Увеличить |
I
18 января 1914 г.
На борте «Атлантика»
Сегодня ровно десять дней, как Я вочеловечился и веду земную
жизнь.
Мое одиночество очень велико. Я не нуждаюсь в друзьях, но
Мне надо говорить о себе, и Мне не с кем говорить. Одних мыслей недостаточно, и
они не вполне ясны, отчетливы и точны, пока Я не выражу их словом: их надо
выстроить в ряд, как солдат или телеграфные столбы, протянуть, как
железнодорожный путь, перебросить мосты и виадуки, построить насыпи и
закругления, сделать в известных местах остановки – и лишь тогда все становится
ясно. Этот каторжный инженерный путь называется у них, кажется, логикой и
последовательностью и обязателен для тех, кто хочет быть умным; для всех
остальных он не обязателен, и они могут блуждать, как им угодно.
Работа медленная, трудная и отвратительная для того, кто
привык единым… не знаю, как это назвать, – единым дыханием схватывать все и
единым дыханием все выражать. И недаром они так уважают своих мыслителей, а эти
несчастные мыслители, если они честны и не мошенничают при постройке, как
обыкновенные инженеры, не напрасно попадают в сумасшедший дом. Я всего
несколько дней на земле, а уж не раз предо Мною мелькали его желтые стены и
приветливо раскрытая дверь.
Да, чрезвычайно трудно и раздражает «нервы» (тоже
хорошенькая вещь!). Вот сейчас – для выражения маленькой и обыкновенной мысли о
недостаточности их слов и логики Я принужден был испортить столько прекрасной
пароходной бумаги… а что же нужно, чтобы выразить большое и необыкновенное? Скажу
заранее, – чтобы ты не слишком разевал твой любопытный рот, мой земной
читатель! – что необыкновенное на языке твоего ворчания невыразимо. Если не
веришь Мне, сходи в ближайший сумасшедший дом и послушай тех: они все познали
что-то и хотели выразить его… и ты слышишь, как шипят и вертят в воздухе
колесами эти свалившиеся паровозы, ты замечаешь, с каким трудом они удерживают
на месте разбегающиеся черты своих изумленных и пораженных лиц?
Вижу, как ты и сейчас уже готов закидать Меня вопросами,
узнав, что Я – вочеловечившийся Сатана: ведь это так интересно! Откуда Я?
Каковы порядки у нас в аду? Существует ли бессмертие, а также каковы цены на
каменный уголь на последней адской бирже? К несчастью, мой дорогой читатель,
при всем моем желании, если бы таковое и существовало у Меня, Я не в силах
удовлетворить твое законное любопытство. Я мог бы сочинить тебе одну из тех
смешных историек о рогатых и волосатых чертях, которые так любезны твоему
скудному воображению, но ты имеешь их уже достаточно, и Я не хочу тебе лгать
так грубо и так плоско. Я солгу тебе где-нибудь в другом месте, где ты ничего
не ждешь, и это будет интереснее для нас обоих.
А правду – как ее скажу, если даже мое Имя невыразимо на
твоем языке? Сатаною назвал меня ты, и Я принимаю эту кличку, как принял бы и
всякую другую: пусть Я – Сатана. Но мое истинное имя звучит совсем иначе,
совсем иначе! Оно звучит необыкновенно, и Я никак не могу втиснуть его в твое
узкое ухо, не разодрав его вместе с твоими мозгами: пусть Я – Сатана, и только.
И ты сам виноват в этом, мой друг: зачем в твоем разуме так
мало понятий? Твой разум как нищенская сума, в которой только куски черствого
хлеба, а здесь нужно больше, чем хлеб. Ты имеешь только два понятия о
существовании: жизнь и смерть – как же Я объясню тебе третье? Все существование
твое является чепухой только из-за того, что ты не имеешь этого третьего, и где
же Я возьму его? Ныне Я человек, как и ты, в моей голове твои мозги, в моем рту
мешкотно толкутся и колются углами твои кубические слова, и Я не могу рассказать
тебе о Необыкновенном.
