Увеличить |
XX
В тот же
день – это было в среду – Ромашов получил короткую официальную записку:
«Суд
общества офицеров N-ского пехотного полка приглашает подпоручика Ромашова
явиться к шести часам в зал офицерского собрания. Форма одежды обыкновенная.
Председатель
суда подполковник Мигунов».
Ромашов
не мог удержаться от невольной грустной улыбки: эта «форма одежды обыкновенная»
– мундир с погонами и цветным кушаком – надевается именно в самых
необыкновенных случаях: на суде, при публичных выговорах и во время всяких
неприятных явок по начальству.
К шести
часам он пришел в собрание и приказал вестовому доложить о себе председателю
суда. Его попросили подождать. Он сел в столовой у открытого окна, взял газету
и стал читать ее, не понимая слов, без всякого интереса, механически пробегая
глазами буквы. Трое офицеров, бывших в столовой, поздоровались с ним сухо и
заговорили между собой вполголоса, так, чтобы он не слышал. Только один
подпоручик Михин долго и крепко, с мокрыми глазами, жал ему руку, но ничего не
сказал, покраснел, торопливо и неловко оделся и ушел.
Вскоре в
столовую через буфет вышел Николаев. Он был бледен, веки его глаз потемнели,
левая щека все время судорожно дергалась, а над ней ниже виска синело большое
пухлое пятно. Ромашов ярко и мучительно вспомнил вчерашнюю драку и, весь
сгорбившись, сморщив лицо, чувствуя себя расплюснутым невыносимой тяжестью этих
позорных воспоминаний, спрятался за газету и даже плотно зажмурил глаза.
Он
слышал, как Николаев спросил в буфете рюмку коньяку и как он прощался с кем-то.
Потом почувствовал мимо себя шаги Николаева. Хлопнула на блоке дверь. И вдруг
через несколько секунд он услышал со двора за своей спиной осторожный шепот:
– Не
оглядывайтесь назад! Сидите спокойно. Слушайте.
Это
говорил Николаев. Газета задрожала в руках Ромашова.
– Я,
собственно, не имею права разговаривать с вами. Но к черту эти французские тонкости.
Что случилось, того не поправишь. Но я вас все-таки считаю человеком
порядочным. Прошу вас, слышите ли, я прошу вас: ни слова о жене и об анонимных
письмах. Вы меня поняли?
Ромашов,
закрываясь газетой от товарищей, медленно наклонил голову. Песок захрустел на
дворе под ногами. Только спустя пять минут Ромашов обернулся и поглядел на
двор. Николаева уже не было.
– Ваше
благородие, – вырос вдруг перед ним вестовой, – их высокоблагородие
просят вас пожаловать.
В зале,
вдоль дальней узкой стены, были составлены несколько ломберных столов и покрыты
зеленым сукном. За ними помещались судьи, спинами к окнам; от этого их лица
были темными. Посредине в кресле сидел председатель – подполковник Мигунов,
толстый, надменный человек, без шеи, с поднятыми вверх круглыми плечами; по
бокам от него – подполковники: Рафальский и Лех, дальше с правой стороны –
капитаны Осадчий и Петерсон, а с левой – капитан Дювернуа и штабс-капитан
Дорошенко, полковой казначей. Стол был совершенно пуст, только перед
Дорошенкой, делопроизводителем суда, лежала стопочка бумаги. В большой пустой зале
было прохладно и темновато, несмотря на то, что на дворе стоял жаркий, сияющий
день. Пахло старым деревом, плесенью и ветхой мебельной обивкой.
Председатель
положил обе большие белые, полные руки ладонями вверх на сукно стола и,
разглядывая их поочередно, начал деревянным тоном:
– Подпоручик
Ромашов, суд общества офицеров, собравшийся по распоряжению командира полка,
должен выяснить обстоятельства того печального и недопустимого в офицерском обществе
столкновения, которое имело место вчера между вами и поручиком Николаевым.
Прошу вас рассказать об этом со всевозможными подробностями.
Ромашов
стоял перед ними, опустив руки вниз и теребя околыш шапки. Он чувствовал себя
таким затравленным, неловким и растерянным, как бывало с ним только в
ученические годы на экзаменах, когда он проваливался. Обрывающимся голосом,
запутанными и несвязными фразами, постоянно мыча и прибавляя нелепые
междометия, он стал давать показание. В то же время, переводя глаза с одного из
судей на другого, он мысленно оценивал их отношения к нему: «Мигунов –
равнодушен, он точно каменный, но ему льстит непривычная роль главного судьи и
та страшная власть и ответственность, которые сопряжены с нею. Подполковник
Брем глядит жалостными и какими-то женскими глазами, – ах, мой милый Брем,
помнишь ли ты, как я брал у тебя десять рублей взаймы? Старый Лех серьезничает.
