Увеличить |
1 февраля 1914 г.
Рим, вилла Орсини
Меня посетил кардинал X., ближайший друг и наперсник папы и,
как говорят, его наиболее вероятный преемник. Его сопровождали два аббата, и,
вообще, это очень важная особа, визит которой приносит Мне немалую честь.
Я встретил его преосвященство в приемной Моего нового дворца
и успел заметить, как нырял Топпи под руками священников и кардинала, срывая
благословения быстрее, чем ловелас поцелуи у красоток. Шесть благочестивых рук
едва успевали справиться с одним Чертом, которым овладело благочестие, и уже на
пороге в Мой кабинет он еще раз успел ткнуться в живот кардиналу. Экстаз!
Кардинал X. говорит на всех европейских языках и, из
уважения к звездному флагу и миллиардам, наш разговор вел по-английски. Начался
разговор с того, что его преосвященство поздравил Меня с приобретением виллы
Орсини, во всех подробностях за двести лет рассказал Мне историю Моего жилища.
Это было неожиданно, очень длинно, местами не совсем понятно и заставило Меня,
как истинного американского осла, уныло хлопать ушами… но зато Я хорошо
рассмотрел Моего важного и слишком ученого посетителя.
Он еще совсем не стар, широк в плечах, приземист и, видимо,
вообще крепкого телосложения и здоровья. Лицо у него крупное и почти
квадратное; слегка оливковый цвет и густая синева на бритых местах, такие же
смуглые, но очень тонкие и красивые руки свидетельствуют о его испанской крови,
– до того, как посвятить себя Богу, кардинал X. был испанским грандом и
герцогом. Но черные глаза очень малы и слишком глубоко посажены под густые
брови, но расстояние между коротким носом и тонкими губами слишком велико… и
Мне это напоминает кого-то. Но кого? И что это за странная манера непременно
кого-нибудь напоминать? Какого-нибудь святого, конечно?
На мгновение кардинал задумался, и вдруг Я ясно вспомнил: да
это просто старая бритая обезьяна! Это ее торжественно-печальная бездонная
задумчивость, это ее злой огонек в узеньком зрачке! Но уже в следующее
мгновение кардинал смеялся, играл лицом и жестами, как неаполитанский
лаццароне, – он не рассказывал Мне историю дворца, он играл, он представлял ее
в лицах и драматических монологах! У него короткие, совсем не обезьяньи ручки,
и, когда он взмахивает ими, он похож скорее на пингвина, а голос его напоминает
говорящего попугая, – кто же ты, наконец?
Нет, обезьяна! Вот он снова засмеялся, и Я вижу, что он не
умеет смеяться. Словно только вчера он научился этому человеческому искусству,
очень любит смех, но каждый раз с трудом находит его в своей неприспособленной
гортани, давится звуками, кудахтает, почти стонет. Нельзя не вторить этому
странному смеху, он заразителен, но уже скоро начинает ломить челюсти, зубы и
мускулы деревенеют.
Это было замечательно, Я положительно увлекся созерцанием,
когда кардинал X. внезапно оборвал свою лекцию о вилле Орсини припадком
стонущего смеха и спокойно замолчал. Перебирал четки тонкими пальцами, спокойно
молчал и смотрел на Меня с выражением глубочайшей преданности и нежнейшей
любви: что-то вроде слез засветилось в его черных глазках – так Я ему нравился,
так он любил Меня! Сбитый с мыслей внезапной остановкой, когда поезд гнал под
уклон, Я тоже молчал и – что же делать! – также нежно смотрел на его квадратное
обезьянье лицо. Нежность переходила в любовь, любовь становилась страстью, а мы
все молчали… еще мгновение, и мы задушим друг друга в объятьях!
– Вот вы и в Риме, м-р Вандергуд, – сладко пропела старая
обезьяна, не меняя своего любовного взора.
– Вот я и в Риме, – покорно согласился Я, продолжая смотреть
с тою же греховной страстью.
– А вы знаете, м-р Вандергуд, зачем я к вам приехал? –
кроме, конечно, удовольствия познакомиться и т. д.?
Я подумал и с тем же пылким взглядом ответил:
– За деньгами, ваше преосвященство?
