|
XXI
На
другой день в саду не работали, был праздник, воскресенье.
Ночью
лил дождь, мокро шумело по крыше, сад то и дело бледно, но широко, сказочно
озарялся. К утру, однако, погода опять разгулялась, опять все стало просто и
благополучно, и Митю разбудил веселый, солнечный трезвон колоколов.
Он не
спеша умылся, оделся, выпил стакан чаю и пошел к обедне. «Мама уж ушли, —
ласково упрекнула его Параша, — а вы как татарин какой…»
В
церковь можно было пройти или по выгону, выйдя из ворот усадьбы и свернув направо,
или через сад, по главной аллее, а потом по дороге между садом и гумном,
налево. Митя пошел через сад.
Все было
уже совсем по-летнему. Митя шел по аллее прямо на солнце, сухо блестевшее на
гумне и в поле. И этот блеск и трезвон колоколов, как-то очень хорошо и мирно
сливавшийся с ним и со всем этим деревенским утром, и то, что Митя только что
вымылся, причесал свои мокрые, глянцевитые черные волосы и надел студенческий
картуз, все вдруг показалось так хорошо, что Митю, опять не спавшего всю ночь и
опять прошедшего ночью через множество самых разнородных мыслей и чувств, вдруг
охватила надежда на какое-то счастливое разрешение всех его терзаний, на
спасение, освобождение от них. Колокола играли и звали, гумно впереди жарко
блестело, дятел, приостанавливаясь, приподнимая хохолок, быстро бежал вверх по
корявому стволу липы в ее светло-зеленую, солнечную вершину, бархатные
черно-красные шмели заботливо зарывались в цветы на полянах, на припеке, птицы
заливались по всему саду сладко и беззаботно… Все было, как бывало много, много
раз в детстве, в отрочестве, и так живо вспомнилось все прелестное, беззаботное
прежнее время, что вдруг явилась уверенность, что бог милостив, что, может
быть, можно прожить на свете и без Кати.
«В самом
деле, поеду к Мещерским», — подумал вдруг Митя.
Но тут
он поднял глаза — и в двадцати шагах от себя увидал как раз в этот момент
проходившую мимо ворот Аленку. Она опять была в шелковом розовом платочке, в
голубом нарядном платье с оборками, в новых башмаках с подковками. Она, виляя
задом, быстро шла, не видя его, и он порывисто подался в сторону, за деревья.
Дав ей
скрыться, он, с бьющимся сердцем, поспешно пошел назад, к дому. Он вдруг понял,
что пошел в церковь с тайной целью увидеть ее, и то, что видеть ее в церкви
нельзя, не надо.
XXII
Во время
обеда нарочный со станции привез телеграмму — Аня и Костя извещали, что будут
завтра вечером. Митя отнесся к этому совершенно равнодушно.
После
обеда он навзничь лежал на плетеном диване на балконе, закрыв глаза, чувствуя
доходящее до балкона жаркое солнце, слушая летнее жужжанье мух. Сердце дрожало,
в голове стоял неразрешимый вопрос: а как же дальше дело с Аленкой? Когда же
оно решится окончательно? Почему староста не спросил ее вчера прямо: согласна
ли она, и, если да, то где и когда? А рядом с этим мучило другое: следует или
нет нарушить свое твердое решение не ездить больше на почту? Не съездить ли
нынче еще раз, последний? Новое и бессмысленное издевательство над своим
собственным самолюбием? Новое и бессмысленное терзание себя жалкой надеждой? Но
что может теперь прибавить эта поездка (в сущности, простая прогулка) к его
терзаниям? Разве теперь не совершенно очевидно, что там, в Москве, для него все
и навеки кончено? Что ему вообще теперь делать?
— Барчук! —
раздался вдруг негромкий голос возле балкона. — Барчук, вы спите?
Он
быстро открыл глаза. Перед ним стоял староста в новой ситцевой рубахе, в новом
картузе. Лицо у него было праздничное, сытое и слегка сонное, хмельное.