Он сегодня трезв, и у него под глазами мешки, точно глубокие шрамы. Он не враг
мне, но он сам так много набезобразничал в собрании в разные времена, что
теперь ему будет выгодна роль сурового и непреклонного ревнителя офицерской
чести. А Осадчий и Петерсон – это уже настоящие враги. По закону я, конечно,
мог бы отвести Осадчего – вся ссора началась из-за его панихиды, – а
впрочем, не все ли равно? Петерсон чуть-чуть улыбается одним углом рта – что-то
скверное, низменное, змеиное в улыбке. Неужели он знал об анонимных письмах? У
Дювернуа – сонное лицо, а глаза – как большие мутные шары. Дювернуа меня не
любит. Да и Дорошенко тоже. Подпоручик, который только расписывается в
получении жалованья и никогда не получает его. Плохи ваши дела, дорогой мой
Юрий Алексеевич».
– Виноват,
на минутку, – вдруг прервал его Осадчий. – Господин подполковник, вы
позволите мне предложить вопрос? – Пожалуйста, – важно кивнул головой
Мигунов.
– Скажите
нам, подпоручик Ромашов, – начал Осадчий веско, с растяжкой, – где вы
изволили быть до того, как приехали в собрание в таком невозможном виде?
Ромашов
покраснел и почувствовал, как его лоб сразу покрылся частыми каплями пота.
– Я
был... я был... ну, в одном месте, – и он добавил почти шепотом, –
был в публичном доме.
– Ага,
вы были в публичном доме? – нарочно громко, с жестокой четкостью подхватил
Осадчий. – И, вероятно, вы что-нибудь пили в этом учреждении?
– Д-да,
пил, – отрывисто ответил Ромашов.
– Так-с.
Больше вопросов не имею, – повернулся Осадчий к председателю.
– Прошу
продолжать показание, – сказал Мигунов. – Итак, вы остановились на
том, что плеснули пивом в лицо поручику Николаеву... Дальше?
Ромашов
несвязно, но искренно и подробно рассказал о вчерашней истории. Он уже начал
было угловато и стыдливо говорить о том раскаянии, которое он испытывает за
свое вчерашнее поведение, но его прервал капитан Петерсон. Потирая, точно при
умывании, свои желтые костлявые руки с длинными мертвыми пальцами и синими ногтями,
он сказал усиленно-вежливо, почти ласково, тонким и вкрадчивым голосом:
– Ну
да, все это, конечно, так и делает честь вашим прекрасным чувствам. Но скажите
нам, подпоручик Ромашов... вы до этой злополучной и прискорбной истории не были
в доме поручика Николаева?
Ромашов
насторожился и, глядя не на Петерсона, а на председателя, ответил грубовато:
– Да,
бывал, но я не понимаю, какое это отношение имеет к делу.
– Подождите.
Прошу отвечать только на вопросы, – остановил его Петерсон. – Я хочу
сказать, не было ли у вас с поручиком Николаевым каких-нибудь особенных поводов
ко взаимной вражде, – поводов характера не служебного, а домашнего, так
сказать, семейного?
Ромашов
выпрямился и прямо, с открытой ненавистью посмотрел в темные чахоточные глаза
Петерсона.
– Я
бывал у Николаевых не чаще, чем у других моих знакомых, – сказал он громко
и резко. – И с ним прежде у меня никакой вражды не было. Все произошло
случайно и неожиданно, потому что мы оба были нетрезвы.
– Хе-хе-хе,
это уже мы слыхали, о вашей нетрезвости, – опять прервал его
Петерсон, – но я хочу только спросить, не было ли у вас с ним раньше
этакого какого-нибудь столкновения? Нет, не ссоры, поймите вы меня, а просто
этакого недоразумения, натянутости, что ли, на какой-нибудь частной почве. Ну,
скажем, несогласие в убеждениях или там какая-нибудь интрижка. А?
– Господин
председатель, могу я не отвечать на некоторые из предлагаемых мне вопросов? –
спросил вдруг Ромашов.
– Да,
это вы можете, – ответил холодно Мигунов. – Вы можете, если хотите,
вовсе не давать показаний или давать их письменно. Это ваше право.
– В
таком случае заявляю, что ни на один из вопросов капитана Петерсона я отвечать
не буду, – сказал Ромашов. – Это будет лучше для него и для меня.
Его
спросили еще о нескольких незначительных подробностях, и затем председатель объявил
ему, что он свободен. Однако его еще два раза вызывали для дачи дополнительных
показаний, один раз в тот же день вечером, другой раз в четверг утром. Даже
такой неопытный в практическом отношении человек, как Ромашов, понимал, что суд
ведет дело халатно, неумело и донельзя небрежно, допуская множество ошибок и
бестактностей. И самым большим промахом было то, что вопреки точному и ясному
смыслу статьи 149 дисциплинарного устава, строго воспрещающей разглашение
происходящего на суде, члены суда чести не воздержались от праздной болтовни.
