Мобильная версия
   

Густав Майринк «Голем»


Густав Майринк Голем
УвеличитьУвеличить

ХVIII. Луна

 

– Были вы уже на допросе? – спросил я, спустя некоторое время.

– Я только что оттуда. Вероятно, я не долго буду беспокоить вас здесь, – любезно ответил Ляпондер.

«Бедняжка», – подумал я, – «Он не знает, что предстоит человеку, находящемуся под следствием».

Я хотел постепенно подготовить его:

– Когда проходят самые тяжелые первые дни, привыкаешь постененно к терпеливому сидению.

Его лицо сделалось любезным.

Пауза.

– Долго продолжался допрос, господин Ляпондер?

Он рассеянно улыбнулся.

– Нет. Меня только спросили, сознаюсь ли я, и велели подписать протокол.

– Вы подписали, что сознаетесь? – вырвалось у меня.

– Конечно.

Он сказал это так, как будто это само собой разумелось.

Очевидно, ничего серьезного, предположил я, потому что он совершенно спокоен. Вероятно, вызов на дуэль или что-нибудь в этом роде.

– А я уже здесь так давно, что мне это время кажется вечностью, – я невольно вздохнул, и на его лице тотчас же выразилось сострадание, – Желаю вам не испытывать того же, господин Ляпондер. По-видимому, вы скоро будете на свободе.

– Как знать? – спокойно ответил он, но его слова прозвучали как-то загадочно.

– Вы не думаете? – улыбаясь спросил я. Он отрицательно покачал головой.

– Как это понимать? Что же такого ужасного вы совершили? Простите, господин Ляпондер, это не любопытство с моей стороны – только участие заставляет меня задать вам этот вопрос.

Он колебался секунду, потом, не моргвув глазом, произнес:

– Изнасилование и убийство.

Точно меня ударили обухом по голове.

Он, очевидно, заметил это и деликатно отвернулся в сторону. Однако его автоматически улыбающееся лицо ничем не обнаружило, что его задело внезапно изменившееся мое отношение к нему.

Мы не произнесли больше ни слова и молча смотрели перед собою.

Когда, с наступлением темноты, я расположился на своей наре, он немедленно последовал моему примеру: разделся, заботливо повесил свой костюм на гвоздь, лег и, как видно было по его ровному, глубокому дыханию, тотчас же крепко уснул.

Я всю ночь не мог успокоиться.

Сознание, что такое чудовище находится рядом со мной, что я должен дышать одним воздухом с ним, действовало на меня так волнующе и ужасающе, что впечатления дня, письмо Харусека, все недавние переживания отошли куда-то глубоко внутрь.

Я лег так, чтоб все время иметь убийцу перед глазами, потому, что я не вынес бы сознания, что он где-то за моей спиной.

Камера была неярко освещена луной, и я мог видеть, как неподвижно, почти в оцепенении, лежал Ляпондер.

Его черты напоминали собой труп, полуоткрытый рот усиливал это сходство.

В течение нескольких часов он не шевелился.

Только уже далеко за полночь, когда тонкий лунный луч упал на его лицо, по нему пробежало легкое беспокойство, и он беззвучно зашевелил губами, как человек, говорящий во сне. Казалось, он повторял все одно и то же слово – может быть, короткую фразу, как будто: «Оставь меня! Оставь! Оставь!»

 

Следующие несколько дней я не обращал на него внимания, он тоже не нарушал своего молчания.

Его отношение ко мне оставалось по-прежнему предупредительным. Когда я ходил взад и вперед по камере, он любезно оглядывался и отодвигал ноги, чтобы не мешать моей прогулке.

Я начал упрекать себя за свою суровость, но при всем желании не мог избавиться от отвращения к нему.

Как я ни надеялся, что смогу привыкнуть к его соседству, ничего не выходило.

Даже по ночам я не спал. Мне едва удавалось заснуть на четверть часа.

Каждый вечер повторялась одна и та же сцена: он почтительно ждал, чтоб я улегся, затем снимал костюм, тщательно разглаживал его, вешал на гвоздь и т. д., и т. д.

