рассуждения тоном безмятежной уверенности
в себе, — если я не иду туда, где буду страдать, — а пойди я туда, я
поступил бы чудовищно, наперекор самой сущности своей жизни, — так зачем
мне идти куда-то, чтобы причинять страдания другим? Если я навещу наших молодых
друзей теперь, когда они в неуравновешенном состоянии духа, я причиню им
страдание. Мое общество будет им неприятно. Они могут сказать: «Вот человек,
который занимал фунты, но не может вернуть эти фунты», — чего я, разумеется,
не могу, — и речи быть не может! Если так, вежливость требует, чтобы я к
ним не ходил… я и не буду ходить.
Кончив
свою речь, он с чувством поцеловал мне руку и поблагодарил меня. Только
утонченный такт мисс Саммерсон, сказал он, помог ему разобраться во всем этом.
Я была
очень смущена, но решила, что раз уж я добилась своей главной цели, мне все
равно, что он столь извращенным путем пришел к единомыслию со мной. Мне нужно
было, однако, сказать ему еще кое о чем, и тут уж я была уверена, что меня
ничем не смутишь.
— Мистер
Скимпол, — начала я, — осмелюсь сказать еще кое-что перед тем, как
уйти: недавно я с удивлением узнала из самых достоверных источников, что вам
было известно, с кем ушел бедный больной мальчик из Холодного дома, и что вы в
связи с этим согласились принять подарок. Я не сказала об этом опекуну, из
боязни его огорчить; но вам я могу сознаться, что очень удивилась.
— Не
может быть! Неужели вы действительно удивились, дорогая мисс Саммерсон? —
переспросил мистер Скимпол, шутливо поднимая брови.
— Очень.
Он
немного подумал об этом с приятнейшим и чуть лукавым видом и, наконец,
окончательно отказавшись понять мое удивление, проговорил самым чарующим тоном:
— Вы
знаете, я сущее дитя. Скажите, почему же вы удивились?
Мне не
хотелось объяснять все подробно, но мистер Скимпол сам попросил меня об этом,
потому-де, что ему очень любопытно это знать, и я в самых мягких выражениях,
какие могла придумать, дала ему понять, что он тогда погрешил против своих
нравственных обязанностей. Это показалось ему очень интересным и забавным, и он
отозвался на мою речь словами: «Неужели правда?» — сказанными с неподдельным
простодушием.
— Вы
же знаете, что я не могу отвечать за свои поступки, нисколько на это не
претендую. И никогда не мог. Ответственность — это такая штука, которая всегда
была выше меня… или ниже, — пояснил мистер Скимпол, — я даже не знаю
точно, выше или ниже; но, насколько я понимаю, наша дорогая мисс Саммерсон
(которая отличается практическим здравым смыслом и ясностью ума) намекает,
вероятно, на то, что я тогда принял деньги, не так ли?
Я
опрометчиво согласилась с этим.
— Ага!
В таком случае, — проговорил мистер Скимпол, качая головой, — я, как
видите, безнадежно не способен уразуметь все это.
Я решила
уйти и встала, но добавила еще, что нехорошо было променять доверие опекуна на
взятку.
— Дорогая
мисс Саммерсон, — возразил мистер Скимпол с неподражаемой наивной
веселостью, — никто не может дать взятку мне.
— Даже
мистер Баккет? — спросила я.
— Даже
он, — ответил мистер Скимпол. — Никто не может. Деньги для меня не
имеют никакой цены. Я ими не интересуюсь; я в них ничего не смыслю; я в них не
нуждаюсь: я их не берегу… они уплывают от меня мгновенно. Как же можно дать
взятку мне?
Я
сказала, что думаю иначе, хоть и не способна с ним спорить.
— Напротив, —
продолжал мистер Скимпол, — в подобных случаях я как раз стою выше прочих
людей. В подобных случаях я способен действовать, руководствуясь философией. Я
не опутан предрассудками, как итальянский младенец свивальниками. Я свободен,
как воздух. Я, как жена Цезаря[189],
чувствую себя выше всяких подозрений.
