IX. Наваждение
До
глубокой ночи я беспокойно шагал по моей комнате и Напрягал мозг, все измышляя,
как бы я мог оказать ей помощь.
Порою я
уже решался спуститься вниз к Шемайе Гиллелю, чтобы рассказать ему то, что я
выслушал, и просить у него совета, но каждый раз я отказывался от этого
решения.
Он стоял
передо мной столь великий духом, что мне казалось кощунством докучать ему повседневными
вещами.
Затем
мгновениями нападало на меня жгучее сомнение, наяву ли я все это пережил. Все
это случилось совсем недавно, а уже побледнело в памяти сравнительно с яркими
переживаниями истекшего дня.
Уже не
приснилось ли мне все это?
Я,
переживший неслыханное, забывший свое прошлое, мог ли я хоть на секунду принять
за действительность то, чему единственным свидетелем была моя память?
Мой
взгляд упал на свечу Гиллеля, все еще лежавшую на стуле.
Слава
Богу, хоть одно несомненно, я был в тесном соприкосновении с ним!
Не
побежать ли к нему без всяких размышлений, обнять его колени и, как человек
человеку, пожаловаться ему на то, что невыразимое горе терзает мое сердце.
Я уже
коснулся дверной ручки, но снова отпустил ее. Я предвидел, что должно было произойти:
Гиллель будет ласково проводить рукой по моим глазам и… нет, нет, только не
это!.. Я не имел никакого права желать облегчения. «Она» надеялась на меня и на
мою помощь, и если даже опасность, в которой она находится, кажется мне порою
маленькой и ничтожной, «она» воспринимает ее, как огромную.
Просить
совета у Гиллеля можно и завтра. Я заставлял себя спокойно и трезво думать: теперь,
ночью, тревожить его, – это неразумно. Так может поступать только
сумасшедший.
Я хотел
было зажечь лампу, но отказался от этого, отраженный лунный свет падал с противоположных
крыш в мою комнату, и становилось светлее, чем мне хотелось. Я опасался, что
ночь протянется еще дольше, если я зажгу свет.
Было
столько безнадежности в сознании, что нужно зажечь лампу, чтобы только
дождаться дня, являлось такое опасение, что это отодвинет утро в недостижимую
даль.
Как
призрак, как воздушное кладбище, тянулись ряды кровель… это были точно
надгробные плиты с полуистертыми надписями, нагроможденные над мрачными
могилами, «обителями», насыщенными стонами людей.
Долго
стоял я и смотрел наверх, пока не стало мне страшно, отчего не пугает меня шум
сдержанных шагов. А ведь он совсем отчетливо доносился до меня сквозь стены.
Я
насторожился: не было сомнений – там ходил кто-то, по тихому скрипу пола было
ясно, как пугливо ступает он подошвами.
Я сразу
пришел в себя. Я точно умалился физически, так сжалось все во мне от прислушивания.
Я воспринимал только настоящий миг.
Еще один
пугливый, отрывистый скрип, и все умолкло. Мертвая тишина. Стерегущая жуткая
тишина, предающая себя своим внутренним криком и превращающая минуту в
бесконечность.
Я стоял
неподвижно, прижав ухо к стене, – меня мучила мысль, что по ту сторону
стены кто-то стоит так же, как я, и делает то же самое.
Я
продолжал прислушиваться.
Ничего!
Соседнее
ателье казалось вымершим.
Бесшумно,
на цыпочках прокрался я к стулу возле постели, взял свечу Гиллеля и зажег ее.
Затем я
соображал: железная дверь снаружи, на площадке, ведущая в ателье Савиоли, открывается
только с той стороны.
Я
схватил первый попавшийся крючковатый кусок проволочки, который лежал на столе
под моими гравировальными резцами. Такие замки легко открываются, стоит только
нажать на пружину.
А что
произойдет потом?
Это мог
быть только Аарон Вассертрум, – соображал я, – он тут, может быть,
роется в ящиках, чтобы найти новые доказательства и новые улики.
Что
пользы, если я ворвусь туда?
Я не
раздумывал долго: действовать, не думать! Только бы освободиться от этого
страшного ожидания утра.
И я уже
стоял перед железной дверью, нажимал на нее, осторожно вставил крючок в замок и
слушал. Правильно: там, в ателье, осторожный шорох, как будто кто-то выдвигает
ящик.
В
следующее мгновенье замок отскочил.