 

Однажды ночью, около двух часов, я стоял, одолеваемый сонливостью, у окна, смотрел на полную луну, лучи которой расплывались сияющим маслом на медном лике башенного циферблата. Я думал с грустью о Мириам.

Тут вдруг услышал я ее тихий голос за собой.

Сонливость мгновенно исчезла, – я обернулся и стал прислушиваться.

Прошла минута.

Я уже готов был думать, что мне померещилось, как вдруг это повторилось снова.

Я не мог ясно разобрать слов, но слышал как будто:

«Спроси. Спроси».

Это был безусловно голос Мириам.

Качаясь всем телом от волнения, я тихонько слез и подошел к постели Ляпондера.

Все лицо его было освещено луной, – и я мог ясно различить, что при открытых веках виднелись только белки глаз.

По неподвижности мускулов лица я заключил, что он крепко спит.

Только губы все время шевелились.

И мало-помалу я разобрал слова, исходившие из его уст:

«Спроси. Спроси».

Была полная иллюзия голоса Мириам.

– Мириам? Мириам? – невольно вскрикнул я, но тотчас же понизил голос, чтоб не разбудить спавшего.

Я подождал, пока лицо его не застыло вновь, и шепотом повторил:

«Мириам? Мириам?»

Его уста принесли едва слышно, но совершенно отчетливо:

«Да».

Я приложил ухо к его губам.

Через секунду я слышал шепот Мириам – голос ее был столь явственен, что у меня по коже пробежал мороз.

Я так жадно вслушивался в ее слова, что улавливал только их общий смысл. Она говорила о любви ко мне, о несказанном счастье, что мы, наконец, встретились – и никогда больше не расстанемся, быстро, без пауз, как человек, который боится, что его прервут и хочет использовать каждую секунду.

Затем голос стал прерываться – на время совсем замер.

– Мириам? – спросил я, дрожа от тревоги и затаив дыхание. – Мириам, ты умерла?

Долго не было ответа.

Затем прозвучало, едва разборчиво:

«Нет… Живу… Сплю…»

Больше ничего.

Я вслушивался, вслушивался.

Напрасно.

Больше ничего.

От волнения и дрожи я должен был опереться о постель, чтобы не упасть на Ляпондера.

Иллюзия была настолько полной, что минутами я видел перед собою лежащую Мириам, и я должен был собрать все свои силы, чтобы не прижаться поцелуем к губам убийцы.

«Энох! Энох!» – вдруг услышал я его лепет, потом все ясней и отчетливей: «Энох! Энох!»

Я тотчас узнал голос Гиллеля.

«Это ты, Гиллель?»

Нет ответа.

Мне вспомнилось, я когда-то читал, что спящего можно побудить к разговору вопросами не в ухо, а к нервному разветвлению брюшной полости.

Я так и сделал:

– Гиллель?

– Да, я слышу тебя.

– Мириам здорова? Ты знаешь все? – торопился я спрашивать.

– Да. Я знаю все. Знал давно. Не тревожься, Энох, будь спокоен.

– Ты можешь простить меня, Гиллель?

– Я сказал ведь тебе: будь спокоен.

– Мы скоро увидимся? – я дрожал от мысли, что не пойму ответа. Уже последнюю фразу едва можно было разобрать.

– Надеюсь. Подожду… тебя… если смогу… я должен… в страну…

– Куда? В какую страну? – я почти налег на Ляпондера. – В какую страну? В какую страну?

– В страну… Гад… к юг… Палестины.

Голос замер.

Сотни вопросов беспорядочно толпились у меня в голове: почему он называет меня Энох?.. Цвак, Яромир, часы, Фрисландер, Ангелина – Харусек.

– Прощайте и вспоминайте иногда, – вдруг снова громко и отчетливо признесли уста убийцы, на этот раз голосом Харусека, но так, как будто я сам сказал это.

Я вспомнил: это была дословно заключительная фраза из письма Харусека.