Он так
легко, с такой шаловливой беспристрастностью убеждал сам себя, жонглируя своей
аргументацией, словно пуховым шариком, что в этом с ним, пожалуй, не мог бы
сравниться никто на свете!
— Рассмотрите
этот случай, дорогая мисс Саммерсон. Вот мальчик, которого привели в дом и
уложили на кровать в таком состоянии, которое мне очень не нравится. Когда этот
мальчик уже на кровати, приходит человек… точь-в-точь как в детской песенке
«Дом, который построил Джек»[190].
Вот человек, который спрашивает о мальчике, приведенном в дом и уложенном на
кровать в состоянии, которое мне очень не нравится. Вот банкнот, предложенный
человеком, который спрашивает о мальчике, приведенном в дом и уложенном на
кровать в состоянии, которое мне очень не нравится. Вот Скимпол, который
принимает банкнот, предложенный человеком, который спрашивает о мальчике,
приведенном в дом и уложенном на кровать в состоянии, которое мне очень не
нравится. Вот факты. Прекрасно. Должен ли был вышеозначенный Скимпол отказаться
от банкнота? Почему он должен был отказаться от банкнота? Скимпол противится,
он спрашивает Баккета: «Зачем это нужно? Я в этом ничего не смыслю; мне это ни
к чему; берите это обратно». Баккет все-таки просит Скимпола принять банкнот. Имеются
ли такие причины, в силу которых Скимпол, не извращенный предрассудками, может
взять банкнот? Имеются. Скимпол о них осведомлен. Что же это за причины?
Скимпол рассуждает следующим образом: вот дрессированная рысь — энергичный
полицейский инспектор, неглупый человек, который весьма своеобразно проявляет
свою энергию, отличаясь тонкостью замыслов и их выполнения; который ловит для
нас наших друзей и врагов, когда они от нас убежали; возвращает нам наше
имущество, когда его у нас украли; достойно мстит за нас, когда нас убили.
Занимаясь своим искусством, этот энергичный полицейский инспектор преисполнился
непоколебимой веры в деньги — он находит их очень полезными для себя и приносит
ими большую пользу обществу. Неужели я должен расшатывать эту веру Баккета
только потому, что у меня самого ее нет; неужели я стану умышленно притуплять
оружие Баккета; неужели я решусь буквально парализовать Банкета в его будущей
сыскной работе? И еще одно. Если со стороны Скимпола предосудительно взять
банкнот, значит со стороны Банкета предосудительно его предлагать — и даже
гораздо более предосудительно, так как Банкет опытнее Скимпола. Но Скимпол
стремится уважать Банкета; Скимпол, хоть он и человек маленький, считает необходимым
уважать Банкета для поддержания общественного строя. Государство настоятельно
требует от него доверять Банкету. И он доверяет. Вот и все!
Мне
нечего было возразить на это рассуждение, и поэтому я распрощалась с мистером
Скимполом. Однако мистер Скимпол, который был в прекрасном расположении духа, и
слышать не хотел, чтобы я вернулась домой в сопровождении одной только
«Ковинсовой малютки», как он все еще называл Чарли, и сам проводил меня до
дому. По дороге он занимал меня приятным разговором о том о сем; а прощаясь,
заверил, что никогда не позабудет, с какой деликатностью и тактом я разъяснила
ему, как ему надо себя вести с нашими молодыми друзьями.
Как-то
так вышло, что я больше не встречала мистера Скимпола; поэтому лучше мне тут же
рассказать все, что я знаю о его дальнейшей жизни. Опекун и он охладели друг к
другу главным образом из-за случая с Джо, а также потому, что мистер Скимпол
(как мы впоследствии узнали от Ады) бездушно пренебрег просьбами опекуна не
вымогать денег у Ричарда. Его крупный долг опекуну никак не повлиял на их
разрыв. Мистер Скимпол умер лет через пять после этого, оставив дневник, письма
и разные материалы автобиографического характера; все это было опубликовано и
рисовало его как жертву коварной интриги, которую человечество замыслило против
простодушного младенца. Говорят, будто книга получилась занимательная, но я,
открыв ее как-то раз, прочла из нее только одну фразу, случайно попавшуюся мне
на глаза, и дальше уже читать не стала. Вот эта фраза: «Джарндис, как и почти
все, кого я знал, — это воплощенное Себялюбие».