Я
оглядел комнату и, хотя в ней было совершенно темно, а моя свечка едва мерцала,
я увидел, как человек в длинном черном пальто в ужасе отскочил от письменного
стола… Одну секунду он не знал, куда деваться, – сделал движение, будто
хотел броситься на меня, потом сорвал с головы шляпу и быстро прикрыл ею лицо.
«Что вам
здесь нужно?» хотел я крикнуть, но тот предупредил меня.
– Пернат!
Это вы? Ради Бога! Тушите свечку. – Голос показался мне знакомым, но ни в
коем случае не принадлежал старьевщику Вассертруму.
Я
машинально задул свечу.
Слабый
свет проникал в окно. В комнате было так же полутемно, как и в моей, и мне пришлось
напрячь глаза, прежде чем я различил над пальто исхудавшее лицо студента
Харусека.
«Монах»,
вертелось у меня на языке, и я сразу уразумел вчерашнее мое видение, в соборе: Харусек!
Вот человек, к которому мне следует обратиться! Я снова услышал слова,
произнесенные им когда-то, в дождливый день под воротами: «Аарон Вассертрум
узнает, что можно отравленными, невидимыми иглами прокалывать стены. Как раз в
тот день, когда он захочет погубить доктора Савиоли».
Имею ли
я в лице Харусека союзника? Знает ли он, что случилось? Его пребывание здесь в
такое необычное время как бы указывало на это, но я боялся все же поставить
вопрос прямо.
Он
поспешил к окну и взглянул через занавеску вниз, на улицу.
Я
догадался: он боялся, как бы Вассертрум не заметил моей свечи.
– Вы
думаете, вероятно, что я вор и роюсь ночью в чужой квартире, майстер
Пернат, – начал он нетвердым голосом после долгого молчания, – но
клянусь вам…
Я тотчас
прервал и успокоил его.
И чтобы
показать ему, что у меня не было никаких подозрений относительно него, что я скорее
видел в нем союзника, я рассказал ему с некоторыми показавшимися мне
необходимыми недомолвками, какое отношение я имею к ателье, и что я опасаюсь,
как бы одна близкая мне дама не пала жертвой вымогательства со стороны
старьевщика.
По
деликатности, с какою он выслушал меня, не прерывая вопросами, я заключил, что
он все отлично знает, хотя, может быть, и не во всех деталях.
– Так
и есть, – задумчиво сказал он, когда я закончил.
– Значит,
я не ошибался. Этот негодяй хочет погубить Савиоли, что ясно. Но очевидно, он
еще не собрал достаточного количества материала. Иначе зачем бы он здесь
шатался! Вчера как раз «случайно» я шел по Петушьей улице, – пояснил он,
видя мое недоумевающее лицо, – и заметил, что Вассертрум, долго, как будто
бесцельно, бродил внизу у ворот, а потом, думая, что его никто не видит, быстро
прошмыгнул в дом. Я пошел за ним и сделал вид, что иду к вам, постучал в вашу
дверь. Тут я застал его врасплох, он возился с ключом у железной двери.
Разумеется, как только я подошел, он тотчас же отскочил от нее и тоже
постучался к вам. Вас, впрочем, по-видимому, не было дома, потому что никто не
открыл дверь.
Осторожно
расспрашивая потом в еврейском квартале, я узнал, что некто, кто по описаниям
мог быть только Савиоли, имел здесь тайную квартиру. Так как доктор Савиоли
тяжело болен, я привел все остальное в связь.
– Видите,
это все я нашел здесь в ящиках, чтоб, во всяком случае, предупредить Вассертрума, –
заключил Харусек, указывая на пачку бумаг на письменном столе, – это все,
что я мог найти здесь. Надо думать, что больше бумаг здесь нет. Во всяком
случае, я обыскал все ящики и шкафы, насколько это можно было сделать в
темноте.
Пока он
говорил, я обводил глазами комнату и непроизвольно остановил взгляд на подъемной
двери, находившейся в полу. Я смутно помнил, что Цвак как-то однажды
рассказывал мне о тайном ходе снизу в ателье.
Это была
четырехугольная доска с кольцом вместо ручки.
– Куда
спрятать письма? – продолжал Харусек. – Вы, господин Пернат, и я – мы
единственные во всем гетто, которых Вассертрум считает безвредными для себя;
почему именно меня – это имеет свои особенные основания. (Я видел, как его лицо
исказилось дикой ненавистью, когда он с яростью пробормотал последние слова). А
вот вас он считает… – слово «сумасшедший» он как бы прикрыл искусственным
кашлем. Но я угадал, что он хотел сказать. Меня это не задело – сознание, что я
должен помочь «ей», наполнило меня таким счастьем, что всякая обидчивость
исчезла.
