Увеличить |
XII
День 23
апреля был для Ромашова очень хлопотливым и очень странным днем. Часов в десять
утра, когда подпоручик лежал еще в постели, пришел Степан, денщик Николаевых, с
запиской от Александры Петровны.
«Милый
Ромочка, – писала она, – я бы вовсе не удивилась, если бы узнала, что
вы забыли о том, что сегодня день наших общих именин. Так вот, напоминаю вам об
этом. Несмотря ни на что, я все-таки хочу вас сегодня видеть! Только не
приходите поздравлять днем, а прямо к пяти часам. Поедем пикником на Дубечную.
Ваша
А. Н.»
Письмо
дрожало в руках у Ромашова, когда он его читал. Уже целую неделю не видал он
милого, то ласкового, то насмешливого, то дружески-внимательного лица Шурочки,
не чувствовал на себе ее нежного и властного обаяния. «Сегодня!» – радостно
сказал внутри его ликующий шепот.
– Сегодня! –
громко крикнул Ромашов и босой соскочил с кровати на пол. – Гайнан, умываться!
Вошел
Гайнан.
– Ваша
благородия, там денщик стоит. Спрашивает: будешь писать ответ?
– Вот
так так! – Ромашов вытаращил глаза и слегка присел. – Ссс... Надо бы
ему на чай, а у меня ничего нет. – Он с недоумением посмотрел на денщика.
Гайнан
широко и радостно улыбнулся.
– Мине
тоже ничего нет!.. Тебе нет, мине нет. Э, чего там! Она и так пойдет.
Быстро
промелькнула в памяти Ромашова черная весенняя ночь, грязь, мокрый, скользкий
плетень, к которому он прижался, и равнодушный голос Степана из темноты:
«Ходит, ходит каждый день...» Вспомнился ему и собственный нестерпимый стыд. О,
каких будущих блаженств не отдал бы теперь подпоручик за двугривенный, за один
другривенный!
Ромашов
судорожно и крепко потер руками лицо и даже крякнул от волнения.
– Гайнан, –
сказал он шепотом, боязливо косясь на дверь. – Гайнан, ты поди скажи ему,
что подпоручик вечером непременно дадут ему на чай. Слышишь: непременно.
Ромашов
переживал теперь острую денежную нужду. Кредит был прекращен ему повсюду: в
буфете, в офицерской экономической лавочке, в офицерском капитале... Можно было
брать только обед и ужин в собрании, и то без водки и закуски. У него даже не
было ни чаю, ни сахару. Оставалась только, по какой-то насмешливой игре случая,
огромная жестянка кофе. Ромашов мужественно пил его по утрам без сахару, а
вслед за ним, с такой же покорностью судьбе, допивал его Гайнан.
И
теперь, с гримасами отвращения прихлебывая черную, крепкую горькую бурду, подпоручик
глубоко задумался над своим положением. «Гм... во-первых, как явиться без
подарка? Конфеты или перчатки? Впрочем, неизвестно, какой номер она носит.
Конфеты? Лучше бы всего духи: конфеты здесь отвратительные... Веер? Гм!.. Да,
конечно, лучше духи. Она любит Эссбуке. Потом расходы на пикнике: извозчик туда
и обратно, скажем – пять, на чай Степану – ррубль! Да-с, господин подпоручик
Ромашов, без десяти рублей вам не обойтись».
И он
стал перебирать в уме все ресурсы. Жалованье? Но не далее как вчера он
расписался на получательной ведомости: «Расчет верен. Подпоручик Ромашов». Все
его жалованье было аккуратно разнесено по графам, в числе которых значилось и
удержание по частным векселям; подпоручику не пришлось получить ни копейки.
Может быть, попросить вперед? Это средство пробовалось им по крайней мере
тридцать раз, но всегда без успеха. Казначеем был штабс-капитан Дорошенко –
человек мрачный и суровый, особенно к «фендрикам». В турецкую войну он был
ранен, но в самое неудобное и непочетное место – в пятку. Вечные подтрунивания
и остроты над его раной (которую он, однако, получил не в бегстве, а в то
время, когда, обернувшись к своему взводу, командовал наступление) сделали то,
что, отправившись на войну жизнерадостным прапорщиком, он вернулся с нее
желчным и раздражительным ипохондриком. Нет, Дорошенко не даст денег, а тем
более подпоручику, который уже третий месяц пишет: «Расчет верен».
«Но не
будем унывать!– говорил сам себе Ромашов. – Переберем в памяти всех
офицеров. Начнем с ротных. По порядку. Первая рота – Осадчий».
