|
XXV
Возвращались
безобразно.
Трифон
не остался в долгу, поставил и с своей стороны бутылку, и староста так напился,
что не сразу сел на дрожки, сперва упал на них, а испуганный жеребчик рванулся
и чуть не ускакал один. Но Митя молчал, смотрел на старосту бесчувственно,
ждал, пока он усядется, терпеливо. Староста опять гнал с нелепой яростью. Митя
молчал, крепко держался, смотрел на вечернее небо, на поля, быстро дрожавшие и
прыгавшие перед ним. Над полями к закату допевали свои кроткие песни жаворонки,
на востоке, уже посиневшем к ночи, вспыхивали те дальние, мирные зарницы,
которые ничего не обещают, кроме хорошей погоды. Митя понимал всю эту вечернюю
прелесть, но теперь она была совсем чужой ему. В мыслях, в душе стояло одно:
завтра вечером!
Дома его
ожидало известие, что получено письмо, подтверждающее, что Аня и Костя будут
завтра, с вечерним поездом. Он ужаснулся, — приедут, побегут вечером в
сад, могут побежать к шалашу, в лощину… Но тотчас же вспомнил, что со станции
их привезут не раньше десятого часа, потом будут кормить, поить чаем…
— Ты
поедешь встречать? — спросила Ольга Петровна.
Он
почувствовал, что бледнеет.
— Нет,
не думаю… Мне что-то не хочется… Да и сесть негде…
— Ну,
положим, ты бы мог верхом поехать…
— Да
нет, не знаю… Собственно, зачем? Сейчас, по крайней мере, не хочется…
Ольга
Петровна пристально посмотрела на него.
— Ты
здоров?
— Совершенно, —
сказал Митя почти грубо. — Я только спать очень хочу…
И тотчас
же ушел к себе, лег в темноте на диван и заснул, не раздеваясь.
Ночью он
услыхал отдаленную, медлительную музыку и увидал себя висящим над огромной,
слабо освещенной пропастью. Она все светлела и светлела, становилась все
бездоннее, все золотистей, все ярче, все многолюднее, и уже совсем отчетливо, с
несказанной грустью и нежностью, зазвучало и запело в ней: «Жил, был в Фуле
добрый король…» Он затрепетал от умиления, повернулся на другой бок и опять
заснул.
XXVI
День
казался бесконечным.
Митя как
деревянный выходил к чаю, к обеду, потом опять шел к себе и опять ложился, брал
с письменного стола уже давно валявшийся на нем том Писемского, читал, не
понимая ни слова, подолгу смотрел в потолок, слушал ровный, летний, атласный
шум солнечного сада за окном… Раз он встал и пошел в библиотеку, чтобы
переменить книгу. Но эта прелестная своей стариной, своим спокойствием, видом
из одного окна на заветный клен, а из других на светлое западное небо комната так
остро напомнила ему те весенние (теперь уж бесконечно далекие) дни, когда он
сидел в ней, читая стихи в старых журналах, и показалась такой Катиной, что он
повернулся и быстро пошел назад. «К черту! — подумал он с
раздражением. — К черту весь этот поэтический трагизм любви!»
Он с
возмущением вспомнил свое намерение застрелиться, если не будет письма от Кати,
и опять лег и опять взялся за Писемского. Но по-прежнему он ничего не понимал,
читая, а порою, глядя в книгу и думая об Аленке, весь начинал дрожать от все
растущей дрожи в животе. И чем ближе подходил вечер, тем все чаще охватывала,
била дрожь. Голоса и шаги по дому, голоса на дворе, — уже запрягали
тарантас на станцию, — все раздавалось так, как во время болезни, когда
лежишь один, а вокруг течет обычная, будничная жизнь, равнодушная к тебе и
потому чуждая, даже враждебная. Наконец где-то крикнула Параша: «Барыня, лошади
готовы!» — послышалось сухое бормотание бубенчиков, потом топот копыт, шорох
подкатывающего к крыльцу тарантаса… «Ах, да когда же все это кончится!» —
пробормотал Митя вне себя от нетерпения, не двигаясь, но жадно слушая голос
Ольги Петровны, отдававшей в лакейской последние приказания. Вдруг бубенчики
забормотали и, бормоча все слитнее под звуки покатившегося под гору экипажа,
стали глохнуть…
Быстро
встав с места, Митя вышел в зал. В зале было пусто и светло от ясного
желтоватого заката. Во всем доме было пусто и как-то странно, страшно пусто! Со
странным, как бы прощальным чувством Митя взглянул в пролет растворенных
молчаливых комнат — в гостиную, в диванную, в библиотеку, в окно которой
по-вечернему синел южный небосклон, зеленела живописная вершина клена и розовой
точкой стоял над ней Антарес… Потом заглянул в лакейскую, нет ли там Параши.
Убедившись, что и там пусто, он схватил с вешалки картуз, пробежал назад, в
свою комнату, и выскочил в окно, далеко выкинув на цветник свои длинные ноги.
На цветнике он на мгновение замер, потом, согнувшись, перебежал в сад и тотчас
же вильнул в глухую боковую аллею, густо заросшую кустами акации и сирени.
|