Мы
сошлись на том, чтобы спрятать письма у меня, и перешли в мою комнату.
Харусек
давно ушел, но я все еще не мог решиться лечь в постель. Мне мешало странное
чувство внутреннего недовольства, которое грызло меня. Я чувствовал, что я еще
должен что-то сделать, – но что? что?
Набросать
для студента план того, что должно дальше произойти?
Этого
было мало. Харусек уж проследит за старьевщиком, в этом никаких сомнений не было.
Я ужасался, когда думал о ненависти, которою дышали его слова. Что ему
собственно сделал Вассертрум?
Странное
внутреннее беспокойство росло во мне и едва не повергло меня в отчаяние. Что-то
невидимое, потустороннее звало меня, но я не понимал, что именно.
Я
казался себе дрессированным жеребцом. Его дергают за уздцы, а он не знает, что
он должен проделать, не понимает воли своего господина.
Сойти к
Шемайе Гиллелю?
Все во
мне протестовало.
Видение
монаха, на плечах которого показалась голова Харусека, было как бы ответом на
мою немую мольбу о совете, было как бы предупреждением не пренебрегать смутными
чувствами: тайные силы вырастали во мне уже давно, это было несомненно; я
слишком ясно это сознавал, чтобы даже пытаться отвергнуть это.
Чувствовать
буквы и читать их не только глазами, создать истолкователя немого языка человеческих
инстинктов – вот ключ к тому, чтобы ясным языком говорить с самим собою.
«Они
имеют глаза и не видят, они имеют уши и не слышат», – вспомнился мне
библейский текст как подтверждение этому.
«Ключ!
ключ! ключ!» – механически повторяли мои губы в то время, как разум мой комбинировал
эти странные идеи.
«Ключ,
ключ?..» – мой взгляд упал на кривую проволоку в моей руке, посредством которой
я только что открывал дверь, и острое любопытство охватило меня – узнать, куда
ведет четырехугольная подъемная дверь из ателье.
Не долго
думая, я вернулся в ателье Савиоли. Потянул ручку подъемной двери, и с трудом
мне удалось, наконец, поднять доску.
Сначала
– только темнота.
Затем я увидел
узкие круглые ступеньки, сбегающие вниз в глубокую тьму.
Я стал
спускаться.
Долго
нащупывал я рукой стены, но им не было конца: углубления, влажные от гнили и от
сырости, повороты, углы, изгибы, ходы вперед, направо и налево, обломки старых
деревянных дверей, перекрестки, и затем снова ступени, ступени, ступени вверх и
вниз.
Повсюду
спертый, удушливый запах плесени и земли.
И все
еще ни луча света.
Ах, если
бы я захватил с собой свечку Гиллеля!
Наконец,
ровная, гладкая дорога.
По
хрусту под ногами, я понял, что ступаю по сухому песку.
Это мог
быть только один из тех бесчисленных ходов, которые как будто без цели и смысла
ведут подземным путем к реке.
Я не
удивлялся: половина города уже с незапамятных времен стоит на таких подземных ходах,
жители Праги издавна имели достаточно оснований бояться дневного света.
Несмотря
на то, что я шел уже целую вечность, по отсутствию малейшего шума над головой я
понимал, что все еще нахожусь в пределах еврейского квартала, который на ночь
как бы вымирает. Оживленные улицы или площади надо мной дали бы знать о себе
отдаленным шумом экипажей.
На
мгновение меня охватил страх: что, если я не выберусь отсюда?
Попаду в
яму, расшибусь, сломаю ногу и не смогу идти дальше?!
Что
будет тогда с ее письмами в моей комнате? Они неизбежно попадут в руки
Вассертрума.
Мысль о
Шемайе Гиллеле, с которым я смутно связывая представление о защитнике и руководителе,
незаметно успокоила меня. Из предосторожности все же я пошел медленнее,
нащупывая путь и держа руку над головой, чтобы нечаянно не стукнуться, если бы
свод стал ниже.
Время от
времени, потом все чаще и чаще я доставал рукой до верха, и, наконец, свод спустился
так низко, что я должен был продолжать путь согнувшись.
Вдруг
мои руки очутились в пустом пространстве.
Я
остановился и огляделся.
Мне
показалось, что с потолка проникает скудный, едва ощутимый, луч света.
Может
быть, здесь кончался спуск в какой-нибудь погреб?