А теперь
я подхожу к тем главам своего повествования, которые очень близко касаются меня
самой, и опишу события, которых никак не предвидела. Если время от времени во
мне и возникали воспоминания о том, каким было когда-то мое несчастное лицо, то
лишь потому, что они были частью воспоминаний о тех годах моей жизни, которые
уже миновали… миновали так же, как детство и отрочество. Я не утаила ни одной
из многих моих слабостей, связанных с этим, но правдиво описала их такими,
какими они сохранились в моей памяти. Хочу и надеюсь поступать так же до самого
последнего слова на этих страницах, которое, видимо, скоро будет дописано.
Бежали
месяцы, а моя дорогая девочка, по-прежнему черпая силы в надеждах, которые
поведала мне, сияла в своем жалком жилище, словно прекрасная звезда. Ричард,
совсем замученный, изможденный, день за днем продолжал торчать в суде,
безучастно просиживал там весь день напролет, даже если знал, что дело его ни в
коем случае не будет разбираться, и, таким образом, сделался там одним из самых
бессменных завсегдатаев. Вряд ли хоть кто-нибудь из судейских помнил, каким был
Ричард, когда впервые пришел в суд.
И он был
так поглощен своей навязчивой идеей, что иной раз, в веселую минуту,
признавался, что ему не пришлось бы даже дышать свежим воздухом, «не будь
Вудкорта» Только мистер Вудкорт и мог иногда на несколько часов отвлечь
внимание Ричарда от тяжбы и даже расшевелить его в те дни, когда он погружался
в очень тревожившую нас летаргию души и тела, приступы которой учащались с
каждым месяцем. Моя дорогая девочка была права, когда говорила, что, заботясь о
ее благе, он с тем большим рвением цепляется за свой самообман. Я тоже не
сомневалась, что его желание возместить растраченное еще больше возросло от
жалости к молодой жене и, наконец, уподобилось одержимости игрока.
Я уже
говорила, что навещала их как можно чаще. Если я проводила у них вечер, то
обычно возвращалась вдвоем с Чарли в наемной карете; а бывало и так, что опекун
встречал меня по дороге, и мы шли домой вместе. Однажды мы с ним условились встретиться
в восемь часов вечера. На этот раз мне не удалось уйти, как всегда, точно в
назначенное время, потому что я кое-что шила для своей дорогой девочки и,
заканчивая работу, должна была сделать еще несколько стежков; но задержалась я
очень ненадолго и, убрав рабочую корзинку, в последний раз поцеловала свою
дорогую подругу, пожелала ей спокойной ночи и заторопилась вниз. Мистер Вудкорт
пошел меня проводить, так как сумерки уже сгустились.
Когда мы
подошли к месту, где я обычно встречалась с опекуном, — а это было
недалеко и мистер Вудкорт уже не раз провожал меня туда, — опекуна там не
оказалось. Мы подождали с полчаса, прохаживаясь взад и вперед, но он не
приходил. Тогда мы решили, что или ему что-то помешало прийти, или он приходил,
но, не дождавшись меня, ушел; и мистер Вудкорт предложил проводить меня до дому
пешком.
Мы в
первый раз шли вдвоем, если не считать тех случаев, когда он провожал меня до
обычного места встречи с опекуном, которое было совсем близко. Всю дорогу мы
говорили о Ричарде и Аде. Свою благодарность ему за то, что он сделал, я
никогда не выражала словами, — в то время она была больше всяких
слов, — но я надеялась, что, быть может, он догадывается о том, что я
чувствовала так глубоко.
Придя
домой и поднявшись наверх, мы узнали, что опекуна нет дома, а миссис Вудкорт
тоже ушла. Мы были в той самой комнате, куда я привела свою краснеющую подругу,
когда ее девичье сердце избрало себе юного возлюбленного, который потом стал ее
мужем и так страшно изменился, — в той самой комнате, где мы с опекуном
любовались на них, когда они уходили, озаренные солнцем, в расцвете своих
надежд и окрыленные верой друг в друга.