Лицо Ляпондера лежало уже в темноте. Лунный свет падал на кончик соломенного мешка. Через четверть часа он совсем покинет камеру.

Я задавал один вопрос за другим, но ответа уже не получал.

Убийца лежал неподвижно, как труп, его веки были закрыты.

 

Я жестоко упрекал себя в том, что все время видел в Ляпондере только убийцу и не замечал человека.

Теперь было ясно, что он лунатик – существо, которое находится под действием лунного света.

Возможно, что и убийство он совершил в каком-нибудь сумеречном состоянии сознания. Даже наверное…

Теперь, когда стало рассветать, оцепенение сошло с его лица и уступило место выражению блаженного спокойствия.

«Так спокойно спать не может человек, на совести которого убийство», – подумал я.

Я не мог дождаться его пробуждения.

Знал ли он хотя бы о том, что произошло?

Наконец, он открыл глаза, встретил мой взгляд и отвел свой.

Я подошел к нему, схватил за руку.

– Простите меня, господин Ляпондер, что я был так нелюбезен с вами все время. Было так необычно, что…

– Не сомневайтесь: я отлично понимаю, – живо перебил он меня, – что должно быть омерзительно находиться рядом с убийцей.

– Не говорите больше об этом, – просил я. – Я сегодня ночью столько пережил, что не могу отделаться от мысли, что вы, может быть… – я искал подходящего слова.

– Вы считаете меня больным? – вырвалось у него.

Я подтвердил.

– Мне кажется, я должен сделать такой вывод из некоторых данных. Я… я… можно вам прямо поставить вопрос, господин Ляпондер?

– Пожалуйста.

– Это звучит несколько странно, но… вы можете мне сказать, что вам снилось сегодня?

Он с улыбкой покачал головой.

– Мне никогда ничего не снится.

– Но вы говорили во сне.

Он удивленно взглянул на меня. Подумал минуту. Потом твердо сказал:

– Это могло быть только, если вы меня о чем-нибудь спрашивали. – Я подтвердил. – Потому что, как я сказал, мне ничего не снится.

– Я… я… странствую, – прибавил он, спустя несколько секунд, понизив голос.

– Странствуете? Как это понять?

Он, по-видимому, не хотел говорить об этом, и я должен был объяснить ему причину, побуждающую меня настаивать, и рассказал ему в общих чертах о том, что произошло ночью.

– Вы можете быть совершенно уверены, – сказал он, когда я закончил, – что все, сказанное мной, соответствует действительности. Если я раньше сказал, что мне ничего не снится, что я странствую, то я подразумевал под этим, что мои сновидения иного рода, чем у нормальных людей. Назовите это, если хотите, выхождением из тела. Так, например, я сегодня ночью был в одной необычайно странной комнате, вход в которую вел через подъемную дверь.

– Какова она была? – быстро спросил я. – Она была заброшена? Пуста?

– Нет, там было немного мебели. И постель, где спала молодая девушка как бы в летаргическом сне – возле нее сидел мужчина, положив ладонь ей на лоб.

Ляпондер описал мне обоих. Несомненно, это были Мириам и Гиллель.

Я едва дышал от напряжения.

– Ради Бога, рассказывайте дальше. Был еще кто-нибудь в комнате?

– Еще кто-нибудь? Подождите… нет: больше никого в комнате не было. На столе горел семисвечный канделябр. Потом я сошел по винтовой лестнице вниз.

– Она была разрушена? – перебил я.

– Разрушена? Нет, нет, она была в полной исправности. К ней со стороны примыкала комната, и там сидел мужчина в ботинках с серебряными пряжками. Людей такого типа я никогда не видал: желтый цвет лица, косые глаза. Он сидел, нагнувшись вперед, и, казалось, выжидал чего-то. Вероятно, поручения.

– Книги, старинной большой книги вы нигде не видели? – допытывался я.

Он потер себе лоб.

– Книги, говорите вы? Да. Правильно: на полу лежала книга. Она была раскрыта, вся из пергамента, и страница начиналась большим золотым А.