— Барчук,
едемте скорей в лес, — зашептал он. — Я барыне сказал, что мне нужно
повидаться с Трифоном насчет пчел. Едемте скорей, пока они почивают, а то ну-ка
проснутся и отдумают… Захватим чего-нибудь угостить Трифона, он захмелеет, вы
его заговорите, а я исхитрюсь шепнуть словечко Аленке. Выходите скорей, я уж запряг…
Митя
вскочил, пробежал лакейскую, схватил картуз и быстро пошел к каретному сараю,
где стоял запряженный в беговые дрожки молодой горячий жеребчик.
XXIII
Жеребчик
прямо с места вихрем вынес за ворота. Против церкви на минуту остановились
возле лавки, взяли фунт сала и бутылку водки и понеслись дальше.
Мелькнула
изба на выезде, у которой стояла наряженная и не знавшая, что делать, Анютка.
Староста в шутку, но грубо крикнул ей что-то и с хмельным, бессмысленным и злым
удальством крепко передернул вожжами, хлестнул ими по крупу жеребчика. Жеребчик
еще наддал.
Митя,
сидя и подскакивая, держался изо всех сил. В затылок ему приятно пекло, в лицо
тепло дуло полевым жаром, пахнувшим уже зацветающей рожью, дорожной пылью, колесной
мазью. Рожь ходила, отливала серебристо-серой, точно какой-то чудесный мех,
зыбью, над ней поминутно взвивались, пели, косо неслись и падали жаворонки,
далеко впереди мягко синел лес…
Через
четверть часа были уже в лесу и все так же шибко, стукаясь о пни и корни,
помчались по его тенистой дороге, радостной от солнечных пятен и несметных
цветов в густой и высокой траве по сторонам. Аленка, в своем голубом платье,
прямо и ровно положив ноги в полусапожках, сидела в распускающихся возле
караулки дубках и вышивала что-то. Староста пролетел мимо нее, погрозив ей
кнутом, и сразу осадил у порога. Митю поразил горький и свежий аромат леса,
молодой дубовой листвы, оглушил звонкий лай собачонок, окруживших дрожки и
наполнивших весь лес откликами. Они стояли и яростно заливались на все лады, а
мохнатые морды их были добры и хвосты виляли.
Слезли,
привязали жеребчика к сухому, опаленному грозой деревцу под окнами и вошли
через темные сени.
В
караулке было очень чисто, очень уютно и очень тесно, жарко и от солнца, светившего
из-за леса в оба ее окошечка, и оттого, что была натоплена печь, — утром
пекли ситники. Федосья, свекровь Аленки, чистенькая и благообразная на вид
старушка, сидела за столом, спиной к солнечному, усыпанному мелкими мушками
окошечку. Увидав барчука, она встала и низко поклонилась. Поздоровавшись, сели
и стали закуривать.
— А
где ж Трифон? — спросил староста.
— Отдыхает
в клети, — сказала Федосья, — я сейчас пойду его покличу.
— Идет
дело! — шепнул староста, моргнув обоими глазами, как только она вышла.
Но
никакого дела Митя покуда не видел. Покуда было только нестерпимо
неловко, — казалось, что Федосья уже отлично понимает, зачем они приехали.
Опять мелькала ужасавшая уже третий день мысль: «Что я делаю? Я с ума схожу!»
Он чувствовал себя лунатиком, покоренным чьей-то посторонней волей, все быстрее
и быстрее идущим к какой-то роковой, но неотразимо влекущей пропасти. Но,
стараясь иметь простой и спокойный вид, он сидел, курил, осматривал караулку.
Особенно стыдно было при мысли, что сейчас войдет Трифон, мужик, как говорят,
злой, умный, который сразу все поймет еще лучше Федосьи. Но вместе с тем была и
другая мысль: «А где же она спит? Вот на этих нарах или в клети?» Конечно, в
клети, подумал он. Летняя ночь в лесу, окошечки в клети без рамы, без стекол, и
всю ночь слышен дремотный лесной шепот, а она спит…
|