Увеличить |
XII
Кто
бодрствует в спящем доме, сон, окружая его, обволакивает и давит. Этот чужой
сон подобен течению, в котором стоит человек, сопротивляющийся силе воды Оно
подталкивает, колышет, манит и увлекает; переступи шаг, и ты уже отнесен
несколько. «Они спят, – думает бодрствующий. – Все спят», –
зевая, говорит он, и лениво-завистливая мысль эта, повторяясь множество раз
представлениями уютной постели, нагнетает оцепенение. Члены тяжелы и чувствительны;
движения рассеянны; утомленное сознание бессвязно и ярко бродит – где попало и
как попало: то около скрипа подошвы, шума крови в висках, то заведет речь о
вечности или причине причин Голова держится на шее
– это
становится ясно от ее тяжести, а глаза налиты клеем, хочется задремать, перейти
в то любопытное и малоисследованное состояние, когда сон и явь замирают в
усилии взаимного сладкого сопротивления Стук, взламывающий такое состояние, не
говорит ничего уму, только – слуху; если он повторится – дремота уже
прозрачнее; в туманно-вопросительном настроении человек настраивает внимание и
ждет нового стука. Когда он услышит его – сомнения нет; это – стук – там или
там, некий безусловный акт, требующий ответного действия. Тогда, вздрогнув и
зевнув, человек возвращается к бытию.
Тот
стук, которому ответил глубокий вздох присевшего на табурет часового, раздался
изнутри особо охраняемой камеры. Часовой выпрямился, поправил кожаный пояс с
висевшим на нем револьвером и встал. «Может быть, больше не постучит», –
отразилось в его сонном лице. Но снова прозвучал стук – легкий и ровный,
обезличенный эхом; казалось, стучит из всех точек своих весь коридор. И в стуке
этом был интимный оттенок – некое успокоительное подзывание, подобное киванию
пальцем.
Часовой,
разминаясь, подошел к двери
– Это
вы стучите? Что надо? – сурово спросил он Но не сразу послышался, изнутри,
ответ; казалось, узник сквозь железо и доски смотрит на часового как в обычной
беседе, медля заговорить.
– Часовой*
– послышалось наконец, и тень улыбки померещилась часовому – Ты не спишь?
Открой дверное окошко. Как и ты, я тоже не сплю; тебе скучно, так же скучно и
мне; меж тем в разговоре у нас скорее побежит время. Оно застряло в этих
стенах. Нужно пропустить его сквозь душу и голос да подхлестнуть веселым рассказом.
У меня есть что порассказать Ну же, открой; ты увидишь кое-что приятное для
тебя'
Оторопев,
часовой с минуту гневно набирал воздух, надеясь разразиться пальбой ярких и
грозных слов, но не пошел далее обычной фразеологии, хотя все же повысил голос:
– Не разговаривать! Зачем по пустякам беспокоите? Вы пустяки говорите.
Запрещено говорить с вами Не стучите больше, иначе я донесу старшему дежурному.
Он умолк
и насторожился. За дверью громко расхохотался узник, – казалось,
рассмеялся он на слова не взрослого, а ребенка.
– Ну,
что еще? – спросил часовой.
– Ты
много теряешь, братец, – сказал узник. – Я плачу золотом. Любишь ты
золото? Вот оно, послушай.
И в
кармане зазвенело, как будто падали на кучу монет – монеты.
– Открой
окошечко; за каждую минуту беседы я буду откладывать тебе золотой. Не хочешь?
Как хочешь. Но ты можешь разбогатеть в эту ночь.
Звон
стих, и скоро раздалось вновь бархатное глухое бряцание; часовой замер.
Наблюдая его лицо со стороны, подумал бы всякий, что, потягивая носом,
внюхивается он в некий приятный запах, распространившийся неизвестно откуда.
Кровь стукнула ему в голову. Не понимая, изумляясь и раздражаясь, он
предостерегающе постучал в дверь ключом, крикнув: – Эй, берегитесь! В последний
раз говорю вам! Если имеете спрятанные деньги – объявите и сдайте; нельзя
деньги держать в камере.
Но его
голос прозвучал с бессилием монотонного чтения; сладко заныло сердце; рой
странных мыслей, подобных маскам, ворвавшимся в напряженно улыбающуюся толпу,
смешал настроение. В нем начал засыпать часовой, и хор любопытных голосов,
кружа голову, жарко шепнул: «Смотри, слушай, узнай! Смотри, слушай, узнай!»
Едва дыша, переступил он на цыпочках несколько раз возле двери в
нерешительности, смущении и волнении.
Вновь
раздался тот же ровный, мягко овладевающий широко раскрывшей глаза душой, голос
узника: – Надо, ты говоришь, сдать деньги начальству? Но как быть с полным
мешком золота? И это золото – не то; не совсем то, каким ты платишь лавочнику.
