|
III
Много всяких затей бывало у царевны. Дивиться им давно перестали.
Вздумалось ей как-то учиться иконописи. Списывала она в досужие часы
божественные книги людям на пользу, истине Христовой на прославление, и
выводила она не одни просты буквы, но и заставные[6].
Уж и то диво, что девушка, а вышла такая мастерица, но царевне все мало. «Не
умею, – говорит, – я ликов божественных писать, хочу выучиться писать лики
божественные.» А что захочет царевна, до того она дойдет беспременно. Не было
еще ничего, что не удавалось ей, если приложит она к чему свое старание.
Был в ближайшей лавре, что стояла в глуши лесной пустыни,
инок-иконописец Федор, который славился искусством не только в округе, но и во
всем царстве своим дивным искусством. Был он из посадских людей, сын богатых и
честных родителей. Жизнь перед ним ложилась широкой, просторной дорогой, но он
избрал по своей воле тесный и скорбный путь пустынножительства. С детства его
влекло к величавой тишине матери-пустыни, к строгим подвигам, незримым для
других, видимым одному Богу. С ранних лет он прилепился всей душой к Божьему
храму; тайно от родителей он носил на теле власяницу и тяжелые вериги, он
измождал себя трудными подвигами поста, молитвы и служения ближним. Никто
никогда не слыхал от него горячего, обидного слова. Сердце его не надмевалось,
но было мягко, как воск, незлобивое и непамятливое на обиды, теплое и
откликающееся на всякую сердечную боль и душевную муку.
Ему чуждо было шумное веселье юности. Когда сверстники его спешили
на зеленый луг или крутой речной яр, там, за посадом, чтобы потешиться буйными
играми и рукопашным боем, или шумной толпой собирались на веселые гулянки и
вечерки, где так громко раздавался девичий смех, Феодор тихо удалялся в темный
дремучий лес, что щетинистой стеной облегал посад с трех сторон. Там он
предавался созерцанию величия Божьего мира, красоты небесной, ярко блистающей в
лучах солнца или усеянной звездами, и сердце горело у него в груди, дух возносился
в горнее, уста шептали молитвы. Он подолгу оставался в таком созерцании, и не
страшным казались ему, мерный однообразный гул леса, немолчные переговоры
высоких сосен и елей; не страшны были ему и крики диких зверей, рев которых
слышался очень близко: он не боялся их, потому что к ним так же, как и ко всей
твари Божией, он чувствовал жалость и любовь, а кого любишь, того уже не
боишься. И звери, казалось, понимали его: пробегали иногда мимо него хищные
волки и злые росомахи, пробирался иногда близи медведь, но они только глядели
на него и, встретившись с его тихим кротким взором, исполненным любви и
жалости, проходили дальше, не тронув его.
Наступил, наконец, день, когда он навсегда простился с родными,
покинул навсегда их светлые хоромы и клети и, напутствуемый родительскими
слезами и благословениями, пустился в далекий трудный путь. Там, где окруженная
беспросветной глушью темного леса, в крутых берегах по порогам дико мчалась
река, стояла издревле почитаемая лавра. Чернели темные срубы и клети за серой
бревенчатой оградой. Многоглавый деревянный храм с шатровой колокольней высился
среди них. А в крутых берегах, в которых пенилась, бурлила и шумела река,
обдавая их брызгами своих дико мчавшихся вод, были вырыты пещеры, и в них
спасались те из подвижников, для которых тепло и удобство богатых келий
казались чрезмерной роскошью. Со всех сторон обитель обступала лесная громада.
Чувствовалась кругом благодатная тишина пустыни. Когда в лесной тиши раздавался
перезвон колоколов, сливавшийся с шумом и грохотом волн, а к нему из пещер в
берегах присоединялось старческое, дребезжащее пение схимников[7],
правивших службу у себя в кельях, в душу сходили ни с чем не сравнимые мир и
отрада.
Сюда пришел после долгого и утомительного пути Феодор, здесь он
сложил свое мирское имя и звание и принял на себя трудный подвиг иночества.
Господь прославил его великим даром – даром художества. Стал
молодой инок писать иконы, и скоро лавра сделалась знаменита на всю землю
своими иноками. Отовсюду начинали стекаться заказы: князья, дружинники и
богатые посадские люди несли казну в обитель, несли жемчуг, драгоценные камни,
парчу на богатые облачения, лишь бы иметь икону, писанную рукой Феодора.
Инок принимал заказы и никому не отказывал: ни богатому, ни
бедному. Он работал и думал о всех тех страждущих, измученных людях, которые
будут перед его иконой изливать свое скорбное сердце, ища утешения. И он
старался вложить в их божественные лики так много любви и милосердия, чтобы все
страждущие, все горюющие, все униженные и оскорбленные, склонившись под
непосильным бременем горя и мучимые совестью люди находили утешение, взирая на
икону. Он постился, начиная работу, и молился по ночам, чтобы Господь даровал
ему силу изобразить то, что он желал, и нередко во время бессонных ночей ему бывали
чудесные видения. Подкрепленный и ободренный, с большим еще вдохновением он
садился за работу, и лики на его иконах дышали такой благочестью и кротостью,
таким небесным милосердием, что от них как будто изливалась божественная
благодать в душу молящихся. Много слез проливалось перед его иконами, много
лютых сердец смягчалось, много исцелялось душевных ран. И прославился на всю
страну смиренный инок Феодор.
IV
– Ни у кого не хочу учиться писать иконы, кроме как у инока
Феодора, – сказала царевна, и пошли послы царские в лавру с богатыми дарами в
обители упрашивать игумена отпустить ко двору царскому Феодора. Смиренному
иноку было тяжело покидать свою убогую келью, но не стал прекословить желанию
игумена и царских посланцев – и привезли Феодора против его желания в царские
палаты со всякими почестями.
