Увеличить |
ОТРЫВОК ОДИННАДЦАТЫЙ
…пленных, кучку дрожащих, испуганных людей. Когда их вывели
из вагона, толпа рявкнула – рявкнула, как один огромный злобный пёс, у которого
цепь коротка и непрочна. Рявкнула и замолчала, тяжело дыша, – а они шли
тесной кучкой, заложив руки в карманы, заискивающе улыбаясь бледными губами, и
ноги их ступали так, как будто сейчас сзади под колено их должны ударить
длинною палкой. Но один шёл несколько в стороне, спокойный, серьёзный, без
улыбки, и когда я встретился с его чёрными глазами, я прочёл в них откровенную
и голую ненависть. Я ясно увидел, что он меня презирает и ждёт от меня всего:
если я сейчас стану убивать его, безоружного, то он не вскрикнет, не станет
защищаться, оправдываться, – он ждёт от меня всего.
Я побежал вместе с толпою, чтобы ещё раз встретиться с ним
глазами, и это удалось мне, когда они входили уже в дом. Он вошёл последним,
пропуская мимо себя товарищей, и ещё раз взглянул на меня. И тут я увидел в его
чёрных, больших, без зрачка глазах такую муку, такую бездну ужаса и безумия,
как будто я заглянул в самую несчастную душу на свете.
– Кто этот, с глазами? – спросил я у
конвойного. – Офицер. Сумасшедший. Их много таких. – Как его зовут?
– Молчит, не называется. И свои его не знают. Так,
приблудный какойто. Его уж раз вынули из петли, да что!.. – Конвойный
махнул рукою и скрылся за дверью.
И вот теперь, вечером, я Думаю о нем. Он один среди врагов,
которых он считает способными на все, и свои не знают его. Он молчит и
терпеливо ждёт, когда может уйти из мира совсем. Я не верю, что он сумасшедший,
и он не трус: он один держался с достоинством в кучке этих дрожащих, испуганных
людей, которых он тоже, по‑видимому, не считает своими. Что он думает? Какая
глубина отчаяния должна быть в душе этого человека, который, умирая, не хочет
назвать своего имени. Зачем имя? Он кончил с жизнью и с людьми, он понял
настоящую их цену, и их вокруг него нет, ни своих, ни чужих, как бы они ни
кричали, ни бесновались и ни угрожали. Я расспрашивал о нем: он взят в
последнем страшном бою, резне, где погибло несколько десятков тысяч людей, и он
не сопротивлялся, когда его брали: он был почему‑то безоружен, и, когда не
заметивший этого солдат ударил его шашкой, он не встал с места и не поднял
руки, чтоб защищаться. Но рана оказалась, к несчастью для него, лёгкой.
А быть может, он действительно сумасшедший? Солдат сказал:
их много таких…
ОТРЫВОК ДВЕНАДЦАТЫЙ
…начинается… Когда вчера ночью я вошёл в кабинет брата, он
сидел в своём кресле у стола, заваленного книгами. Галлюцинация тотчас исчезла,
как только я зажёг свечу, но я долго не решался сесть в кресло, где сидел он.
Было страшно вначале, – пустые комнаты, в которых постоянно слышатся какие‑то
шорохи и трески, создают эту жуть, – но потом мне даже понравилось: лучше
он, чем кто‑нибудь другой. Все‑таки во весь этот вечер я не вставал с кресла:
казалось, если я встану, он тотчас сядет на своё место. И ушёл я из комнаты
очень быстро, не оглядываясь. Нужно бы во всех комнатах зажигать огонь, –
да стоит ли? Будет, пожалуй, хуже, если я что‑нибудь увижу при свете, –
так все‑таки остаётся сомнение.
Сегодня я вошёл со свечой, и никого в кресле не было.
Очевидно, просто тень мелькнула. Опять я был на вокзале – теперь я каждое утро
хожу туда – и видел целый вагон с нашими сумасшедшими. Его не стали открывать и
перевели на какой‑то другой путь, но в окна я успел рассмотреть несколько лиц.
Они ужасны. Особенно одно. Чрезмерно вытянутое, жёлтое как лимон, с открытым
чёрным ртом и неподвижными глазами, оно до того походило на маску ужаса, что я
не мог оторваться от него. А оно смотрело на меня, все целиком смотрело, и было
неподвижно, – и так и уплыло вместе с двинувшимся вагоном, не дрогнув, не
переводя взора. Вот если бы оно представилось мне сейчас в тех тёмных дверях,
я, пожалуй, и не выдержал бы. Я спрашивал: двадцать два человека привезли.
Зараза растёт. Газеты что‑то замалчивают, но, кажется, и у нас в городе не
совсем хорошо. Появились какие‑то чёрные, наглухо закрытые кареты – в один
день, сегодня, я насчитал их шесть в разных концах города. В одной из таких,
вероятно, поеду и я.
А газеты ежедневно требуют новых войск и новой крови, и я
все менее понимаю, что это значит. Вчера я читал одну очень подозрительную
статью, где доказывается, что среди народа много шпионов, предателей и
изменников, что нужно быть осторожным и внимательным и что гнев народа сам
найдёт виновных. Каких виновных, в чем? Когда я ехал .с вокзала в трамвае, я
слышал странный разговор, вероятно, по этому поводу:
– Их нужно вешать без суда, – сказал один,
испытующе оглядев всех и меня. – Изменников нужно вешать, да.
– Без жалости, – подтвердил другой. – Довольно
их жалели.
Я выскочил из вагона. Ведь все же плачут от войны, и они
сами плачут, – что же это значит? Какой‑то кровавый туман обволакивает
землю, застилая взоры, и я начинаю думать, что действительно приближается
момент мировой катастрофы. Красный смех, который видел брат. Безумие идёт
оттуда, от тех кровавых порыжелых полей, и я чувствую в воздухе его холодное
дыхание. Я крепкий и сильный человек, у меня нет тех разлагающих тело болезней,
которые влекут за собою и разложение мозга, но я вижу, как зараза охватывает
меня, и уже половина моих мыслей не принадлежит мне. Это хуже чумы и её ужасов.
От чумы все‑таки можно было куда‑то спрятаться, принять какие‑то там меры, а
как спрятаться от всепроникающей мысли, не знающей расстояний и преград?
Днём я ещё могу бороться, а ночью я становлюсь, как и все,
рабом моих снов; и сны мои ужасны и безумны…
|