Кардинал коротко взмахнул крылышками, засмеялся, похлопал
себя по коленке и снова застыл в любовном созерцании Моего носа. Это немое
обожание, на которое Я отвечал удвоенной страстью, начало приводить Меня в
очень странное состояние. Я нарочно рассказываю тебе так подробно, чтобы ты
понял Мое желание в эту минуту пойти колесом, запеть петухом, рассказать
наилучший арканзасский анекдот или попросту предложить его преосвященству снять
сутану и дружески поиграть в чехарду!
– Ваше преосвященство…
– Я очень люблю американцев, м-р Вандергуд.
– Ваше преосвященство! В Арканзасе рассказывают…
– Но вы хотите скорее к делу? Я понимаю ваше нетерпение –
денежные дела любят поспешность, не так ли?
– Смотря по тому, на каком стуле вы сидите, ваше
преосвященство.
Квадратное лицо кардинала стало серьезным, и в глазах
мелькнул любовный укор:
– Не гневайтесь на мое увлечение, м-р Вандергуд. Я так люблю
историю нашего великого города, что не мог отказать себе в удовольствии… Разве
то, что вы видите теперь, есть Рим? Рима нет, м-р Вандергуд. Когда-то это было
вечным городом, а теперь это лишь большой город, и чем он больше, тем он дальше
от вечности. Где тот великий Дух, который осенял его?
Я не стану передавать тебе всей болтовни фиолетового
попугая, его нежно-каннибальских взглядов, кривляний и смеха. Вот что сказала
Мне старая бритая обезьяна, когда наконец угомонилась:
– Ваше несчастье в том, м-р Вандергуд, что вы слишком любите
людей…
– Возлюби ближнего…
– Ну и пусть ближние любят друг друга, учите их этому,
внушайте, приказывайте, но зачем это вам? Когда слишком любят, то не замечают
недостатков любимого предмета, и еще хуже: их охотно возводят в достоинства.
Как же вы будете исправлять людей, делать их счастливыми, не зная их
недостатков, пороки принимая за добродетели? Когда любят, то и жалеют, а
жалость убивает силу. Видите, я вполне откровенен с вами, м-р Вандергуд, и еще
раз скажу: любовь – это бессилие. Любовь вытащит у вас деньги из кармана и
потратит их… на румяна! Предоставьте тем, кто на низу, любить друг друга,
требуйте от них этого, но вы, вознесенный так высоко, одаренный таким
могуществом!..
– Но что же мне делать, ваше преосвященство? Я теряюсь. С
детства, и именно в церкви, мне твердили о необходимости любви, я поверил, и
вот…
Кардинал задумался. Как и смех, задумчивость приходила к
нему внезапно и сразу делала его квадратное лицо немым, скорбно-унылым и
немного наивно-торжественным. Выпятив вперед и склеив свои тонкие губы,
опершись подбородком на ладонь, он неподвижно уставил на Меня свои острые
запавшие глаза, и в них была печаль. Он словно ждал окончания моей фразы и, не
дождавшись, вздохнул и замигал глазами.
– Детство, да… – пробормотал он, все так же печально моргая,
– дети, да. Но ведь теперь вы не дитя? Забудьте, вот и все. Чудесный дар
забвения, знаете?
Он слегка оскалил белые зубы и многозначительно почесал нос
тонким пальцем. И продолжал серьезно:
– Но это все равно, м-р Вандергуд, вы сами ничего сделать не
можете… да, да! Надо знать людей, чтобы сделать их счастливыми, – ведь это ваша
благородная задача? – а знает людей только Церковь. Она мать и воспитательница
я течение многих тысяч лет, и ее опыт единственный и, могу сказать,
непогрешимый. Насколько я знаком с вашей жизнью, вы опытный скотовод, м-р
Вандергуд? И, конечно, вы знаете, что такое опыт даже по отношению к таким
несложным существам, как…
– Как свиньи.
Он испуганно мигнул на Меня глазами – и вдруг залаял,
закудахтал, завыл: это он смеялся.
– Свиньи? Это очень хорошо, это великолепно, м-р Вандергуд,
но не забудьте, что в них иногда вселяются бесы!
Покончив с своим смехом, он продолжал:
– Уча, мы учимся сами. Я не скажу, чтобы все методы
воспитания и исправления, которые применяла Церковь, были одинаково удачны.
Нет, мы часто ошибались, но каждая наша ошибка вела к упорядочению наших
приемов… Мы совершенствуемся, м-р Вандергуд, мы совершенствуемся!
Я намекнул на быстрый рост рационализма, который в самом
близком будущем грозит гибелью «усовершенствованной» церкви, но кардинал X.