Они рассказали о результатах заседаний своим женам, жены – знакомым городским
дамам, а те – портнихам, акушеркам и даже прислуге. За одни сутки Ромашов
сделался сказкой города и героем дня. Когда он проходил по улице, на него
глядели из окон, из калиток, из палисадников, из щелей в заборах. Женщины
издали показывали на него пальцами, и он постоянно слышал у себя за спиной свою
фамилию, произносимую быстрым шепотом. Никто в городе не сомневался, что между
ним и Николаевым произойдет дуэль. Держали даже пари об ее исходе.
Утром в
четверг, идя в собрание мимо дома Лыкачевых, он вдруг услышал, что кто-то зовет
его по имени.
– Юрий
Алексеевич, Юрий Алексеевич, подите сюда!
Он
остановился и поднял голову кверху. Катя Лыкачева стояла по ту сторону забора
на садовой скамеечке. Она была в утреннем легком японском халатике, треугольный
вырез которого оставлял голою ее тоненькую прелестную девичью шею. И вся она
была такая розовая, свежая, вкусная, что Ромашову на минуту стало весело.
Она
перегнулась через забор, чтобы подать ему руку, еще холодную и влажную от умыванья.
И тараторила картаво:
– Отчего
у нас не бываете? Стыдно дьюзей забывать. Зьой, зьой, зьой... Т-ссс, я все, я
все, все знаю! – Она вдруг сделала большие испуганные глаза. –
Возьмите себе вот это и наденьте на шею, непьеменно, непьеменно наденьте.
Она
вынула из-за своего керимона, прямо с груди, какую-то ладанку из синего шелка
на шнуре и торопливо сунула ему в руку. Ладанка была еще теплая от ее тела.
– Помогает? –
спросил Ромашов шутливо. – Что это такое?
– Это
тайна, не смейте смеяться. Безбожник! Зьой.
«Однако
я нынче в моде. Славная девочка», – подумал Ромашов, простившись с Катей.
Но он не мог удержаться, чтобы и здесь в последний раз не подумать о себе в
третьем лице красивой фразой:
«Добродушная
улыбка скользнула по суровому лицу старого бретера».
Вечером
в этот день его опять вызвали в суд, но уже вместе с Николаевым. Оба врага стояли
перед столом почти рядом. Они ни разу не взглянули друг на друга, но каждый из
них чувствовал на расстоянии настроение другого и напряженно волновался этим.
Оба они упорно и неподвижно смотрели на председателя, когда он читал им решение
суда:
«Суд
общества офицеров N-ского пехотного полка, в составе – следовали чины и фамилии
судей – под председательством подполковника Мигунова, рассмотрев дело о
столкновении в помещении офицерского собрания поручика Николаева и подпоручика
Ромашова, нашел, что ввиду тяжести взаимных оскорблений ссора этих
обер-офицеров не может быть окончена примирением и что поединок между ними
является единственным средством удовлетворения оскорбленной чести и офицерского
достоинства. Мнение суда утверждено командиром полка».
Окончив
чтение, подполковник Мигунов снял очки и спрятал их в футляр.
– Вам
остается, господа, – сказал он с каменной торжественностью, – выбрать
себе секундантов, по два с каждой стороны, и прислать их к девяти часам вечера
сюда, в собрание, где они совместно с нами выработают условия поединка.
Впрочем, – прибавил он, вставая и пряча очечник в задний карман, –
впрочем, прочитанное сейчас постановление суда не имеет для вас обязательной
силы. За каждым из вас сохраняется полная свобода драться на дуэли,
или... – он развел руками и сделал паузу, – или оставить службу.
Затем... вы свободны, господа... Еще два слова. Уж не как председатель суда, а
как старший товарищ, советовал бы вам, господа офицеры, воздержаться до
поединка от посещения собрания. Это может повести к осложнениям. До свиданья.
Николаев
круто повернулся и быстрыми шагами вышел из залы. Медленно двинулся за ним и
Ромашов. Ему не было страшно, но он вдруг почувствовал себя исключительно
одиноким, странно обособленным, точно отрезанным от всего мира. Выйдя на
крыльцо собрания, он с долгим, спокойным удивлением глядел на небо, на деревья,
на корову у забора напротив, на воробьев, купавшихся в пыли среди дороги, и
думал: «Вот – все живет, хлопочет, суетится, растет и сияет, а мне уже больше
ничто не нужно и не интересно. Я приговорен. Я один».
Вяло,
почти со скукой пошел он разыскивать Бек-Агамалова и Веткина, которых он решил
просить в секунданты. Оба охотно согласились – Бек-Агамалов с мрачной
сдержанностью, Веткин с ласковыми и многозначительными рукопожатиями.
Идти
домой Ромашову не хотелось – там было жутко и скучно. В эти тяжелые минуты душевного
бессилия, одиночества и вялого непонимания жизни ему нужно было видеть
близкого, участливого друга и в то же время тонкого, понимающего, нежного
сердцем человека.
И вдруг
он вспомнил о Назанском.
|