Перед
Ромашовым встало удивительное, красивое лицо Осадчего, с его тяжелым, звериным
взглядом. «Нет – кто угодно, только не он. Только не он. Вторая рота – Тальман.
Милый Тальман: он вечно и всюду хватает рубли, даже у подпрапорщиков.
Хутынский?»
Ромашов
задумался. Шальная, мальчишеская мысль мель-кнула у него в голове: пойти и
попросить взаймы у полкового командира. «Воображаю! Наверное, сначала оцепенеет
от ужаса, потом задрожит от бешенства, а потом выпалит, как из мортиры: „Что-о?
Ма-ал-чать! На четверо суток на гауптвахту!“
Подпоручик
расхохотался. Нет, все равно, что-нибудь да придумается! День, начавшийся так
радостно, не может быть неудачным. Это неуловимо, это непостижимо, но оно
всегда безошибочно чувствуется где-то в глубине, за сознанием.
«Капитан
Дювернуа? Его солдаты смешно называют: Довернинога. А вот тоже, говорят, был
какой-то генерал Будберг фон Шауфус, – так его солдаты окрестили: Будка за
цехаузом. Нет, Дювернуа скуп и не любит меня – я это знаю...»
Так
перебрал он всех ротных командиров от первой роты до шестнадцатой и даже до нестроевой,
потом со вздохом перешел к младшим офицерам. Он еще не терял уверенности в успехе,
но уже начинал смутно беспокоиться, как вдруг одно имя сверкнуло у него в голове:
«Подполковник Рафальский!»
– Рафальский.
А я-то ломал голову!.. Гайнан! Сюртук, перчатки, пальто – живо!
Подполковник
Рафальский, командир четвертого батальона, был старый причудливый холостяк,
которого в полку, шутя и, конечно, за глаза, звали полковником Бремом. Он ни у
кого из товарищей не бывал, отделываясь только официальными визитами на Пасху и
на Новый год, а к службе относился так небрежно, что постоянно получал выговоры
в приказах и жестокие разносы на ученьях. Все свое время, все заботы и всю
неиспользованную способность сердца к любви и к привязанности он отдавал своим
милым зверям – птицам, рыбам и четвероногим, которых у него был целый большой и
оригинальный зверинец. Полковые дамы, в глубине души уязвленные его невниманием
к нем, говорили, что они не понимают, как это можно бывать у Рафальского: «Ах,
это такой ужас, эти звери! И притом, извините за выражение, – ззапах! фи!»
Все свои
сбережения полковник Брем тратил на зверинец. Этот чудак ограничил свои потребности
последней степенью необходимого: носил шинель и мундир Бог знает какого срока,
спал кое-как, ел из котла пятнадцатой роты, причем все-таки вносил в этот котел
сумму для солдатского приварка более чем значительную. Но товарищам, особенно
младшим офицерам, он, когда бывал при деньгах, редко отказывал в небольших
одолжениях. Справедливость требует прибавить, что отдавать ему долги считалось
как-то непринятым, даже смешным – на то он и слыл чудаком, полковником Бремом.
Беспутные
прапорщики, вроде Лбова, идя к нему просить взаймы два целковых, так и говорили:
«Иду смотреть зверинец». Это был подход к сердцу и к карману старого холостяка.
«Иван Антоныч, нет ли новеньких зверьков? Покажите, пожалуйста. Так вы все это
интересно рассказываете...»
Ромашов
также нередко бывал у него, но пока без корыстных целей: он и в самом деле любил
животных какой-то особенной, нежной и чувственной любовью. В Москве, будучи кадетом
и потом юнкером, он гораздо охотнее ходил в цирк, чем в театр, а еще охотнее в
зоологический сад и во все зверинцы. Мечтой его детства было иметь сенбернара;
теперь же он мечтал тайно о должности батальонного адъютанта, чтобы приобрести
лошадь. Но обеим мечтам не суждено было осуществиться: в детстве – из-за той
бедности, в которой жила его семья, а адъютантом его вряд ли могли бы назначить,
так как он не обладал «представительной фигурой».
Он вышел
из дому. Теплый весенний воздух с нежной лаской гладил его щеки. Земля, недавно
обсохшая после дождя, подавалась под ногами с приятной упругостью. Из-за
заборов густо и низко свешивались на улицу белые шапки черемухи и лиловые –
сирени. Что-то вдруг с необыкновенной силой расширилось в груди Ромашова, как
будто бы он собирался летать. Оглянувшись кругом и видя, что на улице никого
нет, он вынул из кармана Шурочкино письмо, перечитал его и крепко прижался
губами к ее подписи.
– Милое
небо! Милые деревья! – прошептал он с влажными глазами.