снова замахал короткими обрубками крыльев и положительно завыл от смеха:
– Рационализм! Да у вас несомненный талант юмориста, м-р
Вандергуд! Скажите, известный Марк Твен не ваш ли соотечественник?.. Да, да!
Рационализм! А вы припоминаете, от какого слова это происходит и что значит
ratio? An nescis, mi fili, quantilla sapientia regitur orbis?[2] Ax, дорогой Вандергуд, говорить на этой земле
о рацио еще более неуместно, нежели упоминать о веревке в доме повешенного!
Я смотрел на эту старую обезьяну, как она веселилась, и мне
самому становилось весело. Я вглядывался в эту смесь мартышки, говорящего
попугая, пингвина, лисицы, волка,– и что еще там есть? – и Мне самому стало
смешно: Я люблю веселых самоубийц. Мы еще долго потешались над несчастным
рацио, пока его преосвященство не успокоился и не перешел в наставительный тон:
– Как антисемитизм есть социализм дураков…
– А вы знакомы и?..
– Ведь мы же совершенствуемся!.. так и рационализм есть ум
глупцов. Только безнадежный глупец останавливается на рацио, а умный идет
дальше. Да и для отпетого глупца его рацио лишь праздничное платье, этот
всеобщий пиджак, который он надевает для людей, а живет он, спит, работает,
любит и умирает, воя от ужаса, без всякого рацио. Вы боитесь смерти, м-р Вандергуд?
Мне не хотелось отвечать, и Я промолчал.
– Напрасно стесняетесь, м-р Вандергуд: ее и следует бояться.
А пока есть смерть…
Вдруг лицо бритой обезьяны стало плаксивым и в глазах
выразились ужас и злоба: точно кто-нибудь схватил ее за шиворот и сразу бросил
назад, в глушь, тьму и ужас первобытного леса. Он боялся смерти, и страх его
был темен, зол и безграничен. И Мне не надо было слов и доказательств:
достаточно было только взглянуть на это искаженное, помутневшее, потерянное
лицо человека, чтобы низко и всеподданнейше поклониться Великому
Иррациональному. Но какова сила ихней стадности: мой Вандергуд также побледнел
и скорчился… ах, мошенник! Теперь он просил защиты и помощи у Меня!
– Не хотите ли вина, ваше преосвященство?
Но преосвященство уже опомнилось. Оно скривило тонкие губы в
улыбку и отрицательно помотало головой – по виду тяжеловатой таки. И вдруг
воспрянуло с неожиданной силой:
– И пока есть смерть, Церковь незыблема! Качайте ее все,
подкапывайтесь, валите, взрывайте – вам ее не повалить. А если бы это и
случилось, то первыми под развалинами погибнете вы. Кто тогда защитит вас от
смерти? Кто тогда даст вам сладкую веру в бессмертие, в вечную жизнь, в вечное
блаженство?.. Поверьте, м-р Вандергуд, мир вовсе, вовсе не хочет вашего рацио,
это недоразумение!
– А чего же он хочет, ваше преосвященство?
– Чего он хочет? Mundus vult decipi… Вы знаете нашу латынь?
Мир хочет быть обманут!
И старая обезьяна снова развеселилась, замигала,
закривлялась, ударила себя по коленям и захлебнулась в стонущем смехе. Я тоже
засмеялся: так потешен был этот старый шулер, раскладывающий пасьянс краплеными
картами.
– И именно вы, – сказал Я, смеясь, – и хотите обмануть его?
Кардинал X. стал снова серьезен и печально сказал:
– Святой престол нуждается в деньгах, м-р Вандергуд. Мир
если и не стал рационалистом, то сделался недоверчивее, и с ним трудненько-таки
ладить. – Он искренне вздохнул и продолжал: – Вы не социалист, м-р Вандергуд?..
Ах, не стесняйтесь, мы все теперь социалисты, мы теперь на стороне голодных.
Пусть кушают побольше: чем они будут сытее, тем смерть, понимаете?..
Он широко, насколько мог, развел руки, изображая вершу, в
которую бежит рыба, и оскалился:
– Ведь мы рыбари, м-р Вандергуд, скромные рыбари!.. А
скажите: стремление к свободе вы почитаете пороком или добродетелью?
– Весь цивилизованный мир считает стремление к свободе
добродетелью, – возмущенно отозвался Я.