Я
выпрямился и обеими руками стал ощупывать над головой четырехугольное
отверстие, выложенное по краям кирпичом.
Постепенно
мне удалось различить смутные очертания горизонтального креста. Я изловчился,
ухватился за его концы, подтянулся и взлез наверх.
Я стоял
теперь на кресте и соображал.
Очевидно,
если меня не обманывает осязание, здесь оканчиваются обломки железной винтовой
лестницы.
Долго,
неимоверно долго, нащупывал я, пока не нашел вторую ступеньку и не взлез на
нее.
Всего
было восемь ступеней.
Одна
выше другой на человеческий рост.
Странно:
лестница упиралась вверху в какую-то горизонтальную настилку, через переплет
которой проходил свет, замеченный мною уже внизу.
Я
нагнулся, как можно ниже, чтобы издали яснее различить направление линий, и, к
моему изумлению, увидел, что они образовывали шестиугольник, какой обыкновенно
встречается в синагогах.
Что бы
это могло быть?
Вдруг я
сообразил: это была подъемная дверь, которая по краям пропускала свет. Деревянная
подъемная дверь в виде звезды!
Я уперся
плечом в доску, поднял ее и тут же очутился в комнате, залитой ярким лунным светом.
Комната
была небольшая, совершенно пустая, если не считать кучи хлама в углу, –
единственное окно было загорожено частой решеткой.
Как
старательно ни обыскивал я все стены, ни двери, ни какого-нибудь другого входа,
кроме того, которым я только что воспользовался, я отыскать не мог.
Решетка
окна была усеяна так тесно прутьями, что я не мог просунуть голову. Однако, вот
что я увидел: комната находилась приблизительно на высоте третьего этажа,
потому что дома напротив были двухэтажные и стояли ниже.
Один
край улицы внизу был доступен взору, но из-за ослепительного лунного света,
бившего прямо в глаза, он казался совершенно темным, и я не мог разглядеть
деталей.
Во
всяком случае, эта улица принадлежала к еврейскому кварталу: окна были или
заложены кирпичом, или обозначены только карнизами, а лишь в гетто дома так
странно обращены друг к другу спиной!
Тщетно
пытался я сообразить, что это было за странное здание, в котором я очутился.
Может
быть, это заброшенная боковая башенка греческой церкви? Или эта комната находилась
в Староновой синагоге?
Но окружавшее
не соответствовало этому.
Снова
осмотрелся я – в комнате ничего, что могло бы дать мне хоть малейший намек на
объяснение. Голые стены и потолок, с давно отвалившейся штукатуркой, ни дырочки
от гвоздя, ни гвоздя, который бы указывал на то, что когда-то здесь жили люди.
Пол был
покрыт толстым слоем пыли, как будто десятилетия уже никто не появлялся здесь.
Мне было
противно разбираться в куче хлама. Она лежала в глубокой темноте, и я не мог
различить, из чего она состояла.
С виду
казалось, что это – тряпье, связанное в узел.
Или,
может быть, несколько старых, черных чемоданов?
Я ткнул
ногой, и мне удалось таким образом вытянуть часть хлама к полосе лунного света.
Длинная темная лента медленно развертывалась на полу.
Светящаяся
точка глаза?..
Быть
может, металлическая пуговица?
Мало-помалу
мне стало ясно: рукав странного старомодного покроя торчал из узла.
Под ним
была маленькая белая шкатулка или что-то в этом роде: она рассыпалась под моей
ногой и распалась на множество пластинок с пятнами.
Я слегка
толкнул ее: один лист вылетел на свет.
Картинка?
Я
наклонился: пагад?
То, что
мне казалось белой шкатулкой, была колода игральных карт.
Я поднял
ее.
Могло ли
быть что-либо комичнее: карты, здесь, в этом заколдованном месте.
Так
странно, что я не мог не улыбнуться. Легкое чувство страха подкралось ко мне.
Я искал
какого-нибудь простого объяснения, как могли эти карты очутиться здесь, при
этом я механически пересчитал их. Полностью: 78 штук. И уже во время
пересчитывания я заметил, карты были словно изо льда.
Морозным
холодом веяло от них, и, зажав пачку в руке, я уже не мог выпустить ее, так закоченели
пальцы. Снова я стал искать естественного объяснения.