Полковник
Брем жил в глубине двора, обнесенного высокой зеленой решеткой. На калитке была
краткая надпись: «Без звонка не входить. Собаки!!» Ромашов позвонил. Из калитки
вышел вихрастый, ленивый, заспанный денщик.
– Полковник
дома?
– Пожалуйте,
ваше благородие.
– Да
ты поди доложи сначала.
– Ничего,
пожалуйте так. – Денщик сонно почесал ляжку. – Они этого не любят,
чтобы, например, докладать.
Ромашов
пошел вдоль кирпичатой дорожки к дому. Из-за угла выскочили два огромных
молодых корноухих дога мышастого цвета. Один из них громко, но добродушно
залаял. Ромашов пощелкал ему пальцами, и дог принялся оживленно метаться
передними ногами то вправо, то влево и еще громче лаять. Товарищ же его шел по
пятам за подпоручиком и, вытянув морду, с любопытством принюхивался к полам его
шинели. В глубине двора, на зеленой молодой траве, стоял маленький ослик. Он
мирно дремал под весенним солнцем, жмурясь и двигая ушами от удовольствия.
Здесь же бродили куры и разноцветные петухи, утки и китайские гуси с наростами
на носах; раздирательно кричали цесарки, а великолепный индюк, распустив хвост
и чертя крыльями землю, надменно и сладострастно кружился вокруг тонкошеих
индюшек. У корыта лежала боком на земле громадная розовая йоркширская свинья.
Полковник
Брем, одетый в кожаную шведскую куртку, стоял у окна, спиною к двери, и не
заметил, как вошел Ромашов. Он возился около стеклянного аквариума, запустив в
него руку по локоть. Ромашов должен был два раза громко прокашляться, прежде
чем Брем повернул свое худое, бородатое, длинное лицо в старинных черепаховых
очках.
– А-а,
подпоручик Ромашов! Милости просим, милости просим... – сказал Рафальский
приветливо. – Простите, не подаю руки – мокрая. А я, видите ли, некоторым
образом, новый сифон устанавливаю. Упростил прежний, и вышло чудесно. Хотите
чаю?
– Покорно
благодарю. Пил уж. Я, господин полковник, пришел...
– Вы
слышали: носятся слухи, что полк переведут в другой город, – говорил Рафальский,
точно продолжая только что прерванный разговор. – Вы понимаете, я,
некоторым образом, просто в отчаянии. Вообразите себе, ну как я своих рыб буду
перевозить. Половина ведь подохнет. А аквариум? Стекла – посмотрите вы сами – в
полторы сажени длиной. Ах, батеньки! – вдруг перескочил он на другой
предмет. – Какой аквариум я видал в Севастополе! Водоемы... некоторым
образом... ей-богу, вот в эту комнату, каменные, с проточной морской водой.
Электричество! Стоишь и смотришь сверху, как это рыбье живет. Белуги, акулы,
скаты, морские петухи – ах, миленькие мои! Или, некоторым образом, морской кот:
представьте себе этакий блин, аршина полтора в диаметре, и шевелит краями,
понимаете, этак волнообразно, а сзади хвост, как стрела... Я часа два стоял...
Чему вы смеетесь?
– Простите...
Я только что заметил, – у вас на плече сидит белая мышь...
– Ах
ты, мошенница, куда забралась! – Рафальский повернул голову и издал губами
звук вроде поцелуя, но необыкновенно тонкий, похожий на мышиный писк. Маленький
белый красноглазый зверек спустился к нему до самого лица и, вздрагивая всем
тельцем, стал суетливо тыкаться мордочкой в бороду и в рот человеку.
– Как
они вас знают! – сказал Ромашов.
– Да...
знают. – Рафальский вздохнул и покачал головой. – А вот то-то и беда,
что мы их не знаем. Люди выдрессировали собаку, приспособили, некоторым
образом, лошадь, приручили кошку, а что это за существа такие – этого мы даже
знать не хотим. Иной ученый всю жизнь некоторым образом, черт бы его побрал,
посвятит на объяснение какого-то ерундовского допотопного слова, и уж такая ему
за это честь, что заживо в святые превозносят. А тут... возьмите вы хоть тех же
самых собак. Живут с нами бок о бок живые, мыслящие, разумные животные, и хоть
бы один приват-доцент удостоил заняться их психологией!
– Может
быть, есть какие-нибудь труды, но мы их не знаем? – робко предположил Ромашов.
– Труды?
Гм... конечно, есть, и капитальнейшие. Вот, поглядите, даже у меня – целая библиотека. –
Подполковник указал рукой на ряд шкафов вдоль стен. – Умно пишут и
проникновенно. Знания огромнейшие! Какие приборы, какие остроумные способы...
