26 марта,
Рим, палаццо Орсини
Уже пятую ночь Я не сплю. Когда погасает последний огонь в
моем безмолвием палаццо, Я тихо спускаюсь по лестнице, тихо приказываю машину –
почему-то Я боюсь даже шума своих шагов и голоса – и на всю ночь уезжаю в
Кампанью. Там, оставив автомобиль на дороге, Я до рассвета брожу по гладкому
шоссе или неподвижно сижу у каких-нибудь темных развалин. Меня совсем не видно,
и редкие прохожие, какие-нибудь крестьяне из Альбано, говорят громко, не
стесняясь. Мне нравится, что Меня не видно, это напоминает что-то, что Я забыл.
Как-то, сев на камень, Я потревожил ящерицу, – вероятно, это
она слегка прошуршала травой у моих ног и скрылась. Может быть, это была
змейка, не знаю. Но Мне ужасно захотелось стать ящерицей или маленькой змейкой,
которой не видно под камнем: Меня неприятно волнует мои большой рост, все эти
размеры ног и рук, с ними так трудно превратиться в невидимое. Еще Я избегаю
смотреть в зеркало на свое лицо: больно думать, что у Меня есть лицо, которое
все видят. Почему вначале Я так боялся темноты? Она так хорошо скрывает, и в
ней можно растворять все ненужное. Должно быть, все животные, когда меняют кожу
или броню, испытывают такой же смутный стыд, страх и беспокойство и ищут
уединения.
Значит, Я меняю кожу? Ах, все это прежняя ненужная болтовня!
Все дело в том, что Я не избежал взоров Марии и, кажется, готовлюсь замуравить
последнюю дверь, которую Я так берег. Но Мне стыдно! – клянусь вечным
спасением, Мне стыдно, как девушке перед венцом, Я почти краснею. Краснеющий
Сатана… нет, тише, тише: его здесь нет! Тише!..
Магнус рассказал ей все. Она не повторила, что любит Меня,
но взглянула и сказала:
– Обещайте мне, что вы не убьете себя.
Остальное сказал ее взор. Ты помнишь, как он ясен? Но не
думай, что Я ответил поспешным согласием. Как саламандра в огне, Я быстро
прошел все цвета пламени, и Я не повторю тебе тех огненных слов, которые
извергла моя раскаленная преисподняя: Я забыл их. Но ты помнишь, как ясен взор
Марии? И, целуя руку ее, Я сказал покорно:
– Сударыня! Я не прошу у вас сорока дней размышления и
пустыни: пустыню я сам найду, а для размышления мне довольно недели. Но неделю
Мне дайте и… пожалуйста, не смотрите на меня больше, иначе…
Нет, Я сказал не так, а как-то другими словами, но это все
равно. Теперь Я меняю кожу. Мне больно, стыдно и страшно, потому что всякая
ворона может увидеть и заклевать Меня. Какая польза в том, что в кармане у Меня
револьвер? Только научившись попадать в себя, сумеешь убить и ворону: вороны
это знают и не боятся трагически отдутых карманов.
Вочеловечившийся, пришедний сверху, Я до сих пор только
наполовину принял человека. Как в чужую стихию, Я вошел в человечность, но не
погрузился в нее весь: одной рукою Я еще держусь за мое Небо, и еще на
поверхности волн мои глаза. Она же приказывает, чтобы Я принял человека всего:
только тот человек, кто сказал: никогда не убью себя, никогда сам не уйду из
жизни. А бич? А проклятые рубцы на спице? А гордость?
О Мария, Мария, как страшно ты искушаешь Меня!
Смотрю в прошлое Земли и вижу мириады тоскующих теней,
проплывающих медленно через века и страны. Это рабы. Их руки безнадежно тянутся
ввысь, их костлявые ребра рвут тонкую и худую кожу, их глаза полны слез и
гортань пересохла от стонов. Вижу безумство и кровь, насилие и ложь, слышу их
клятвы, которым оии изменяют непрерывно, их молитвы Богу, где каждым словом о
милости и пощаде они проклинают свою землю. Как далеко ни взгляну, везде горит
и дымится в корчах земля; как глубоко ни направлю мой слух, отовсюду слышу
неумолчные стоны: или и чрево земли полно стенающих? Вижу полные кубки, но к
какому ии протянулись бы мои уста, в каждом нахожу уксус и желчь: или нет
других напитков у человека? И это – человек?
Я знал их и прежде. Я видел их и раньше. Но Я смотрел на них
так, как Август из своей ложи смотрел на вереницу жертв: «Здравствуй, Цезарь!
Идущие на смерть приветствуют тебя», И Я глядел на них глазами орла, и даже
кивком не хотела почтить их стонущего крика моя мудрая златовенчанная голова:
они появлялись и исчезали, они шли бесконечно – и бесконечно было равнодушие
моего цезарского взгляда. А теперь… неужели это Я торопливо шагаю, поднимая
песок арены? И это Я, этот грязный, худой, голодный раб, что задрал вверх свое
тюремное лицо и хрипло орет в равнодушные глаза Судьбы:
– Аве, Цезарь! Аве, Цезарь!
Вот острый бич взвился над моей спиною, и я с криком боли
падаю ниц. Господин ли это бьет меня? Нет, это другой раб, которому велели
бичевать раба: ведь сейчас же плеть будет в моей руке, и его спина покроется
кровью, и он будет грызть песок, который еще скрипит на моих зубах!
О Мария, Мария, как страшно ты искушаешь Меня!
|