– I – хотите вы сказать?

– Нет, А.

– Вы это твердо помните? Не было ли это I?

– Нет, определенно А.

Я покачал головой и впал в сомнение. Очевидно, Ляпондер в полусне читал в моем воображении и все перепутал: Гиллель, Мириам, Голем, книга «Ibbur», подземные ходы.

– Давно уже у вас эта способность «странствовать», как вы говорите? – спросил я.

– С двадцать первого года… – Он запнулся, казалось, не хотел говорить об этом. Вдруг на лице его появилось выражение безграничного изумления, он смотрел мне на грудь, как будто что-то видел на ней.

Не замечая моего недоумения, он быстро схватил мою руку и стал просить, почти умолять.

– Ради Бога, расскажите мне все. Сегодня последний день, что я провожу с вами. Может быть, через час уже меня уведут, чтоб объявить смертный приговор…

В ужасе я перебил его.

– Вы должны выставить меня свидетелем! Я буду клясться, что вы больны… Вы лунатик. Не может быть, чтоб вас казнили, не освидетельствовав вашего психического состояния. Будьте благоразумны.

Он нервно отмахнулся.

– Это ведь так неважно… прошу вас, расскажите мне все.

– Но что вам рассказать? Лучше потолкуем о вас и…

– Вы переживаете, теперь я это знаю, некоторые странные вещи, которые очень близки мне – ближе, чем вы предполагаете… прошу вас, расскажите мне все! – умолял он меня.

Я не мог постичь, как это моя жизнь интересует его больше, чем собственная, но, чтобы успокоить его, стал ему рассказывать обо всем необъяснимом, что случалось со мной.

Каждый раз он кивал головой с довольным видом, как человек, который все насквозь понимает.

Когда я дошел до рассказа о том, как мне явилось видение без головы и предложило темно-красные зерна, он едва мог дождаться окончания.

– Так что вы выбили их у него из рук, – задумчиво пробормотал он. – Я никогда не думал, что существует третий путь.

– Это не третий путь, – сказал я, – это все равно, как если бы я отказался от зерен.

Он улыбнулся.

– А вы думаете иначе, господин Ляпондер?

– Если бы вы отказались от них, вы бы тоже пошли по «дороге жизни», но зерна, в которых заключена магическая сила, не остались бы позади. Но они рассыпались по полу, как вы говорите. Это значит: они остались здесь, и будут оберегаться вашими предками, пока не наступит время прорастания. Тогда в вас оживут силы, которые теперь дремлют.

Я не понял: «Мои предки будут оберегать их?»

– Вы должны понимать до некоторой степени символически то, что вы пережили, – объяснил Ляпондер. – Круг светящихся голубым цветом людей, который окружал вас, это цепь унаследованных «я», которую таскает за собой каждый рожденный матерью. Душа не есть нечто «отдельное», она этим только еще должна стать – и это тогда называется «бессмертием». Ваша душа еще составлена из многочисленных «я» – как муравейник из многих муравьев; вы носите в себе психические остатки многих тысяч предков: глав вашего рода. То же происходит с каждым существом. Как мог бы иначе цыпленок, исскуственно выведенный из яйца, искать свойственную ему пищу, как могло бы это случиться, если бы не дремал в нем опыт миллионов лет? Существование «инстинктов» обнаруживает присутствие предков в душе и в теле. Но, простите, я вовсе не хотел перебить вас.

Я досказал все до конца. Все. Даже то, что Мириам говорила о Гермафродите.

Когда я остановился и взглянул на Ляпондера, он был белее извести на стене, и по щекам его струились слезы.

Я быстро встал и, как бы не замечая этого, зашагал по камере в ожидании, что он успокоится.

Потом я сел против него и употребил все красноречие на то, чтоб его убедить в неотложной необходимости обратить внимание суда на его болезненное состояние духа.

– Если бы вы хоть не признались в убийстве, – закончил я.

– Но я должен был. Они обращались к моей совести, – наивно сказал он.