Но не то, вовсе не то, о чем я говорю! Никто из них, некоторым образом, не
догадался задаться целью – ну хоть бы проследить внимательно один только день
собаки или кошки. Ты вот поди-ка, понаблюдай-ка: как собака живет, что она
думает, как хитрит, как страдает, как радуется. Послушайте: я видал, чего
добиваются от животных клоуны. Поразительно!.. Вообразите себе гипноз,
некоторым образом, настоящий, неподдельный гипноз! Что мне один клоун показывал
в Киеве в гостинице – это удивительно, просто невероятно! Но ведь вы подумайте
– клоун, клоун! А что, если бы этим занялся серьезный естествоиспытатель,
вооруженный знанием, с их замечательным умением обставлять опыты, с их научными
средствами. О, какие бы поразительные вещи мы услышали об умственных
способностях собаки, о ее характере, о знании чисел, да мало ли о чем! Целый
мир, огромный, интересный мир. Ну, вот, как хотите, а я убежден, например, что
у собак есть свой язык, и, некоторым образом, весьма обширный язык.
– Так
отчего же они этим до сих пор не занялись; Иван Антонович? – спросил
Ромашов. – Это же так просто!
Рафальский
язвительно засмеялся.
– Именно
оттого, – хе-хе-хе, – что просто. Именно оттого. Веревка – вервие
простое. Для него, во-первых, собака – что такое? Позвоночное, млекопитающее,
хищное, из породы собаковых и так далее. Все это верно. Нет, но ты подойди к
собаке, как к человеку, как к ребенку, как к мыслящему существу. Право, они со
своей научной гордостью недалеки от мужика, полагающего, что у собаки,
некоторым образом, вместо души пар.
Он
замолчал и принялся, сердито сопя и кряхтя, возиться над гуттаперчевой трубкой,
которую он прилаживал ко дну аквариума. Ромашов собрался с духом.
– Иван
Антонович, у меня к вам большая, большая просьба...
– Денег?
– Право,
совестно вас беспокоить. Да мне немного, рублей с десяток. Скоро отдать не обещаюсь,
но...
Иван
Антонович вынул руки из воды и стал вытирать их полотенцем.
– Десять
могу. Больше не могу, а десять с превеликим удовольствием. Вам небось на глупости?
Ну, ну, ну, я шучу. Пойдемте.
Он повел
его за собою через всю квартиру, состоявшую из пяти-шести комнат. Не было в них
ни мебели, ни занавесок. Воздух был пропитан острым запахом, свойственным жилью
мелких хищников. Полы были загажены до того, что по ним скользили ноги.
Во всех
углах были устроены норки и логовища в виде будочек, пустых пней, бочек без
доньев. В двух комнатах стояли развесистые деревья – одно для птиц, другое для
куниц и белок, с искусственными дуплами и гнездами. В том, как были
приспособлены эти звериные жилища, чувствовалась заботливая обдуманность,
любовь к животным и большая наблюдательность.
– Видите
вы этого зверя? – Рафальский показал пальцем на маленькую конурку, окруженную
частой загородкой из колючей проволоки. Из ее полукруглого отверстия, величиной
с донце стакана, сверкали две черные яркие точечки. – Это самое хищное,
самое, некоторым образом, свирепое животное во всем мире. Хорек. Нет, вы не
думайте, перед ним все эти львы и пантеры – кроткие телята. Лев съел свой пуд
мяса и отвалился, – смотрит благодушно, как доедают шакалы. А этот
миленький прохвост, если заберется в курятник, ни одной курицы не оставит –
непременно у каждой перекусит вот тут, сзади, мозжечок. До тех пор не
успокоится, подлец. И притом самый дикий, самый неприручимый из всех зверей. У,
ты, злодей!
Он сунул
руку за загородку. Из круглой дверки тотчас же высунулась маленькая разъяренная
мордочка с разинутой пастью, в которой сверкали белые острые зубки. Хорек
быстро то показывался, то прятался, сопровождая это звуками, похожими на
сердитый кашель.
– Видите,
каков? А ведь целый год его кормлю...
Подполковник,
по-видимому, совсем забыл о просьбе Ромашова. Он водил его от норы к норе и
показывал ему своих любимцев, говоря о них с таким увлечением и с такой
нежностью, с таким знанием их обычаев и характеров, точно дело шло о его
добрых, милых знакомых. В самом деле, для любителя, да еще живущего в
захолустном городишке, у него была порядочная коллекция: белые мыши, кролики,
морские свинки, ежи, сурки, несколько ядовитых змей в стеклянных ящиках,
несколько сортов ящериц, две обезьяны-мартышки, черный австралийский заяц и
редкий, прекрасный экземпляр ангорской кошки.
