XXIV
Трифон,
войдя, тоже низко поклонился Мите, но молча, не взглянув ему в глаза. Потом сел
на скамейку перед столом и сухо и неприязненно заговорил со старостой: в чем
дело, зачем пожаловал? Староста поспешил сказать, что его прислала барыня, что
она просит Трифона прийти посмотреть пасеку, что ихний пасечник старый, глухой
дурак, а что он, Трифон, может, первый пчеловод во всей губернии по своему уму
и понятию, — и немедля вытащил из одного кармана штанов бутылку водки, а
из другого сало в шершавой серой бумаге, уже насквозь промаслившейся. Трифон
холодно и насмешливо покосился, однако поднялся с места и достал с полки чайную
чашку. Староста поднес сперва Мите, потом Трифону, потом Федосье, — она с
удовольствием вытянула чашку до донышка, — и, наконец, налил себе. Выпив,
он тотчас же стал обносить по второй, жуя ситник и раздувая ноздри.
Трифон
довольно быстро захмелел, однако не потерял своей сухости и неприязненной
насмешливости. Староста тяжко отупел после второй же чашки. Разговор принял по
внешности характер дружеский, но глаза у обоих были недоверчивые, злобные.
Федосья сидела молча, смотрела вежливо, но недовольно. Аленка не показывалась.
Потеряв всякую надежду, что она придет, ясно видя, что это совершенно дурацкая
мечта — рассчитывать теперь на то, что старосте удастся шепнуть ей «словечко»,
если бы она даже и пришла, Митя поднялся и строго сказал, что пора ехать.
— Сейчас,
сейчас, успеется! — хмуро и нагло отозвался староста. — Мне еще надо
вам словечко по секрету сказать.
— Ну
вот дорогой и скажешь, — сказал сдержанно, но еще строже Митя. — Едем.
Но
староста хлопнул ладонью по столу и с пьяной загадочностью повторил:
— А
я вам говорю, что дорогой этого нельзя говорить! Выйдьте ко мне на минутку…
И, тяжко
поднявшись с места, распахнул дверь в сенцы.
Митя
вышел за ним.
— Ну,
в чем дело?
— Молчите! —
таинственно прошептал староста, притворяя за Митей дверь и шатаясь.
— Об
чем молчать?
— Молчите!
— Я
тебя не понимаю.
— Молчите!
Наша будет! Верное слово!
Митя
оттолкнул его, вышел из сенец и остановился на пороге, не зная, что делать:
подождать еще немного или уехать одному, а не то просто уйти пешком?
В десяти
шагах от него стоял густой зеленый лес, уже в вечерней тени и оттого еще более
свежий, чистый и прекрасный. Чистое, погожее солнце заходило за его вершины,
сквозь них лучисто сыпалось его червонное золото. И вдруг гулко раздался и
прокатился в глубине леса, где-то, как показалось, далеко на той стороне, за
оврагами, женский певучий голос, и так призывно, так очаровательно, как звучит
он только в лесу, по летней вечерней заре.
— Ау! —
протяжно крикнул этот голос, видимо, забавляясь лесными откликами. — Ау!
Митя
соскочил с порога и побежал по цветам и травам в лес. Лес опускался в
каменистый овраг. В овраге стояла и ела баранчики Аленка. Митя надбежал над
обрыв и остановился. Она снизу глядела на него удивленными глазами.
— Что
ты тут делаешь? — спросил Митя негромко.
— Маруську
нашу с коровой ищу. А что? — ответила она тоже негромко.
— Что
ж, придешь, что ли?
— Что
ж мне даром ходить? — сказала она.
— Кто
ж тебе сказал, что даром? — спросил Митя уже почти шепотом. — Об этом
не беспокойся.
— А
когда? — спросила Аленка.
— Да
завтра… Ты когда можешь?
Аленка
подумала.
— Я
завтра пойду к матери овцу стричь, — сказала она, помолчав, осторожно
оглядывая лес на бугре за Митей. — Вечером, как стемнеет, и приду. А куда?
На гумно нельзя, зайдет кто-нибудь… Хочете, в салаш в лощине у вас в саду?
Только вы смотрите, не обманите, — даром я не согласна… Это вам не
Москва, — сказала она, засмеявшимися глазами глядя на него снизу, —
там, говорят, бабы сами плотят…
|