Увеличить |
IV
Прежде
всего вспомнила она, что среди взглядов, рассеянных на пути к этому синему с золотыми
цветами креслу, мелькнули взгляды странного выражения, полные мниморавнодушной
улыбки. Два-три человека холодно осмотрели ее, как бы прицениваясь ко всему ее
существу, – быть может, из любопытства, быть может, лишь показалось ей,
что их взгляды терпки по-уличному, – но ее чуткий духовный мир обнесло
тончайшей паутиной двусмысленности. Как было ей сказано, что через некоторое
время выйдет к ней хозяйка-вдова, Тави не много думала о взглядах и
впечатлениях, строя и кружа мысли вокруг трагического события. Прикладывая
вдруг остывшие руки ледяным тылом кистей к пылающему лицу, она вздрагивала и
вздыхала. Ее оставили сидеть в одной из проходных зал, с высокими сквозными
дверями; лучистые окна, открывающие среди ярких теней трогающую небеса пышную
красоту сада, озаряли и томили нервно-напряженную девушку; в строгом просторе
залы плыли лучи, касаясь стен дрожащим пятном. «Смерть!» Тави задумалась над ее
опустошающей силой; боясь погрузиться в кресло, как будто его покойный провал
был близок к страшной потере дома, сидела она на краю, удерживаясь руками за
валики и хмурясь своему пугливому отражению в дали зеркального просвета, обнесенного
массивной резьбой.
Тогда из
дверей, на которые стала она посматривать с нетерпением, вышла черноволосая
женщина сорока – сорока пяти лет. Она была пряма, высока и угловато-худа; ее
фигура укладывалась в несколько резких линий, стремительных, как напряжение
черного блеска глаз, стирающих все остальное лицо. Сухой разрез тонких губ,
сжатых непримиримо и страстно, тяжело трогал сердце. Черное платье, стянутое
под подбородком и у кистей узором тесьмы, при солнце, сеющем по коврам
безмятежный дымок цветных отражений, напоминало обугленный ствол среди цветов и
лучей.
– Так
вы приехали? – громко сказала вдова, бесцеремонно оглянув девушку, –
вы приехали, конечно, в приятных расчетах на… удобное место. – Перерыв
фразы, самый тон перерыва, уже испугал Тави, в нем блеснул злой, страстный
удар. – Никто не ожидал, что он умрет, – продолжала вдова, –
вероятно, вы менее всех ждали этого. Вы разве не слышали звонка? Нет? –
она холодно улыбнулась. – Не поспешили? Прислуга вошла, закричала: он
лежал на полу, раскинувшись, с рукой у воротника. Готов! У вас есть семья?
сестры? братья? Может быть, у вас есть жених? Но, милая, как вас зовут?
Тави
силилась говорить, спазма удерживала ее; наконец, собственное имя заикающимся
лепетом вырвалось из ее побледневших губ. По мере того, как вдова, тягостно
улыбаясь, пристально наблюдала приезжую, девушке становилось все хуже; уже
слезы, неизменные спутники горьких минут – слезы и смех часто выражали всю
Тави, – уже слезы обиженно попросились к ней на глаза, а лицо стало
по-детски огорчаться и кукситься, – но женщина движением инстинкта поймала
некое указание. Она хмуро вздохнула; не сочувствие – горькая рассеянность,
занятая вдали темной мыслью, отразилась в ее лице, когда, взяв девушку за
дрогнувшую руку, она заговорила опять.
– Довольны
ли вы тем, что случилось? Понимаете ли, что перед вами одной встала эта стена?
Вы родились под счастливой звездой. Может быть, умерший слышит меня, тем лучше.
Я устала от ненависти. Скоро наступит час, когда отдохну и я. Десять лет
мучений и ненависти, десять лет страха и отвращения – разве не заслужила я
отдыха? Говорят, смерть примиряет, – как понять это, если сердце в злом
торжестве радо смерти? Я ненавижу его, даже теперь.
Говоря
так, она смотрела в окно, то притягивая руку Тави, то отталкивая, но не
выпуская из жестких, горячих пальцев, как бы в борьбе меж гневом и лаской;
казалось, потрясение рокового утра колыхнуло все чувства прошлого, оживив их
кратким огнем.
– Не
бойтесь, – сказала она, видя, что Тави мучается и дрожит, – о
ненависти в день смерти вам не приходилось слышать еще, но я должна говорить с
вами так; может быть, я должна сказать больше. Не знаю, чем тронули вы меня, но
я вас прощаю. Да, прощаю! – крикнула она, заметив, как потемнели глаза
Тави. – Вы гневаетесь, думая, что я не имею права, повода прощать вас, что
первый раз мы видим друг друга. А знаете ли вы, что можно прощать дереву,
камню, погоде, землетрясению, что можно прощать толпе, жизни? Простите меня и
вы. Счастливому простить легче.
Задыхаясь,
девушка вырвала руку, топнув ногой. Слезы и обида душили ее.
– Зачем
я приехала? Зачем звали меня сюда? Что я сделала? Разве я виновата, что Торп
умер? Объясните, я ничего, ничего не понимаю. Уже второй раз слышу я сегодня,
что я «счастливая», и это мне так обидно, так горько…
– Она
заплакала, смачивая слезами платок, отдышалась и, вытерев глаза, засмеялась с виноватым
лицом. – Теперь я вас слушаю. Только мне надо говорить по порядку, иначе я
спутаюсь.