– Я и не ожидал иного ответа от гражданина Соединенных
Штатов. А вы лично не думаете ли, что тот, кто принесет человеку безграничную
свободу, тот принесет ему и смерть! Ведь только смерть развязывает все земные
узы, и не кажутся ли вам эти слова – свобода и смерть – простыми синонимами?
В этот раз старой обезьяне удалось довольно-таки ловко
кольнуть меня под седьмое ребро. Я вспомнил Моего Вандергуда, справился с Моим
счетчиком и уклончиво ответил:
– Я говорю о политической свободе.
– О политической? О, это пожалуйста! Это сколько угодно!
Конечно… если они сами захотят ее. Захотят, вы уверены? О, тогда пожалуйста,
сколько угодно! Это вздор и клевета, что Св. Престол всегда за реакцию, и как
там… Я имел честь присутствовать на балконе Ватикана, когда Его Святейшество
благословил первый французский аэроплан, показавшийся над Римом, а следующий
папа – я убежден – с охотою благословит баррикады. Времена Галилеев прошли, м-р
Вандергуд, и мы все теперь хорошо знаем, что Земля вращается!
Он повертел пальцами, изображая, как вращается Земля, и
дружески подмигнул, давая и Мне долю в своей шулерской игре, Я с достоинством
сказал:
– Позвольте Мне подумать о вашем предложении, ваше
преосвященство.
Кардинал X. быстро вскочил с кресла и нежно, двумя
аристократическими пальцами, коснулся Моего плеча:
– О, я не тороплю вас, добрейший м-р Вандергуд, это вы меня
торопили. Я даже уверен, что вначале вы откажете мне, но когда вы маленьким
опытом убедитесь, что нужно для счастья человека… Ведь я и сам его люблю, м-р
Вандергуд, правда, не так страстно и…
И с теми же кривляниями он удалился, торжественно волоча
свою сутану и раздавая благословения. Но в Мое окно Я еще раз увидел его у
подъезда, пока подавалась замедлившая карета: он что-то говорил вполоборота
одному из своих аббатов, в его почтительно склоненную черную тарелку, и лицо
его уже не напоминало старой обезьяны: скорее это было мордой бритого,
голодного и утомленного льва. Этот талантливый малый не нуждался в уборной для
грима! А позади него стоял высокий, весь в черном лакей, похожий на молодого
английского баронета, и всякий раз, когда взор его преосвященства случайно
скользил по его лицу и фигуре, он слегка приподнимал свой черный матовый
цилиндр.
По отъезде его преосвященства Меня окружили радостной толпой
Мои друзья, которыми Я, во избежание одиночества и скуки, набил задние комнаты
Моего дворца. Топпи был горд и спокойно счастлив; он так насытился
благословениями, что казался даже пополневшим. Художники, декораторы,
реставраторы и как их там еще? – были польщены визитом кардинала и с чувством
говорили о необыкновенной выразительности его лица, о величественности его
манер: о, это гранде синьор! Сам папа… Но когда Я с наивностью краснокожего
заметил, что Мне он напоминает старую бритую обезьяну, эти хитрые канальи
разразились веселым смехом и кто-то быстро набросал превосходный портрет
кардинала X… в клетке. Я не моралист, чтобы судить людей за их маленькие грешки:
им и так порядочно достанется на Страшном суде! И Мне искренне понравилась
талантливость насмешливых бестий. Кажется, все они не особенно верят в Мою
необыкновенную любовь к людям, и если покопаться в их рисунках, то можно, без
сомнения, найти недурного Осла-Вандергуда, и это Мне нравится. С Моими
маленькими и приятными грешниками Я слегка отдыхаю от большого и неприятного
праведника… у которого руки в крови.
Потом Топпи спросил Меня:
– А сколько он просит?
– Все.
Топпи решительно сказал:
– Всего не давайте. Он обещал сделать меня пономарем, но
все-таки много не давайте. Деньги надо беречь.
С Топпи каждый день случаются неприятные истории: его
наделяют фальшивыми лирами. Когда это произошло с ним в первый раз, он имел вид
крайнего смущения и покорно выслушал Мой строгий выговор:
– Ты Меня положительно удивляешь, Топпи, – строго сказал Я.
– Такому старому Черту неприлично получать фальшивые бумажки от людей и
оставаться в дураках. Стыдись, Топпи! И Я боюсь, что ты под конец просто
пустишь Меня с сумой.