Сначала обучение царевны шло успешно. Все она быстро понимала, до
всего доходила свои светлым разумом. Дивился на нее Феодор, как она скоро все
усваивала, как легко ей давалось то, чего он, бывало, достигал только после
долгого, вдумчивого труда. Не раз думал про себя инок, что напрасно скорбел он
о том, что в царских палатах не придется ему всецело отдаваться своей работе,
которою он по мере сил служил Богу и страждущим братьям; он говорил себе, что, быть
может, он призван Богом научить царевну своему смиренному, но хорошему делу,
что она превзойдет его и больше послужит славе Божией. И он к обучению царевны
прилагал все свои силы, все старания своего любящего, горячего сердца.
Случилось, однако, нечто странное. Все выходило у царевны: она
справлялась с самой трудной и кропотливой работой, она отлично владела кистями
и красками, она хорошо умела положить грунт и расписывать на нем и островерхие
палаты, и церкви, и цветы, и различных зверей, она умела начертить складки
одежд и выводить на них позолотой разные узоры, но лики ей не удавались.
Казалось, все так же у нее выходило, как у Феодора: ни чуточки не отличался
внешний облик от его иконы, служившей ей образцом; но не было в нем выражения
той божественной благости, которая сияла в той иконе. Сухо и безжизненно
смотрели глаза, тогда как очи Пречистой и Дивного Младенца на иконе инока,
казалось, озаряли смотревших на них. Царевна старалась, переделывала свою
работу десятки раз, бралась за новую доску, но, сколько она не билась, ничего
не выходило. Не могла она в очи вложить живого луча, луча всеблагостной,
всепонимающей, всепрощающей любви. Печально глядел на ее работу Феодор.
– Нет, не тронет она ничьего сердца, – думал он.
– Не то доченька, не то, – говорил в недоумении огорченный
старец-инок.
– Не то, вовсе не то,– шептали кругом сенные девушки и говорила
промеж себя свита царская.
Хмурила царевна свои тонкие соболиные брови. Не то … она сама это
видела, хотя она и не могла понять, чем ее икона хуже Феодоровой. Ведь выписана
она ничем не хуже, а пожалуй, и лучше: блестят краски и яркая позолота на
одежде, и все черты верны, те же губы, тот же лоб, нос, волосы. Одни глаза не
те, а чем не те, чего в них нет и что надо вложить в них, этого она не могла постигнуть.
Только она видела, что все кругом останавливаются перед работой Феодора, в
умилении глядят на его икону, а на ее работу взглянут и прочь отойдут.
Разгневалась наконец царевна.
– Не хочешь ты открыть мне своего искусства, – сказала она
однажды. Она в раздражении бросила свои кисти. Глаза ее потемнели и засверкали.
– Не хочешь ты ни с кем делить своей славы, завидно тебе …
– Бог с тобою, царевна, – кротко ответствовал Феодор. – Не
допускай худой мысли войти к тебе в сердце. Все, что я знал, всему я тебя
научил. Больше ничего е могу открыть тебе. Но вижу, что у тебя не выходит того,
что нужно. И верь мне, больно мне за тебя.
– Но отчего же ты можешь, а я не могу! – в нетерпении возразила
царевна. – Всему на свете можно выучиться, если захочешь, всему можно научить.
Что надо сделать, чтобы очи выходили по-твоему? Другую краску взять? Другой
писать кистью? Может быть, надо написать их больше или сделать какую черту?
Ведь ты должен это знать!
– Ничего я не знаю, царевна. Пишу же я так, как чувствую.
– Чувствуешь? .. Как это – чувствуешь? – переспросила царевна.
Она этого не понимала.
– Чую я, всем сердцем чую, что надо так, а не иначе, – отвечал
Феодор.
Царевна молчала, хмурясь. Она делала усилие, чтобы понять слова
инока.
– Как это сердцем чуешь? – царевна глядела на Феодора, как
смотрела всегда, прямо, в упор, словно хотела прочитать все его недосказанные
мысли.
– Разве ты сама не чуешь, царевна? – удивился Феодор. – Когда ты
пишешь, разве не чувствуешь сердцем, что в лике божественном должна быть
благость на спасение всем ищущим утешение в теплой молитве! Разве не горит в
тебе сердце от одной мысли …
– Горит… сердце… – повторила царевна, как бы разъясняя себе
трудную мысль.
– Разве не горит в тебе сердце, царевна, когда ты пишешь? Ведь ты
видишь красоту Божьего мира, разлитую вокруг тебя, – а ты хочешь писать творца
этой красоты. Ведь ты, я видел, делаешь добро, подаешь милостыню, кормишь сирых
и убогих – а ты собираешься писать Того, у кого милосердия хватит на весь мир,
на всякую тварь, земную и водную, и который частицу этого милосердия вложил в
твое сердце.
– И у тебя всегда… горит сердце, когда ты пишешь иконы? – после
долгого молчания медленно спросила царевна.
– Да, – ответствовал Феодор, и глаза его засияли неземным блеском.
– Сердце бьется, трепещет в груди, и радость объемлет меня… Эту радость не
выскажешь словами…
Царевна задумалась: она никогда этого не испытывала.
– И ты думаешь, без этого нельзя писать?
– Я думаю, – тихо сказал Феодор, – без этого ничего не выйдет.
Умом этого не поймеь.
Долго молчала царевна, наконец она промолвила:
– Я не понимаю того, что ты говоришь, но понимаю, что того, о чем
ты говоришь, во мне нет. Вернись в свою обитель – я пока не буду больше
учиться… Но я подумаю о том, что ты сказал мне, и я пойму,– гордо заключила
она.
|