– Вы думаете, что ложь хуже, чем… чем убийство? – с удивлением спросил я его.

– Вообще, может быть и нет, но в данном случае – безусловно. Видите ли, когда следователь задал мне вопрос, сознаюсь я или нет, я смог сказать правду. Значит, у меня был выбор: лгать или не лгать. – Когда я совершил убийство… увольте меня от подробностей: это было так ужасно, что я не хочу вспоминать… – Когда я совершил убийство, у меня не было никакого выбора. Если бы я даже действовал при совершенно ясном сознании, то и тогда я не имел бы никакого выбора: что-то такое, присутствие чего я никогда не подозревал в себе, пробудилось и было сильнее, чем я. Вы думаете, что если бы у меня был выбор, я совершил бы убийство? Я никогда в жизни не убивал ни малейшей твари, а теперь я уже и совсем был бы не в состоянии. Допустите, что существовал бы закон: убивать; и за неисполнение его карали бы смертью – как на войне, к примеру – я бы немедленно был приговорен к смертной казни. У меня не было бы выбора. А тогда, когда я совершал убийство, все вывернулось наизнанку.

– Тем более, что вы чувствуете себя как бы иным человеком, вы должны все сделать для того, чтобы вас не осудили! – настаивал я.

Ляпондер махнул рукой.

– Вы ошибаетесь. Судьи, со своей стороны, совершенно правы. Могут ли они позволить такому человеку, как я, разгуливать на свободе? Чтобы завтра или послезавтра снова случилось несчастье?

– Нет, вас должны посадить в лечебницу для душевнобольных. Вот что я думаю! – вскричал я.

– Если бы я был сумасшедшим, вы были бы правы, – хладнокровно возразил Ляпондер. – Но я не сумасшедший. У меня нечто совсем иное, может быть, очень похожее на сумасшествие, но, тем не менее, ему противоположное. Вы послушайте только. Вы сейчас поймете меня… То, что вы мне только что рассказывали о призраке без головы – это символ, разумеется: если вы подумаете, вы легко найдете ключ к нему – со мной однажды это случилось точь-в-точь. Но я в з я л зерна. Так что я иду «дорогой смерти». Для меня самое святое, это сознание, что каждым моим шагом руководит духовное начало во мне. Я за ним слепо, доверчиво пойду, куда бы ни повела меня дорога: к виселице или к трону, к нищете или к богатству. Я никогда не колебался, когда выбор был в моих руках.

Потому-то я и не солгал, раз выбор был в моих руках.

Вы знаете слова пророка Михея:

«Сказано тебе, человек, что есть добро и чего требует от тебя Господь?»

Если бы я солгал, я бы создал причину в мире, ибо у меня был выбор, – когда же я совершал убийство, я не создавал никакой причины, просто освободилось следствие давно дремавших во мне причин, над которыми у меня не было никакой власти.

Итак, руки мои чисты.

Я рождаюсь для свободы тем фактом, что духовное начало, склонив меня к убийству, казнило меня. Люди, посылая меня на виселицу, отделили мою участь от их судеб.

Я чувствовал, что это святой, и волосы у меня стали дыбом от ужаса перед собственным ничтожеством.

– Вы рассказали мне, что под действием гипнотического внушения врача вы на долгое время потеряли воспоминание о юности, – продолжал он, – это признак – стигмат – всех тех, кто укушен «змеем духовного царства». – В нас гнездятся как бы две жизни, одна над другой, как черенок на диком дереве, пока не произойдет чудо пробуждения, – то, что обычно отделяется смертью, происходит путем угасания памяти… иногда путем внезапного внутреннего переворота.

Со мною случилось так, что однажды, на 21-м году, по-видимому, без всякой внешней причины, я проснулся как бы переродившимся. То, что мне до тех пор было дорого, представилось мне вдруг безразличным: жизнь показалась мне глупой сказкой об индейцах и перестала быть действительностью; сны стали достоверностью – аподиктической, безусловной достоверностью, понимаете: безусловною, реальной достоверностью, а повседневная жизнь стала сном.