Теперь Топпи, по-прежнему путаясь среди настоящего и
поддельного, старается беречь то и другое: в денежных делах он щепетилен, и
кардинал напрасно пытался подкупить его. Но Топпи пономарь!..
А бритой обезьяне очень хочется трех миллиардов; видно, у
Св. Престола живот подвело не на шутку. Я долго всматривался в талантливую
карикатуру, и она все меньше нравилась Мне; нет, это не то. Хорошо схвачено
смешное, но нет того огонька злобы, который непрерывно пробегает под серым
пеплом ужаса. Схвачено звериное и человеческое, но оно не слито в ту
необыкновенную маску, которая теперь, на расстоянии, когда Я не вижу самого
кардинала X. и не слышу его трудного хохота, начинает крайне неприятно
волновать Меня. Или необыкновенное невыразимо и карандашом?
В сущности, он довольно дешевый мошенник, немного больше
простого карманника, и ничего нового не сказал Мне; он не только
человекоподобен, но и умоподобен, и оттого так яростен его презрительный смех
над истинным рацио. Но он показал Мне себя, и… не обижайся на Мою американскую
невежливость, читатель, где-то за его широкими плечами, вогнувшимися от страха,
мелькнул и твой дорогой образ. Нечто вроде сна, понимаешь: как будто кто-то
душил тебя и ты придушенным голосом кричал в небо: караул, стража! Ах, ты не
знаешь третьего, что не есть ни жизнь, ни смерть, и Я понимаю, кто душил тебя
своими костлявыми пальцами!
А Я разве знаю?
О, посмейся над насмешником, товарищ, кажется, наступает
твоя очередь веселиться. А Я разве знаю? Из великих глубин Я пришел к тебе,
веселый и ясный, одаренный знанием моего Бессмертия… и вот Я уже колеблюсь, и
вот Я уже ощущаю трепет перед этой бритой обезьяньей рожей, которая смеет так
нагло-величаво выражать свой низкий страх. Ах, Я даже не продал моего
Бессмертия: Я просто приспал его, как глупая мать до смерти присыпает своего
грудного младенца, – оно просто вылиняло под твоим солнцем и дождями, – и оно
стало прозрачной материей без рисунка, неспособной прикрыть наготы приличного
джентльмена! Гнилое вандергудовское болото, в котором Я сижу до самых глаз, обволакивает
Меня тиной, дурманит Мое сознание своими ядовитыми парами, душит нестерпимой
вонью разложения. Когда ты начинаешь разлагаться, товарищ: на второй, на третий
день или смотря по климату? А Я уже разлагаюсь, и Меня тошнит от запаха Моих
внутренностей. Или ты только принюхался от времени и привычки и работу червей
принимаешь просто – за подъем мыслей и вдохновения?
Боже мой, но Я забыл, что у Меня могут быть и прекрасные
читательницы! Усердно прошу прощения, уважаемые леди, за это неуместное рассуждение
о запахах. Я неприятный собеседник, миледи, и Я еще более скверный парфюмер…
нет, еще хуже: Я отвратительная помесь Сатаны с американским медведем, и Я
совсем не умею ценить вашей благосклонности…
Нет! Я еще Сатана! Я еще знаю, что Я бессмертен, и, когда
повелит воля Моя, сам притяну к своему горлу костлявые пальцы. Но если Я
забуду?
Тогда я раздам Мое имение нищим и с тобою, товарищ, поползу
на поклонение к старой бритой обезьяне, прильну Моим американским лицом к ее
туфле, от которой исходит благодать. Я буду плакать, Я буду вопить от ужаса:
спаси Меня от Смерти! А старая обезьяна, тщательно удалив с лица все волосы,
облекшись, сверкая, сияя, озаряя – и сама трясясь от злого ужаса, будет
торопливо обманывать мир, который так хочет быть обманутым.
Но это шутки. Я хочу быть серьезен. Мне нравится кардинал
X., и Я позволю ему слегка позолотиться около Моих миллиардов. И Я устал. Надо
спать. Меня уже поджидают Моя постель и Вандергуд. Я закрою свет и в темноте
еще минуту буду слушать, как утомленно стучит Мой счетчик, а потом придет
гениальный, но пьяный пианист и начнет барабанить по черным клавишам Моего
мозга. Он все помнит и все забыл, этот гениальный пьяница, и вдохновенные
пассажи мешает с икотой.
Это – сон.
|