– Что?
Хороша? – спросил Рафальский, указывая на кошку. – Не правда ли,
некоторым образом, прелесть? Но не уважаю. Глупа. Глупее всех кошек. Вот
опять! – вдруг оживился он. – Опять вам доказательство, как мы
небрежны к психике наших домашних животных. Что мы знаем о кошке? А лошади? А
коровы? А свиньи? Знаете, кто еще замечательно умен? Это свинья. Да, да, вы не
смейтесь, – Ромашов и не думал смеяться, – свиньи страшно умны. У
меня кабан в прошлом году какую штуку выдумал. Привозили мне барду с сахарного
завода, некоторым образом, для огорода и для свиней. Так ему, видите ли, не
хватало терпения дожидаться. Возчик уйдет за моим денщиком, а он зубами возьмет
и вытащит затычку из бочки. Барда, знаете, льется, а он себе блаженствует. Да
это что еще: один раз, когда его уличили в этом воровстве, так он не только
вынул затычку, а отнес ее на огород и зарыл в грядку. Вот вам и свинья.
Признаться, – Рафальский прищурил один глаз и сделал хитрое лицо, –
признаться, я о своих свиньях маленькую статеечку пишу... Только шш!..
секрет... никому. Как-то неловко: подполковник славной русской армии и вдруг –
о свиньях. Теперь у меня вот йоркширы. Видали? Хотите, пойдем поглядеть? Там у
меня на дворе есть еще барсучок молоденький, премилый барсучишка... Пойдемте?
– Простите,
Иван Антонович, – замялся Ромашов. – Я бы с радостью. Но только, ей-богу,
нет времени.
Рафальский
ударил себя ладонью по лбу.
– Ах,
батюшки! Извините вы меня, ради Бога. Я-то, старый, разболтался... Ну, ну, ну,
идем скорее.
Они
вошли в маленькую голую комнатку, где буквально ничего не было, кроме низкой походной
кровати, полотно которой провисло, точно дно лодки, да ночного столика с
табуреткой. Рафальский отодвинул ящик столика и достал деньги.
– Очень
рад служить вам, подпоручик, очень рад. Ну, вот... какие еще там
благодарности!.. Пустое... Я рад... Заходите, когда есть время. Потолкуем.
Выйдя на
улицу, Ромашов тотчас же наткнулся на Веткина. Усы у Павла Павловича были лихо
растрепаны, а фуражка с приплюснутыми на боках, для франтовства, полями ухарски
сидела набекрень.
– А-а!
Принц Гамлет! – крикнул радостно Веткин. – Откуда и куда? Фу, черт,
вы сияете, точно именинник.
– Я
и есть именинник, – улыбнулся Ромашов.
– Да?
А ведь и верно: Георгий и Александра. Божественно. Позвольте заключить в пылкие
объятия!
Они тут
же, на улице, крепко расцеловались.
– Может
быть, по этому случаю зайдем в собрание? Вонзим точию по единой, как говорит
наш великосветский друг Арчаковский? – предложил Веткин.
– Не
могу, Павел Павлыч. Тороплюсь. Впрочем, кажется, вы сегодня уже подрезвились?
– О-о-о! –
Веткин значительно и гордо кивнул подбородком вверх. – Я сегодня проделал
такую комбинацию, что у любого министра финансов живот бы заболел от зависти.
– Именно?
Комбинация
Веткина оказалась весьма простой, но не лишенной остроумия, причем главное
участие в ней принимал полковой портной Хаим. Он взял от Веткина расписку в
получении мундирной пары, но на самом деле изобретательный Павел Павлович
получил от портного не мундир, а тридцать рублей наличными деньгами.
– И
в конце концов оба мы остались довольны, – говорил ликующий Веткин, –
и жид доволен, потому что вместо своих тридцати рублей получит из
обмундировальной кассы сорок пять, и я доволен, потому что взгрею сегодня в
собрании всех этих игрочишек. Что? Ловко обстряпано?
– Ловко! –
согласился Ромашов. – Приму к сведению в следующий раз. Однако прощайте,
Павел Павлыч. Желаю счастливой карты.
Они
разошлись. Но через минуту Веткин окликнул товарища. Ромашов обернулся.
– Зверинец
смотрели? – лукаво спросил Веткин, указывая через плечо большим пальцем на
дом Рафальского.
Ромашов
кивнул головой и сказал с убеждением:
– Брем
у нас славный человек. Такой милый!
– Что
и говорить! – согласился Веткин. – Только – псих!
|