Если Я скажу, что чертей нет, Я обману тебя. Но если Я
скажу, что они есть, Я также обману тебя… Видишь, как это трудно, какая это
бессмыслица, мой друг! Но даже о моем вочеловечении, с которого десять дней
назад началась моя земная жизнь, Я могу рассказать тебе очень мало понятного.
Прежде всего забудь о твоих любимых волосатых, рогатых и крылатах чертях,
которые дышат огнем, превращают в золото глиняные осколки, а старцев – в
обольстительных юношей и, сделав все это и наболтав много пустяков, мгновенно
проваливаются сквозь сцену, – и запомни: когда мы хотим прийти на твою землю,
мы должны вочеловечиться. Почему это так, ты узнаешь после смерти, а пока
запомни: Я сейчас человек, как и ты, от Меня пахнет не вонючим козлом, а недурными
духами, и ты спокойно можешь пожать мою руку, нисколько не боясь оцарапаться о
когти: Я их так же стригу, как и ты.
Но как это случилось? Очень… просто. Когда Я захотел прийти
на землю, Я нашел одного подходящего, как помещение, тридцативосьмилетнего американца,
мистера Генри Вандергуда, миллиардера, и убил его… конечно, ночью и без
свидетелей. Но притянуть Меня к суду, несмотря на Мое сознание, ты все-таки не
можешь, так как американец жив, и мы оба в одном почтительном поклоне
приветствуем тебя: Я и Вандергуд. Он просто сдал мне пустое помещение,
понимаешь – да и то не все, черт его побери! И вернуться обратно Я могу, к
сожалению, лишь той дверью, которая и тебя ведет к свободе: через смерть.
Вот главное. Но в дальнейшем и ты можешь кое-что понять,
хотя говорить о таких вещах твоими словами – все едино, что пытаться засунуть
гору в жилетный карман или наперстком вычерпать Ниагару! Вообрази, что ты,
дорогой мой царь природы, пожелал стать ближе к муравьям и силою чуда или
волшебства сделался муравьем, настоящим крохотным муравьем, таскающим яйца, – и
тогда ты немного почувствуешь ту пропасть, что отделяет Меня бывшего от
настоящего… нет, еще хуже! Ты был звуком, а стал нотным значком на бумаге… Нет,
еще хуже, еще хуже, и никакие сравнения не расскажут тебе о той страшной
пропасти, дна которой Я еще сам не вижу. Или у нее совсем нет дна?
Подумай: Я двое суток, по выходе из Нью-Йорка, страдал
морской болезнью! Это смешно для тебя, привыкшего валяться в собственных
нечистотах? Ну, а Я – Я тоже валялся, но это не было смешно нисколько. Я только
раз улыбнулся, когда подумал, что это не Я, а Вандергуд, и сказал:
– Качай, Вандергуд, качай!
…Есть еще один вопрос, на который ты ждешь ответа: зачем Я
пришел на землю и решился на такой невыгодный обмен – из Сатаны, «всемогущего,
бессмертного, повелителя и властелина», превратился в… тебя? Я устал искать
слова, которых нет, и я отвечу тебе по-английски, французски, итальянски и
немецки, на языках, которые мы оба с тобою хорошо понимаем: мне стало скучно… в
аду, и Я пришел на землю, чтобы лгать и играть.
Что такое скука, тебе известно. Что такое ложь, ты хорошо
знаешь, и об игре ты можешь несколько судить по твоим театрам и знаменитым
актерам. Может быть, ты и сам играешь какую-нибудь маленькую вещичку в
парламенте, дома или в церкви? – тогда ты кое-что поймешь и в чувстве
наслаждения игрою. Если же ты вдобавок знаешь таблицу умножения, то помножь
этот восторг и наслаждение игры на любую многозначную цифру, и тогда получится
мое наслаждение, моя игра. Нет, еще больше! Вообрази, что ты океанская волна,
которая вечно играет и живет только в игре, – вот эта, которую сейчас я вижу за
стеклом и которая хочет поднять наш «Атлантик»… Впрочем, я опять ищу слов и
сравнений!