Им можно покупать все и везде. Вот я здесь; заперт и на цепи, как черный
злодей, я – заперт, а мое золото всасывает сквозь стены эти чудесные и редкие
вещи. Загляни в мое помещение. Его теперь уже трудно узнать; устлан коврами
пол, огромный стол посреди; на нем – графины, бутылки, кувшины, серебряные
кубки и вызолоченные стаканы; на каждом стакане – тонкий узор цветов, взятый
как сновидение. Они привезены из Венеции; алое вино обнимается в них с золотыми
цветами. На скатерти в серебряных корзинах лежит пухлый как заспанная щека
хлеб; вишни и виноград, рыжие апельсины и сливы, подернутые сизым налетом,
напоминающим иней. Есть здесь также сыры, налитые золотым маслом, испанские
сигары; окорок, с разрезом подобным снегу, тронутому земляничным соком; жареные
куры и торт – истинное кружево из сластей, – залитый шоколадом, – но
все смешано, все в беспорядке. Уже целую ночь идет пир, и я – не один здесь.
Мое золото всосало и посадило сюда сквозь стены красавиц-девушек; послушай, как
звенят их гитары; вот одна звонко смеется! Ей весело – да, она подмигнула мне!
Как
издалека, тихо прозвенела струна, и часовой вздрогнул. Уже не замечал он, что
стоит жарко и тяжело дыша, всем сердцем перешагнув за дверь, откуда долетал
смех, рассыпанный среди мелодий невидимых инструментов, наигрывающих что-то
волшебное.
– Матерь
Божия, помоги! – трясущимися губами шептал солдат. – Это я очарован;
я, значит, пропал!
Но ни
заботы, ни страха не принесли ему благочестивые мысли; как чужие возникли и исчезли
они.
– Открой
же, открой! – прозвучал женский голос, самый звук которого рисовал уже всю
прелесть и грацию существа, говорящего так нежно и звонко.
В
забвении часовой протянул руку, сбросил засов и, откинув черное окошечко двери,
заглянул внутрь. Туман ликующей пестроты залил его; там сияли цветы и лица
очаровательные, но что-то мешало ясно рассмотреть камеру, – как бы сквозь
газ или туман. Вновь ясно отозвались струны, – выразили любовь, тоску,
песню, вошли в душу и связали ее.
– Стой,
я сейчас, – сказал часовой, отмыкая дверь трясущейся рукой; но не он
сказал это, а тот, кто был убит в нем колесом жизни, – воскресший мертвец
– Дитя-Гигант
веселой Природы. – Это вы что делаете? – бормотал часовой,
входя. – Это нельзя, я так и быть посижу тут, однако перестаньте буянить.
Тогда
повел он глазами, и тяжело грохнулась на него серая тюремная пустота, – как
ветер, разорвав дым, показывает за исчезновением беглых и странных форм обычную
перспективу крыш, так часовой вдруг увидел пустую койку, с обрывком цепи над
ней и рассвет в железной решетке: – ни души; он был и стоял один.
Нырнув
над головой часового в открытую дверь, Друд скользнул под потолком гигантского
коридора и, зигзагом огибая углы, пронесся, минуя несколько винтовых лестниц, в
главный пролет тюремного корпуса. У него не было плана; он мчался, следуя
развертывающейся пустоте. Здесь он посмотрел вверх и нашел выход, выход –
вверху, единственный прямой выход Друда. Он взлетел с силой, давшей его
движениям ту темную черту в воздухе, какая подобна быстрому взмаху палкой.
Часовой третьего этажа присел; на пятом этаже другой часовой отшатнулся и
прижался к стене; вся кровь хлынула от его лица в ноги. Они закричали потом.
Почти одновременно с судорожными движениями их Друд, закрыв голову руками,
пробил стеклянный свод замка, и освещенная крыша его понеслась вниз, угасая и
суживаясь по мере того, как он овладевал высотой. Осколки стекол, порхая в
озаренную глубину пролета, со звоном раздробились внизу; но быстрее падения
стекла беглец был на вышине в двадцать раз большей.
Наконец
он остановился, дыша с хрипом и болью, так как сдержал дыхание, без чего провизжавший
в ушах его ветер мог разорвать сердце. Он посмотрел вниз. Немного огней было
там – разбросанных, мерцающих, редких; и тьма тихо ступила на них черной ногой.
Друд
распилил наручники, затем кандалы и пояс; затем бросил железо. Посвистывая, оно
пошло вниз, он же сказал вдогонку: «Ты пригодишься там на заплаты!» Подарок
этот, удаляясь со скоростью, возрастающей в арифметической прогрессии, воя и
гудя как снаряд, дошел до тюрьмы и раздробил дымовую трубу.
|