Мы
стояли у открытого окна и смотрели вниз, на улицу, как вдруг мистер Вудкорт
заговорил со мной. Я сразу поняла, что он меня любит. Я сразу поняла, что мое
рябое лицо казалось ему ничуть не изменившимся. Я сразу поняла, что чувство,
которое я принимала за жалость и сострадание, в действительности было
преданной, великодушной, верной любовью. Ах! Как поздно я это поняла… как
поздно, поздно! Такова была моя первая неблагодарная мысль. Как поздно!
— Когда
я вернулся, — сказал он мне, — когда я возвратился таким же бедняком,
каким был до отъезда, и увидел вас, а вы тогда только что встали с постели
после болезни, но так нежно заботились о других, ничуть не думая о себе…
— Полно,
мистер Вудкорт, не надо, не надо! — умоляла я его. — Я не заслуживаю
ваших похвал. В то время я часто думала о себе, очень часто!
— Верьте
мне, любовь всей моей жизни, — сказал он, — что моя похвала — не
похвала влюбленного, но истинная правда. Вы не знаете, что видят в Эстер
Саммерсон все те, кем она окружена, не знаете, как много сердец она трогает и
пробуждает, как благоговейно все восхищаются ею и как ее любят!
— О
мистер Вудкорт! — воскликнула я. — Быть любимой — это такое счастье!
Такое счастье! Я горжусь этой великой честью и плачу от радости и горя… от
радости — потому, что меня любят, от горя — потому, что я недостаточно этого
заслуживаю… но думать о вашей любви я не имею права.
Я
сказала это, уже овладев собой, — ведь когда он так превозносил меня и я
слышала, как в его дрожащем голосе звучит глубокая вера в меня, я жаждала как
можно лучше заслужить его похвалу. А заслужить ее было еще не поздно. И хотя в
этот вечер я перевернула непредвиденную страницу своей жизни, но в течение всех
грядущих лет я могла жить так, чтобы стать достойной его похвал. Эта мысль
утешала и вдохновляла меня, и, думая об этом, я видела, что благодаря ему во
мне раскрываются новые достоинства.
Он
нарушил молчание.
— Плоха
была бы моя вера в любимую, которая вечно будет мне так же дорога, как теперь,
если бы после того, как она сказала, что не имеет права думать о моей любви, я
все-таки настаивал бы на своем, — проговорил он с такой глубокой
искренностью, что она придала мне твердости, хоть я и не могла удержаться от
слез. — Милая Эстер, позвольте мне только добавить, что то глубокое
чувство к вам, с которым я уехал за границу, стало еще более глубоким, когда я
вернулся на родину. Я все время надеялся, — с того самого часа, когда в
моей жизни впервые блеснул луч какого-то успеха, — надеялся, что скажу вам
о своей любви. Я все время опасался, что скажу вам о ней напрасно. Сегодня
сбылись и мои надежды и мои опасения. Я вас огорчаю. Ни слова больше.
Мне
почудилось, будто я на мгновение превратилась в того безгрешного ангела, каким
он меня считал, и с великой скорбью поняла, как тяжело ему терять меня! Мне
хотелось помочь ему в его горе, так же хотелось, как в тот день, когда он
впервые меня пожалел.
— Дорогой
мистер Вудкорт, — начала я, — прежде чем мы расстанемся сегодня, я
должна вам сказать еще кое-что. Я не могу сказать это так, как хотела бы… и
никогда не смогу… но…
Мне
снова пришлось заставить себя вспомнить о том, что я должна быть достойной его
любви и горя, и только после этого я смогла продолжать.
— Я
глубоко чувствую ваше великодушие и сохраню это драгоценное воспоминание до
своего смертного часа. Я хорошо знаю, как я изменилась, знаю, что вам известно
мое происхождение, и понимаю, какое это возвышенное чувство — такая верная
любовь, как ваша. То, что вы мне сказали, не могло бы так взволновать меня и не
имело бы для меня такой большой цены, если бы это сказал любой другой человек.
И это не пропадет даром. От этого я сама стану лучше.