Со всеми людьми могло бы то же самое случиться, если бы у них был ключ. А ключ заключается единственно в том, чтобы человек во сне осознал «форму своего я», так сказать, свою кожу – нашел узкие скважины, сквозь которые проникает сознание между явью и глубоким сном.

Поэтому-то я и сказал раньше: «я странствую», а не «мне снится».

Стремление к бессмертию есть борьба за скипетр с живущими внутри нас шумами и призраками, а ожидание воцарения собственного «я» есть ожидание Мессии. Призрачный «Habal garmin», которого вы видели, «дыхание костей» по Каббале, и был царь… Когда он будет коронован… порвется надвое веревка, которую вы привязали к миру рассудком и органами внешних чувств…

Как же могло случиться, чтобы я, несмотря на мою оторванность от жизни, стал в одну ночь убийцей, спросите вы? Человек – это стеклянная трубка, сквозь которую катятся разноцветные шарики: почти у всех один шарик, за всю жизнь. Если шарик красный, значит, человек «плохой». Желтый – человек «хороший». Бегут два, один за другим – красный и желтый, тогда у человека «нетвердый характер». Мы, «укушенные змеем», переживаем в течение одной жизни все, что происходит с целой расой за целый век: разноцветные шарики бегут через трубочку, и когда они на исходе, – тогда мы становимся пророками – становимся зерцалом Господним. Ляпондер замолчал.

Долго не мог я произнести ни слова. Его речь меня ошеломила.

– Почему вы так тревожно спрашивали меня раньше о моих переживаниях, когда вы стоите настолько выше меня? – начал я снова.

– Вы ошибаетесь, – сказал Ляпондер, – я стою гораздо ниже вас. – Я расспрашивал вас потому, что почувствовал, что вы обладаете ключом, которого мне недостает.

– Я? Ключом? О Боже!

– Да, да, вы. И вы дали его мне. – Я думаю, что сегодня я самый счастливый человек в мире.

Снаружи послышался шум, засовы отодвигались… Ляпондер не обращал на это внимания.

– Гермафродит – это ключ. Теперь я уверен в этом. Уже потому я рад, что идут за мной, что я вот уже сейчас у цели.

Слезы мешали мне видеть лицо Ляпондера, я слышал улыбку в его голосе.

– А теперь: прощайте, господин Пернат, и знайте: то, что завтра будет повешено, это только моя одежда. Вы открыли мне прекраснейшее… последнее, чего я не знал. Теперь я иду точно на свадьбу… – Он встал и пошел за надзирателем… – Это тесно связано с убийством, – были его последние слова, которые я расслышал и только смутно понял.

 

С той ночи всякий раз, как в небе стояла полная луна, мне все мерещилось спящее лицо Ляпондера на сером холсте постели.

В ближайшие дни после того, как его увели, я слышал со двора, где совершались казни, стук молотков и топоров, длившийся иногда до рассвета.

Я понимал, что это значит, и в отчаянии целыми часами сидел, заткнув уши.

Проходил месяц за месяцем. По умиравшей листве унылой зелени во дворе я видел, как таяло лето, чувствовал это по запаху сырости, проникавшему сквозь стены.

Когда во время общей прогулки мой взор падал на умирающее дерево и вросшую в его кору стеклянную икону, мне всегда невольно казалось, что именно так врезалось лицо Ляпондера в мою память. Все носил я в себе это лицо Будды с гладкой кожей, со странной, постоянной улыбкой.

Только один единственный раз в сентябре меня вызвал следователь и недоверчиво спросил, чем могу я объяснить мои слова, сказанные у окошечка банка о том, что я должен спешно уехать, а также почему в часы, предшествовавшие аресту, я проявлял такое беспокойство и спрятал все свои драгоценности.

На мой ответ, что я намеревался покончить с собой, снова из-за пульта послышалось ироническое хихиканье.

До этих пор я был один в камере и мог спокойно предаваться своим мыслям, своей скорби о Харусеке, который, как я чувствовал, давно умер, о Ляпондере, своей тоске по Мириам.