Легкий
костюм, долгое путешествие без пальто и без шляпы по подземным ходам, суровая
зимняя ночь, каменные стены, отчаянный мороз, проникавший с лунным светом в
окно: довольно странно, что я только теперь начал мерзнуть. До сих пор мешало
этому возбуждение, обуявшее меня…
Дрожь
пробежала по мне, все глубже и глубже она проникала в мое тело.
Я
чувствовал холод в костях, точно они были холодными металлическими прутьями, к
которым примерзло мое тело.
Я бегал
по комнате, топал ногами, хлопая руками – ничто не помогало. Я крепко стиснул зубы:
чтоб не слышать их скрежета.
Это
смерть, подумал я, она касается холодными руками моего затылка.
И, как
безумный, я стал бороться с подавляющим сном замерзания; мягко и удушливо покрывал
он меня, как плащом.
Письма в
моей комнате, – ее письма! раздался во мне какой-то вопль. Их найдут, если
я здесь умру. А она надеется на меня. Моим рукам она доверила свое спасение!
– Гиллель!
Гибну! Гибну! Помогите!
И я
кричал в оконную решетку вниз, на пустынную улицу, а оттуда слышалось эхом:
«Помогите, помогите, помогите!»
Я
бросался на землю и снова вскакивал. Я не смею умереть, не смею! Ради нее,
только ради нее! Хотя бы пришлось высекать искры из своих собственных костей,
чтобы согреться.
Мой
взгляд упал на тряпье в углу, я бросился к нему и дрожащими руками накинул
что-то поверх своей одежды.
Это был
обтрепанный костюм из толстого темного сукна, старомодного, очень странного покроя.
От него
несло гнилью.
Я
забился в противоположный угол и чувствовал, как моя кожа постепенно
согревается. Но страшное ощущение ледяного скелета внутри моего тела не
покидало меня. Я сидел без движения, блуждая взором: карта, которую я раньше
заметил – пагад – все еще лежала среди комнаты в полосе лунного света.
Я
смотрел на нее, не отрываясь.
Насколько
я мог видеть, она была раскрашена акварелью, неопытной детской рукой, и изображал
еврейскую букву «алеф» в виде человека в старофранконском костюме, с коротко
остриженной седой острой бородкой, с поднятой левой рукой и опущенной правой.
Не имеет
ли лицо этого человека странного сходства с моим? – зашевелилось у меня
подозрение. Борода так не шла к пагаду… Я подполз к карте и швырнул ее в угол к
прочему хламу, чтоб освободиться от мучительной необходимости смотреть на нее.
Так
лежала она светло-серым, неопределенным пятном, просвечивая из темноты.
Я с
трудом заставил себя подумать о том, что бы такое предпринять для возвращения
домой.
Ждать
утра! Кричать на улицу прохожим, чтобы они при помощи лестницы подали мне свечу
или фонарь!.. (у меня появилась тяжелая уверенность в том, что без света я не
проберусь по бесконечно пересекающимся ходам). Или, если окно слишком высоко,
чтоб кто-нибудь с крыши по веревке?.. Господи! – точно молния пронзила
меня мысль, – теперь я знаю, где я нахожусь, комната без входа только с
одним решетчатым окном, старинный дом на Старосинагогальной улице, всеми
избегаемый. Однажды, много лет тому назад, уже кто-то пытался спуститься по веревке
с крыши, чтобы заглянуть в окно – веревка оборвалась и – да: я был в том доме,
куда обычно исчезал таинственный Голем!..
Я
напрасно боролся с тяжелым ужасом, даже воспоминание о письмах не могло его
уменьшить. Он парализовал всякую мысль, и сердце мое стало сжиматься.
Быстро
шепнул я себе застывавшими губами: ведь это, пожалуй, ветер так морозно повеял
из-за угла. Я повторял себе это все быстрее и быстрее со свистящим дыханием. Но
ничто не помогало. Там это белесоватое пятно… карта… Она разрасталась,
захватывая края лунного света, и уползала опять в темноту… звуки, точно
падающие капли, не то в мыслях, не то в предчувствиях, не то наяву… в
пространстве, и вместе с тем где-то в стороне, и все-таки где-то… в тайниках моего
сердца и затем опять в комнате… Эти звуки проснулись, точно падает циркуль, но
острие его еще в дереве. И снова белесоватое пятно… белесоватое пятно!.. «Ведь
это карта, жалкая, глупая карта, идиотская игральная карта», – кричал я
себе… Напрасно…
Но вот
он… вот он облекается плотью…
Пагад…
забивается в угол и оттуда смотрит на меня моим собственным лицом.