Он
закрыл глаза рукой и отвернулся. Стану ли я когда-нибудь достойной его слез?
— Если
мы по-прежнему будем встречаться с вами, — когда будем ухаживать за
Ричардом и Адой, а также, надеюсь, и при более благоприятных
обстоятельствах, — и вы увидите, что я в чем-то стала лучше, знайте — это
зародилось во мне сегодня вечером благодаря вам. И не думайте, дорогой, дорогой
мистер Вудкорт, никогда не думайте, что я забуду этот вечер… Верьте, что пока
бьется мое сердце, оно всегда будет гордо и счастливо тем, что вы полюбили
меня.
Он взял
мою руку и поцеловал ее. Он вполне овладел собой, и это еще больше меня
ободрило.
— Судя
по тому, что вы сейчас сказали, — промолвила я, — можно надеяться,
что вы будете работать там, где хотели?
— Да, —
ответил он. — Я добился этого с помощью мистера Джарндиса, а вы так хорошо
его знаете, что вам легко догадаться, как велика была его помощь.
— Бог
да благословит его за это, — сказала я, протянув ему руку, — и
благослови вас бог во всех ваших начинаниях!
— Это
пожелание поможет мне работать лучше, — отозвался он. — Оно поможет
мне выполнять мои новые обязанности, как новое священное поручение, данное
вами.
— Бедный
Ричард! — невольно воскликнула я. — Что он будет делать, когда вы
уедете?
— Мне
пока еще рано уезжать. Но даже если бы надо было, я не покинул бы его, дорогая
мисс Саммерсон.
И еще об
одном должна была я сказать ему на прощанье. Я знала, что, умолчав об этом, я
буду менее достойной той любви, которую не могла принять.
— Мистер
Вудкорт, — начала я, — прежде чем расстаться со мной, вы будете рады
узнать от меня, что будущее представляется мне ясным и светлым, что я
совершенно счастлива и вполне довольна своей судьбой, что мне не о чем жалеть и
нечего желать.
Он
ответил, что бесконечно рад это слышать.
— С
самого детства, — сказала я, — обо мне неустанно заботился лучший из
людей — человек, с которым я связана такими узами привязанности, благодарности
и любви, что за всю свою жизнь, как бы я ни старалась, я не смогу выразить всей
глубины чувств, которые испытываю к нему в течение одного-единственного дня.
— Я
разделяю эти чувства, — отозвался он. Ведь вы говорите о мистере
Джарндисе.
— Вам
хорошо известны его достоинства, — сказала я, — но лишь немногие
могут понять величие его души так, как понимаю я. Все его самые высокие и
лучшие качества открылись мне ярче всего в том, как он строил мою такую
счастливую жизнь. И если бы вы раньше не питали к нему чувств величайшего
уважения и почтения, — а я знаю, вы его уважаете и почитаете, — эти
чувства возникли бы у вас теперь, после моих слов, и в вашей душе пробудилась
бы благодарность к нему за меня.
Он с
самой горячей искренностью подтвердил мои слова. Я снова протянула ему руку.
— До
свидания, — сказала я, — прощайте!
— «До
свидания» — то есть до новой встречи завтра; а «прощайте» — в знак того, что мы
навсегда прощаемся с этой темой?
— Да.
— До
свидания; прощайте!
Он ушел,
а я стояла у темного окна и смотрела на улицу. Его любовь, столь верная и
великодушная, явилась так неожиданно, что не прошло и минуты после его ухода,
как твердость снова изменила мне, и слезы, хлынувшие у меня из глаз, помешали
мне видеть все, что было за окном.
Но то
были не слезы горя и сожаления. Нет. Он назвал меня «любовь всей моей жизни»,
сказал, что я вечно буду так же дорога ему, как теперь, и сердце мое едва могло
вынести радостное торжество, принесенное мне этими словами. Моя первая безумная
мысль исчезла. Нет, не поздно услышала я его слова, ибо не поздно было
вдохновиться ими, чтобы идти по пути добра, верности, благодарности и
довольствоваться своей судьбой… Как легок был мой путь! Насколько легче его пути!
|