Просто Я хочу играть. В настоящую минуту Я еще неведомый артист,
скромный дебютант, но надеюсь стать знаменитым не менее твоего Гаррика или
Ольриджа – когда сыграю, что хочу. Я горд, самолюбив и даже, пожалуй,
тщеславен… ты ведь знаешь, что такое тщеславие, когда хочется похвалы и
аплодисментов хотя бы дурака? Далее, Я дерзко думаю, что Я гениален, – Сатана
известен своею дерзостью, – и вот вообрази, что мне надоел ад, где все эти
волосатые и рогатые мошенники играют и лгут почти не хуже, чем Я, и что Мне
недостаточно адских лавров, в которых Я проницательно усматриваю немало низкой
лести и простого тупоумия. О тебе же, мой земной друг, я слыхал, что ты умен,
довольно честен, в меру недоверчив, чуток к вопросам вечного искусства и
настолько скверно играешь и лжешь сам, что способен высоко оценить чужую игру:
ведь неспроста у тебя столько великих! Вот Я и пришел… понятно?
Моими подмостками будет земля, а ближайшей сценой Рим, куда
я еду, этот «вечный» город, как его здесь называют с глубоким пониманием
вечности и других простых вещей. Труппы определенной Я еще не имею (не хочешь
ли и ты вступить в нее?), но верю, что Судьба или Случай, которому Я отныне
подчинен, как и все ваше земное, оценит мои бескорыстные намерения и пошлет
навстречу достойных партнеров… старая Европа так богата талантами! Верю, что и
зрителей в этой Европе найду достаточно чутких, чтобы стоило перед ними красить
рожу и мягкие адские туфли заменять тяжелыми котурнами. Признаться, раньше Я
подумывал о Востоке, где уже не без успеха подвизались когда-то некоторые мои…
соотечественники, но Восток слишком доверчив и склонен к балету, как и яду, его
боги безобразны, он еще слишком воняет полосатым зверем, его тьма и огни
варварски грубы и слишком ярки, чтобы такому тонкому артисту, как Я, стоило
идти в этот тесный и вонючий балаган. Ах, мой друг, Я ведь так тщеславен, что и
этот Дневник начинаю не без тайного намерения восхитить тебя… даже моим
убожеством в качестве Искателя слов и сравнений. Надеюсь, что ты не
воспользуешься моей откровенностью и не перестанешь мне верить?
Есть еще вопросы? О самой пьесе Я сам толком не знаю, ее
сочинит тот же импресарио, что привлечет и актеров, – Судьба, – а Моя скромная
роль для начала: человека, который так полюбил других людей, что хочет отдать
им все – душу и деньги. Ты не забыл, конечно, что Я миллиардер? У Меня три миллиарда.
Достаточно, не правда ли, для одного эффектного представления? Теперь еще одна
подробность, чтобы закончить эту страницу.
Со Мною едет и разделит Мою судьбу некто Эрвин Топпи, Мой
секретарь, личность весьма почтенная в своем черном сюртуке и цилиндре, с своим
отвислым носом, похожим на незрелую грушу, и бритым пасторским лицом. Не
удивлюсь, если в кармане у него найдут походный молитвенник. Мой Топпи явился
на землю – оттуда, то есть из ада, и тем же способом, как и Я: он также
вочеловечился, и, кажется, довольно удачно – бездельник совершенно
нечувствителен к качке. Впрочем, даже для морской болезни нужен некоторый ум, а
Мой Топпи глуп непроходимо – даже для земли. Кроме того, он груб и дает советы.