Рука
вдовы легла на ее голову, поправив трогающий глаза локон.
– В
том возрасте, в каком теперь вы, меня сломали, – она сжала лист пальмы,
вытянув его изуродованное перо с легкой улыбкой, – так, как я сломала это
растение; лист завянет, пожелтеет, но не умрет; не умерла и я. Потом… я видела,
как ломают другие листья. Идите за мной. V Взяв Тави за руку, как будто эта
случайная близость поддерживала ее решение, она прошла весь нижний этаж к
лестнице и подняла голову.
– Там
кабинет мужа, – сказала вдова, – там вы должны были исполнять ваши
обязанности.
Они
взошли по лестнице к темной, резной двери. Не сразу открыла ее вдова; прежде
чем совершить это, еще раз пристально в глубину глубин глаз Тави заглянула она,
как бы с сомнением и упрямством; на момент мстительная черта легла в ее
потемневшем лице и, опасно сверкнув, исчезла. Не раз уже по пути заговаривала
она сама с собой; теперь Тави услышала: «Господи боже, помоги мне и научи не
сказать лишнего». – Как ни странно, молитвенный шепот этот решительно
испугал Тави; она уже повернулась с желанием проворно сбежать вниз, но устыдилась. –
Катриона была куда смелее меня, – сказала она, вспоминая чудесный роман
автора «Новых Арабских ночей», – и нисколько не старше. Чего же боюсь я?
Эта женщина пострадала; наверное, жизнь ее была сплошньм горем. Она расстроена,
ничего более.
И в такт
последнего слова Тави храбро перешагнула порог, несколько разочарованная тем,
что вместо кладовой Синей Бороды или чего-нибудь отвечающего ее сердцебиению –
увидела всего лишь очень роскошную и очень большую комнату, дальние предметы
которой, благодаря светлой и глубокой перспективе, казались видимыми через
уменьшительные стекла бинокля.
– Здесь
я оставлю вас, – сказала вдова, – а вы осмотритесь. Вот шкапы, в них
книги – любимое и постоянное чтение моего покойного мужа. Что-нибудь вы поймете
во всем этом и, когда надумаете уйти, дайте звонок. Я тотчас приду. Есть вещи,
о которых тяжело говорить, – прибавила она, заметив, что Тави уже
набирает, соответственно новому удивлению, приличное количество воздуха, –
но которые нужно знать. Итак, вы остаетесь; будьте как дома.
Сквозь
грусть ее слов вырезалась глухая усмешка. Пока Тави соображала, как отнестись
ко всему этому, вдова Торпа, взяв со стола часть бумаг, вышла и притворила
дверь; стало тихо, Тави была одна.
– Нас
то ругают, то ласкают, то оставляют и… – она тронула дверь, – нет, не
запирают; но короб загадок высыпан уже на мою голову. Все загадки крепкие, как
лесные орехи.
Ее
взгляд остановился на драгоценных рамах картин, затем на картинах. Их было
более двадцати, кроме панно, и все они казались иллюстрациями одного сочинения –
так однородно-значительно было их содержание. Альковы, феи, русалки,
символические женские фигуры времен года, любовные сцены разных эпох,
купающиеся и спящие женщины; наконец, картины более сложного содержания,
центром которого все же являлись поцелуй и любовь, – Тави пересмотрела так
бегло, что едва запомнила их томные и томительные сюжеты. Она торопилась. Ее
особенностью был нервный позыв схватить вниманием все сразу или сколько
возможно больше. Поэтому, быстро переходя от столов к этажеркам, от этажерок к
шкалам и статуям, везде, так или иначе – в форме помпейской безделушки, этюда
или изваяния – она наталкивалась на изображение обнаженной женщины, из чего
вывела заключение, что покойный имел пристрастие к живописи; может быть,
рисовал сам. «Но что я должна смотреть, что надо увидеть?» В недоумении повела
она бровью, пожала плечом, задумчиво рассматривая сквозь стекло шкапов красивые
переплеты книг, уже манившие ее страсть к чтению, и сказала себе: «Начнем с
главного. Наверное, эти книги должна была бы я читать умершему. Посмотрим».
Открыв
шкап, девушка схватила миниатюрный золотообрезный том; по привычке заглядывать
в сердце книги, ее середину, что всегда делала с целью почувствовать,
залюбопытствует ли страстно душа, она выделила ряд страниц наудачу и
внимательно прочла их. По мере того, как шрифт вел ее к темным местам, значение
которых не поддавалось ее опыту, но говорило все же сотой частью своей нечто
особенное, подобное лукавой исповеди или намеку, ее брови сжимались все
мрачнее, рассекая белизну выпуклого и чистого лба морщиной сурового напряжения.
И медленно, как от сильной боли, сдержанной чрезвычайным усилием, от самых ее
плеч, по шее, ушам, по всему оставшемуся спокойным лицу поднялся, алея, густой
румянец стыда.
Но она
не уронила и не бросила удивительное издание. Закрыв том, Тави аккуратно вдвинула
его на прежнее место, прикрыла дверь шкапа, медленно подошла к звонку и с
наслаждением придержала палец на кнопке до тех пор, пока он не заныл. Все стало
ясно ей; все загадки этого утра нашли точное объяснение, и хотя на ней не было
никакой вины, она чувствовала себя так, как если бы ее зеленая пальма была уже
схвачена жесткой рукой. Но она не оскорбилась, – тень смерти стояла меж
ней и судьбой этого дома, – смерть унесла все.
|