Потом явились новые арестанты: вороватые приказчики с помятыми лицами, толстопузые кассиры – «сиротки», как называл их черный Воссатка – отравляли воздух и мое настроение.

Однажды один из них с возмущением рассказывал, что недавно в городе произошло ужаснейшее убийство. К счастью, злодей был тотчас же пойман, и расправа с ним была коротка.

– Ляпондер звали его, этого негодяя, этого мерзавца, – вскрикнул какой-то хлыщ с разбойничьей мордой, приговоренный за истязание детей к… 14 дням ареста. – Его поймали на месте преступления. В суматохе упала лампа, и комната сгорела. Труп девушки так обгорел, что до сих пор не знают, кто она такая. Черные волосы, узкое лицо – вот все, что известно. А Ляпондер ни за что не хотел именно ее назвать. Если бы от меня зависело, я бы содрал с него кожу и посыпал бы перцем. Славные ребята! Все они разбойники, все… Будто уж нет другого средства избавиться от девки, – с циничной улыбкой прибавил он.

Во мне кипело негодование, и я едва не ударил этого мерзавца об землю.

Каждую ночь он храпел на постели, на месте Ляпондера. Я облегченно вздохнул, когда его, наконец, выпустили.

Но и тут еще я не освободился от него: его слова вонзились в меня, как стрела с зазубриной.

Почти постоянно, особенно в темноте, меня терзало жуткое подозрение, – не Мириам ли была жертвой Ляпондера. Чем больше я боролся с ним, тем глубже укоренялось оно в мои мысли, пока не стало навязчивой идеей.

Иногда, особенно когда ясная луна смотрела сквозь решетку, мне становилось легче: я мог восстанавливать часы, пережитые с Ляпондером, и глубокое чувство к нему разгоняло муки, – но слишком часто вновь возвращались ужасные минуты, я видел перед собой Мириам, убитую и обуглившуюся, и мне казалось, что я теряю рассудок.

Слабые опорные пункты моего подозрения сгущались в такие минуты в нечто цельное, в картину, полную неописуемо ужасающих подробностей.

В начале ноября около десяти часов вечера было уже совершенно темно. Мое отчаяние дошло до такой степени, что я должен был, как голодный зверь, зарыться в свой соломенный мешок, иначе я стал бы громко кричать; вдруг надзиратель открыл камеру и предложил мне идти за ним к следователю. Я едва передвигал ноги от слабости.

Надежда когда бы то ни было покинуть этот ужасный дом давно умерла во мне.

Я заранее представлял себе холодный вопрос, который зададут мне, – стереотипное хихиканье за письменным столом, потом возвращение в свою темную камеру…

Барон Лейзетретер ушел уже домой, и в комнате был только старый сгорбленный секретарь с паучьими пальцами.

Я тупо ждал, что будет.

Мне бросилось в глаза, что надзиратель вошел вместе со мной и добродушно подмигнул мне, но я был слишком подавлен, чтобы придать всему этому какое-нибудь значение.

– Следствие установило, – начал секретарь, хихикнул, влез стул и порылся некоторое время в бумагах, – следствие установило, что вышеупомянутый Карл Цоттман перед своей кончиной был завлечен предательски в подземный заброшенный погреб дома за № 21873 – III по Петушьей улице, под предлогом тайного свидания с незамужней бывшей проституткой Розиной Метцелес, по прозванию Рыжая Розина; эта Розина была выкуплена глухонемым, состоящим под наздором полиции, резчиком силуэтов, Яромиром Квасничкой, из трактира «Каутский», ныне же уже несколько месяцев живет как любовница в конкубинате с князем Ферри Атенштедтом. В означенном погребе Карл Цоттман был заперт и обречен на смерть от холода или от голода… Вышеупомянутый Цоттман… – объявил писец, взглянув поверх очков, и стал рыться в бумагах.