Долгие
часы сидел я здесь, съежившись, неподвижно, в своем углу – закоченевший скелет
в чужом истлевшем платье! И он там: он – это я.
Молча и
неподвижно.
Так
смотрели мы друг другу в глаза – один жуткое отражение другого. Видит ли он,
как лунный свет лениво и медлительно ползет по полу и, точно стрелка невидимых
в беспредельности часов, взбирается по стене и становится все бледнее и
бледнее..
Я крепко
пригвоздил его своим взглядом, и ему не удавалось расплыться в утренних сумерках,
несших ему через окно свою помощь.
Я держал
его крепко.
Шаг за
шагом отстаивал я мою жизнь, жизнь, которая уже принадлежала не мне.
И когда
он, делаясь все меньше и меньше в свете утренней зари, снова влез в свою карту,
я встал, подошел к нему и сунул его в карман – пагада.
Улица
все еще безлюдна и пустынна.
Я
перерыл угол комнаты, облитой мутным утренним светом: горшок, заржавленная сковородка,
истлевшие лохмотья, горлышко от бутылки. Мертвые предметы и все же так странно
знакомые.
И стены
– на них вырисовывались трещины и выбоины, – где только я все это видел?
Я взял в
руку колоду карт – мне померещилось: не я ли сам разрисовывал их когда-то? Ребенком?
Давно, давно?
Это была
очень старая колода с еврейскими знаками… Номер двенадцатый должен изображать
«повешенного»; – пробежало во мне что-то вроде воспоминания. –
Головой вниз?.. Руки заложены за спину?.. Я стал перелистывать: вот! Он был
здесь.
Затем
снова полусон-полуявь, передо мной встала картина: почерневшее школьное здание,
сгорбленное, покосившееся, угрюмое, дьявольский вертеп с высоко поднятым левым
крылом и с правым, вросшим в соседний дом… Нас несколько подростков – где-то
всеми покинутый погреб…
Затем я
посмотрел на себя и снова сбился с толку: старомодный костюм показался мне совсем
чужим…
Шум
проезжавшей телеги испугал меня. Я посмотрел вниз – ни души. Только большая собака
стояла на углу неподвижно.
Но вот!
Наконец! Голоса! Человеческие голоса!
Две
старухи медленно шли по улице. Я, сколько можно было, высунул голову через
решетку и окликнул их.
С
разинутыми ртами посмотрели они вверх и начали совещаться. Но, увидев меня, они
с пронзительным криком бросились 6ежать.
«Они
приняли меня за Голема», – сообразил я.
Я
ожидал, что сбегутся люди, с которыми я мог бы объясниться. Но прошел добрый
час, и только с разных сторон осторожно посматривали на меня бледные лица и
тотчас же исчезали в смертельном ужасе.
Ждать,
пока через несколько часов, а может быть и завтра, придут полицейские –
ставленники государства (как обычно называл их Цвак)?
Нет,
лучше уж попробую проследить подальше, куда ведут подземные ходы.
Может
быть, теперь, при дневном свете, сквозь трещины в камнях пробивается вниз хоть
сколько-нибудь света?
Я стал спускаться
по лестнице, шел той дорогой, которой пришел вчера – по грудам сломанных
кирпичей, сквозь заваленные погреба – набрел на обломки лестницы, и вдруг
очутился в сенях… почерневшего школьного здания, только что виденного мною во
сне.
Тут
налетел на меня поток воспоминаний, скамейки, сверху до низу закапанные
чернилами, тетради, унылый напев, мальчик, выпускавший майских жуков в класс,
учебники с раздавленными между страниц бутербродами, запах апельсиновых корок.
Теперь я был уверен: когда-то, мальчиком, я был здесь. Но я не терял времени на
размышления и поспешил домой…
Первым
человеком, которого я встретил на улице, был высокий, старый еврей с седыми пейсами.
Едва он заметил меня, он закрыл лицо руками и стал, выкрикивая, читать слова
еврейской молитвы.
По-видимому,
на его крик выбежало из своих жилищ много народу, потому что позади меня
поднялся невообразимый гул. Я обернулся и увидел огромное, шумное скопление
смертельно бледных, искаженных ужасом лиц.
Я с
изумлением перевел глаза на себя и понял: на мне все еще был, поверх моей
одежды, странный средневековый костюм, и люди думали, что перед ними «Голем».
Быстро
забежал я за угол в ворота и сорвал с себя истлевшие лохмотья.
Но
тотчас же толпа, с поднятыми палками, с криком пронеслась мимо меня.
|