Я уже несколько раскаиваюсь, что из богатого нашего запаса не выбрал для себя
скотины получше, но Меня соблазнила его честность и некоторое знакомство с
землею: как-то приятнее было пускаться в эту прогулку с бывалым товарищем.
Когда-то – давно – он уже принимал человеческий образ и настолько проникся религиозными
идеями, что – подумай! – вступил в монастырь братьев францисканцев, прожил там
до седой старости и мирно скончался под именем брата Винцента. Его прах стал
предметом поклонения для верующих, – недурная карьера для глупого Черта! – а
сам он снова со Мною и уже нюхает, где пахнет ладаном: неискоренимая привычка!
Ты его, наверное, полюбишь.
А теперь довольно. Пойди вон, мой друг. Я хочу быть один.
Меня раздражает твое плоское отражение, которое Я вызвал на этой сцене, и Я
хочу быть один, или только хоть с этим Вандергудом, который отдал Мне свое
помещение и в чем-то мошеннически надул Меня. Море спокойно, Меня уже не
тошнит, как в эти проклятые дни, но Я чего-то боюсь.
Я – боюсь! Кажется, Меня пугает эта темнота, которую они
называют ночью и которая ложится над океаном: здесь еще светло от лампочек, но
за тонким бортом лежит ужасная тьма, где совсем бессильны Мои глаза. Они и так
ничего не стоят, эти глупейшие зеркала, умеющие только отражать, но в темноте
они теряют и эту жалкую способность. Конечно, Я привыкну и к темноте, Я уже ко
многому привык, но сейчас Мне нехорошо и страшно подумать, что только поворот
ключа – и Меня охватит эта слепая, вечно готовая тьма. Откуда она?
И какие они храбрые с своими тусклыми зеркальцами, – ничего
не видят и говорят просто: здесь темно, надо зажечь свет! Потом сами тушат и
засыпают. Я с некоторым удивлением, правда холодноватым, рассматриваю этих
храбрецов и… восхищаюсь. Или для страха нужен слишком большой ум, как у Меня?
Ведь это не ты же такой трус, Вандергуд, ты всегда слыл человеком закаленным и
бывалым!
Одной минуты в Моем вочеловечении Я не могу вспомнить без
ужаса: когда Я впервые услыхал биение Моего сердца. Этот отчетливый, громкий,
отсчитывающий звук, столько же говорящий о смерти, сколько и о жизни, поразил
Меня неиспытанным страхом и волнением. Они всюду суют счетчики, но как могут
они носить в своей груди этот счетчик, с быстротою фокусника спроваживающий
секунды жизни?
В первое мгновение Я хотел закричать и немедленно ринуться
вниз, пока еще не привык к жизни, но взглянул на Топпи: этот новорожденный
дурак спокойно рукавом сюртука чистит свой цилиндр, Я захохотал и крикнул:
– Топпи! Щетку!
И мы чистились оба, а счетчик в Моей груди считал, сколько
секунд это продолжалось, и, кажется, прибавил. Потом, впоследствии, слушая его
назойливое тиканье, Я стал думать: «Не успею!» Что не успею? Я сам этого не
знал, но целых два дня бешено торопился пить, есть, даже спать: ведь счетчик не
дремлет, пока Я лежу неподвижной тушей и сплю!
Сейчас Я уже не тороплюсь. Я знаю, что Я успею, и Мои
секунды кажутся Мне неистощимыми, но Мой счетчик чем-то взволнован и стучит,
как пьяный солдат в барабан. А как, – эти маленькие секунды, которые он сейчас
выбрасывает, – они считаются равными большим? Тогда это мошенничество. Я протестую,
как честный гражданин Соединенных Штатов и коммерсант!
Мне нехорошо. Сейчас Я не оттолкнул бы и друга, вероятно,
это хорошая вещь, друзья. Ах! Но во всей вселенной Я один!
|