– Далее, следствием установлено, что у вышеупомянутого Цоттмана, по всем данным уже после наступившей смерти, были похищены все находившиеся при нем вещи, в частности, прилагаемые при сем карманные часы, обозначенные в деле знаками: римское Р, тире В, и с двумя крышками… – Секретарь поднял часы за цепочку. – Не представилось возможным, из-за отсутствия к нему доверия, придать какое-либо значение показаниям, данным под присягой резчиком силуэтов, Яромиром Квасничкой, сыном умершего семнадцать лет тому назад просвирника того же имени, о том, что эти часы были найдены в постели его скрывшегося брата Лойзы и проданы старьевщику, ныне покойному, обладателю недвижимого имущества Аарону Вассертруму.

Далее следствие установило, что при трупе вышеупомянутого Карла Цоттмана в заднем кармане брюк, во время его обнаружения, находилась записная книжка, в коей он, по-видимому, за несколько дней до последовавшей кончины сделал ряд заметок, освещающих обстоятельства злодейства и облегчающих коронному суду нахождение виновника оного.

Исходя из посмертных заметок Цоттмана, прокуратура коронного суда переносит подозрение в совершении преступления на находящегося ныне в бегах Лойзу Квасничку и одновременно постановляет Атанасиуса Перната, резчика камей, из предварительного заключения освободить и следствие о нем прекратить.

Прага, июль.

Подпись:

Д-р Барон фон-Лейзетретер.

Я потерял землю под ногами и на минуту лишился сознания.

 

Когда я очнулся, я сидел на стуле, и надзиратель дружески похлопывал меня по плечу.

Секретарь сохранил полное спокойствие, понюхал табаку, высморкался и сказал мне:

– Объявление постановления задержалось до сегодня, потому что ваша фамилия начинается на «П» и, следовательно, находится почти в конце алфавитного списка. – Затем он продолжал читать:

«Сверх того, поставить в известность Атанасиуса Перната, резчика камей, о том, что, согласно завещанию в мае месяце скончавшегося студента-медика Иннокентия Харусека, к нему переходит третья часть всего имущества последнего, и потребовать от него расписки в получении настоящего протокола».

Секретарь обмакнул перо и начал что-то писать.

По привычке я ожидал, что он начнет хихикать, но он этого не сделал.

– Иннокентий Харусек, – бессознательно пробормотал я.

Надзиратель склонился ко мне и стал шептать мне на ухо:

– Господин доктор Харусек незадолго до смерти был у меня и справлялся о вас. Он просил вам очень-очень кланяться. Я, разумеется, не мог тогда сказать вам этого. Строго воспрещается. Страшной смертью умер он, господин доктор Харусек. Он сам лишил себя жизни. Его нашли на могиле Аарона Вассертрума мертвым, грудью к земле. Он выкопал в земле две глубокие ямы, перерезал себе артерии и всунул руки в эти ямы. Так и истек он кровью. Он, очевидно, помешался, этот господин доктор Хар…

Секретарь с шумом отодвинул свой стул и протянул мне перо для подписи.

Затем он важно выпрямился и произнес, подражая тону своего шефа:

– Надзиратель, отведите этого господина.

 

Точь-в-точь как когда-то, человек с саблей и в кальсонах в комнате у ворот снял кофейную мельницу со своих колен, но только на этот раз он меня уже не обыскивал, а отдал мне мои драгоценные камни, кошелек с десятью гульденами, мое пальто и все прочее.

 

Я был на улице.

Мириам! Мириам! Вот когда я, наконец, увижу ее… – я подавил крик дикого восторга.

Было около полуночи. Полная луна сквозь пелену тумана тускло светила поблекшей медной тарелкой.

Мостовая была покрыта слоем вязкой грязи.

Я окликнул экипаж, который в тумане казался скорчившимся допотопным чудовищем. Ноги отказывались служить, я отвык от ходьбы и шатался… Мои подошвы потеряли чувствительность, как у больного спинным мозгом.

– Извозчик, как можно скорее на Петушью улицу, № 7! Поняли? Петушья, 7.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика