Увеличить |
Глава тринадцатая.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
I
Теперь
этой сцене минуло почти уже полгода, и многое утекло с тех пор, многое совсем
изменилось, а для меня давно уже наступила новая жизнь… Но развяжу и я
читателя.
Для меня
по крайней мере первым вопросом, и тогда и еще долго спустя, было: как мог
Версилов соединиться с таким, как Ламберт, и какую цель он имел тогда в виду?
Мало-помалу я пришел к некоторому разъяснению: по-моему, Версилов в те
мгновения, то есть в тот весь последний день и накануне, не мог иметь ровно
никакой твердой цели и даже, я думаю, совсем тут и не рассуждал, а был под
влиянием какого-то вихря чувств. Впрочем, настоящего сумасшествия я не допускаю
вовсе, тем более что он – и теперь вовсе не сумасшедший. Но «двойника» допускаю
несомненно. Что такое, собственно, двойник? Двойник, по крайней мере по одной
медицинской книге одного эксперта, которую я потом нарочно прочел, двойник –
это есть не что иное, как первая ступень некоторого серьезного уже расстройства
души, которое может повести к довольно худому концу. Да и сам Версилов в сцене
у мамы разъяснил нам это тогдашнее «раздвоение» его чувств и воли с страшною
искренностью. Но опять-таки повторю: та сцена у мамы, тот расколотый образ хоть
бесспорно произошли под влиянием настоящего двойника, но мне всегда с тех пор
мерещилось, что отчасти тут и некоторая злорадная аллегория, некоторая как бы
ненависть к ожиданиям этих женщин, некоторая злоба к их правам и к их суду, и
вот он, пополам с двойником, и разбил этот образ! «Так, дескать, расколются и ваши
ожидания!» Одним словом, если и был двойник, то была и просто блажь… Но все это
– только моя догадка; решить же наверно – трудно.
Правда,
несмотря на обожание Катерины Николаевны, в нем всегда коренилось самое
искреннее и глубочайшее неверие в ее нравственные достоинства. Я наверно думаю,
что он так и ждал тогда за дверью ее унижения перед Ламбертом. Но хотел ли он
того, если даже и ждал? Опять-таки повторяю: я твердо верю, что он ничего не
хотел и даже не рассуждал. Ему просто хотелось быть тут, выскочить потом,
сказать ей что-нибудь, а может быть – может быть, и оскорбить, может быть, и
убить ее… Все могло случиться тогда; но только, придя с Ламбертом, он ничего не
знал из того, что случится. Прибавлю, что револьвер был Ламбертов, а сам он
пришел безоружный. У видя же ее гордое достоинство, а главное, не стерпев
подлеца Ламберта, грозившего ей, он выскочил – и уж затем потерял рассудок.
Хотел ли он ее застрелить в то мгновение? По-моему, сам не знал того, но
наверно бы застрелил, если б мы не оттолкнули его руку.
Рана его
оказалась несмертельною и зажила, но пролежал он довольно долго – у мамы,
разумеется. Теперь, когда я пишу эти строки, – на дворе весна, половина
мая, день прелестный, и у нас отворены окна. Мама сидит около него; он гладит
рукой ее щеки и волосы и с умилением засматривает ей в глаза. О, это – только
половина прежнего Версилова; от мамы он уже не отходит и уж никогда не отойдет
более. Он даже получил «дар слезный», как выразился незабвенный Макар Иванович
в своей повести о купце; впрочем, мне кажется, что Версилов проживет долго. С
нами он теперь совсем простодушен и искренен, как дитя, не теряя, впрочем, ни
меры, ни сдержанности и не говоря лишнего. Весь ум его и весь нравственный
склад его остались при нем, хотя все, что было в нем идеального, еще сильнее
выступило вперед. Я прямо скажу, что никогда столько не любил его, как теперь,
и мне жаль, что не имею ни времени, ни места, чтобы поболее поговорить о нем.
Впрочем, расскажу один недавний анекдот (а их много): к великому посту он уже выздоровел
и на шестой неделе объявил, что будет говеть. Не говел он лет тридцать, я
думаю, или более. Мама была рада; стали готовить постное кушанье, довольно,
однако, дорогое и утонченное. Я слышал из другой комнаты, как он в понедельник
и во вторник напевал про себя: «Се жених грядет» – и восторгался и напевом и
стихом. В эти два дня он несколько раз прекрасно говорил о религии; но в среду
говенье вдруг прекратилось. Что-то его вдруг раздражило, какой-то «забавный
контраст», как он выразился смеясь. Что-то не понравилось ему в наружности
священника, в обстановке; но только он воротился и вдруг сказал с тихою
улыбкою: «Друзья мои, я очень люблю бога, но – я к этому не способен». В тот же
день за обедом уже подали ростбиф. Но я знаю, что мама часто и теперь садится
подле него и тихим голосом, с тихой улыбкой, начинает с ним заговаривать иногда
о самых отвлеченных вещах: теперь она вдруг как-то осмелилась перед ним, но как
это случилось – не знаю. Она садится около него и говорит ему, всего чаще
шепотом. Он слушает с улыбкою, гладит ее волосы, целует ее руки, и самое полное
счастье светится на лице его. С ним бывают иногда и припадки, почти
истерические. Он берет тогда ее фотографию, ту самую, которую он в тот вечер
целовал, смотрит на нее со слезами, целует, вспоминает, подзывает нас всех к
себе, но говорит в такие минуты мало… О Катерине Николаевне он как будто
совершенно забыл и имени ее ни разу не упомянул. О браке с мамой тоже еще
ничего у нас не сказано. Хотели было на лето везти его за границу; но Татьяна
Павловна настояла, чтоб не возить, да и он сам не захотел. Летом они проживут
на даче, где-то в деревне, в Петербургском уезде. Кстати, мы все пока живем на
средства Татьяны Павловны. Одно прибавлю: мне страшно грустно, что, в течение
этих записок, я часто позволял себе относиться об этом человеке непочтительно и
свысока. Но я писал, слишком воображая себя таким именно, каким был в каждую из
тех минут, которые описывал. Кончив же записки и дописав последнюю строчку, я
вдруг почувствовал, что перевоспитал себя самого, именно процессом припоминания
и записывания. От многого отрекаюсь, что написал, особенно от тона некоторых
фраз и страниц, но не вычеркну и не поправлю ни единого слова.
Я
сказал, что о Катерине Николаевне он не говорит ни единого слова; но я даже
думаю, что, может быть, и совсем излечился. О Катерине Николаевне говорим
иногда лишь я да Татьяна Павловна, да и то по секрету. Теперь Катерина
Николаевна за границей; я виделся с нею перед отъездом и был у ней несколько
раз. Из-за границы я уже получил от нее два письма и отвечал на них. Но о
содержании наших писем и о том, о чем мы переговорили, прощаясь перед отъездом,
я умолчу: это уже другая история, совсем новая история, и даже, может быть, вся
она еще в будущем. Я даже и с Татьяной Павловной о некоторых вещах умалчиваю;
но довольно. Прибавлю лишь, что Катерина Николаевна не замужем и путешествует с
Пелищевыми. Отец ее скончался, и она – богатейшая из вдов. В настоящую минуту
она в Париже. Разрыв ее с Бьорингом произошел быстро и как бы сам собой, то
есть в высшей степени натурально. Впрочем, расскажу об этом.
В утро
той страшной сцены рябой, тот самый, к которому перешли Тришатов и друг его,
успел известить Бьоринга о предстоящем злоумышлении. Это случилось таким
образом: Ламберт все-таки склонил его к участию вместе и, овладев тогда
документом, сообщил ему все подробности и все обстоятельства предприятия, а
наконец, и самый последний момент их плана, то есть когда Версилов выдумал
комбинацию об обмане Татьяны Павловны. Но в решительное мгновение рябой
предпочел изменить Ламберту, будучи благоразумнее их всех и предвидя в проектах
их возможность уголовщины. Главное же: он почитал благодарность Бьоринга
гораздо вернее фантастического плана неумелого, но горячего Ламберта и почти
помешанного от страсти Версилова. Все это я узнал потом от Тришатова. Кстати, я
не знаю и не понимаю отношений Ламберта к рябому и почему Ламберт не мог без
него обойтись. Но гораздо любопытнее для меня вопрос: зачем нужен был Ламберту
Версилов, тогда как Ламберт, имея уже в руках документ, совершенно бы мог
обойтись без его помощи? Ответ мне теперь ясен: Версилов нужен был ему,
во-первых, по знанию обстоятельств, а главное, Версилов был нужен ему, в случае
переполоха или какой беды, чтобы свалить на него всю ответственность. А так как
денег Версилову было не надо, то Ламберт и почел его помощь даже весьма не
лишнею. Но Бьоринг не поспел тогда вовремя. Он прибыл уже через час после
выстрела, когда квартира Татьяны Павловны представляла уже совсем другой вид. А
именно: минут пять спустя после того как Версилов упал на ковер окровавленный,
приподнялся и встал Ламберт, которого мы все считали убитым. Он с удивлением
осмотрелся, вдруг быстро сообразил и вышел в кухню, не говоря ни слова, там
надел свою шубу и исчез навсегда. «Документ» он оставил на столе. Я слышал, что
он даже не был и болен, а лишь немного похворал; удар револьвером ошеломил его
и вызвал кровь, не произведя более никакой беды. Меж тем Тришатов уже убежал за
доктором; но еще до доктора очнулся и Версилов, а еще до Версилова Татьяна
Павловна, приведя в чувство Катерину Николаевну, успела отвезти ее к ней домой.
Таким образом, когда вбежал к нам Бьоринг, то в квартире Татьяны Павловны
находились лишь я, доктор, больной Версилов и мама, еще больная, но прибывшая к
нему вне себя и за которой сбегал тот же Тришатов. Бьоринг посмотрел с
недоумением и, как только узнал, что Катерина Николаевна уже уехала, тотчас
отправился к ней, не сказав у нас ни слова.
Он был
смущен; он ясно видел, что теперь скандал и огласка почти неминуемы. Большого
скандала, однако же, не произошло, а вышли лишь слухи. Скрыть выстрела не
удалось – это правда; но вся главная история, в главной сущности своей,
осталась почти неизвестною; следствие определило только, что некто В.,
влюбленный человек, притом семейный и почти пятидесятилетний, в исступлении
страсти и объясняя свою страсть особе, достойной высшего уважения, но совсем не
разделявшей его чувств, сделал, в припадке безумия, в себя выстрел. Ничего
больше не вышло наружу, и в таком виде известие проникло темными слухами и в
газеты, без собственных имен, с начальными лишь буквами фамилий. По крайней
мере я знаю, что Ламберта, например, совсем не обеспокоили. Тем не менее
Бьоринг, знавший истину, испугался. Вот тут-то, как нарочно, ему вдруг удалось узнать
о происходившем свидании, глаз на глаз, Катерины Николаевны с влюбленным в нее
Версиловым, еще за два дня до той катастрофы. Это его взорвало, и он, довольно
неосторожно, позволил себе заметить Катерине Николаевне, что после этого его
уже не удивляет, что с ней могут происходить такие фантастические истории.
Катерина Николаевна тут же и отказала ему, без гнева, но и без колебаний. Все
предрассудочное мнение ее о каком-то благоразумии брака с этим человеком
исчезло как дым. Может быть, она уже и давно перед тем его разгадала, а может
быть, после испытанного потрясения, вдруг изменились некоторые ее взгляды и
чувства. Но тут я опять умолкаю. Прибавлю только, что Ламберт исчез в Москву, и
я слышал, что там в чем-то попался. А Тришатова я давно уже, почти с тех самых
пор, выпустил из виду, как ни стараюсь отыскать его след даже и теперь. Он
исчез после смерти своего друга «le grand dadais»:[185] тот застрелился.
II
Я
упомянул о смерти старого князя Николая Ивановича. Добрый, симпатичный старик
этот умер скоро после происшествия, впрочем, однако, целый месяц спустя – умер
ночью, в постели, от нервного удара. Я с того самого дня, который он прожил на
моей квартире, не видал его более. Рассказывали про него, что будто бы он стал
в этот месяц несравненно разумнее, даже суровее, не пугался более, не плакал и
даже совсем ни разу не произнес во все это время ни единого слова об Анне
Андреевне. Вся любовь его обратилась к дочери. Катерина Николаевна как-то раз,
за неделю до его смерти, предложила было ему призвать меня, для развлечения, но
он даже нахмурился: факт этот сообщаю без всяких объяснений. Имение его
оказалось в порядке, и, кроме того, оказался весьма значительный капитал. До
трети этого капитала пришлось, по завещанию старика, разделить бесчисленным его
крестницам; но чрезвычайно странно показалось для всех, что об Анне Андреевне в
завещании этом не упоминалось вовсе: ее имя было пропущено. Но вот что, однако
же, мне известно как достовернейший факт: за несколько лишь дней до смерти
старик, призвав дочь и друзей своих, Пелищева и князя В-го, велел Катерине
Николаевне, в возможном случае близкой кончины его, непременно выделить из
этого капитала Анне Андреевне шестьдесят тысяч рублей. Высказал он свою полю
точно, ясно и кратко, не позволив себе ни единого восклицания и ни единого
пояснения. По смерти его и когда уже выяснились дела, Катерина Николаевна
уведомила Анну Андреевну, через своего поверенного, о том, что та может
получить эти шестьдесят тысяч когда захочет; но Анна Андреевна сухо, без лишних
слов отклонила предложение: она отказалась получить деньги, несмотря на все
уверения, что такова была действительно воля князя. Деньги и теперь еще лежат,
ее ожидая, и теперь еще Катерина Николаевна надеется, что она переменит
решение; но этого не случится, и я знаю про то наверно, потому что я теперь –
один из самых близких знакомых и друзей Анны Андреевны. Отказ ее наделал
некоторого шуму, и об этом заговорили. Тетка ее, Фанариотова, раздосадованная
было сначала ее скандалом с старым князем, вдруг переменила мнение и, после
отказа ее от денег, торжественно заявила ей свое уважение. Зато брат ее
рассорился с нею за это окончательно. Но хоть я и часто бываю у Анны Андреевны,
но не скажу, чтоб мы пускались в большие интимности; о старом не упоминаем
вовсе; она принимает меня к себе очень охотно, но говорит со мной как-то
отвлеченно. Между прочим, она твердо заявила мне, что непременно пойдет в
монастырь; это было недавно; но я ей не верю и считаю лишь за горькое слово.
Но
горькое, настоящее горькое слово предстоит мне сказать в особенности о сестре
моей Лизе. Вот тут – так несчастье, да и что такое все мои неудачи перед ее
горькой судьбой! Началось с того, что князь Сергей Петрович не выздоровел и, не
дождавшись суда, умер в больнице. Скончался он еще раньше князя Николая
Ивановича. Лиза осталась одна, с будущим своим ребенком. Она не плакала и с
виду была даже спокойна; сделалась кротка, смиренна; но вся прежняя горячность
ее сердца как будто разом куда-то в ней схоронилась. Она смиренно помогала
маме, ходила за больным Андреем Петровичем, но стала ужасно неразговорчива, ни
на кого и ни на что даже не взглядывала, как будто ей все равно, как будто она
лишь проходит мимо. Когда Версилову сделалось легче, она начала много спать. Я
приносил было ей книги, но она не читала их; она стала страшно худеть. Я как-то
не осмеливался начать утешать ее, хотя часто приходил именно с этим намерением;
но в присутствии ее мне как-то не подходилось к ней, да и слов таких не
оказывалось у меня, чтобы заговорить об этом. Так продолжалось до одного
страшного случая: она упала с нашей лестницы, не высоко, всего с трех ступенек,
но она выкинула, и болезнь ее продолжалась почти всю зиму. Теперь она уже
встала с постели, но здоровью ее надолго нанесен удар. Она по-прежнему
молчалива с нами и задумчива, но с мамой начала понемногу говорить. Все эти
последние дни стояло яркое, высокое, весеннее солнце, и я все припоминал про
себя то солнечное утро, когда мы, прошлою осенью, шли с нею по улице, оба
радуясь и надеясь и любя друг друга. Увы, что сталось после того? Я не жалуюсь,
для меня наступила новая жизнь, но она? Ее будущее – загадка, а теперь я и
взглянуть на нее не могу без боли.
Недели
три назад я, однако ж, успел заинтересовать ее известием о Васине. Он был
наконец освобожден и выпущен совсем на свободу. Этот благоразумный человек дал,
говорят, самые точные изъяснения и самые интересные сообщения, которые вполне
оправдали его во мнении людей, от которых зависела его участь. Да и пресловутая
рукопись его оказалась не более как переводом с французского, так сказать
материалом, который он собирал единственно для себя, намереваясь составить
потом из него одну полезную статью для журнала. Он отправился теперь в – ю
губернию, а отчим его, Стебельков, и доселе продолжает сидеть в тюрьме по
своему делу, которое, как я слышал, чем далее, тем более разрастается и
усложняется. Лиза выслушала об Васине с странною улыбкою и заметила даже, что с
ним непременно должно было так случиться. Но она была, видимо, довольна –
конечно, тем, что вмешательство покойного князя Сергея Петровича не повредило
Васину. Про Дергачева же и других я здесь ничего не имею сообщить.
Я
кончил. Может быть, иному читателю захотелось бы узнать: куда ж это девалась
моя «идея» и что такое та новая, начинавшаяся для меня теперь жизнь, о которой
я так загадочно возвещаю? Но эта новая жизнь, этот новый, открывшийся передо
мною путь и есть моя же «идея», та самая, что и прежде, но уже совершенно в
ином виде, так что ее уже и узнать нельзя. Но в «Записки» мои все это войти уже
не может, потому что это – уже совсем другое. Старая жизнь отошла совсем, а
новая едва начинается. Но прибавлю, однако, необходимое: Татьяна Павловна,
искренний и любимый друг мой, пристает ко мне чуть не каждый день с увещаниями
непременно и как можно скорее поступить в университет: «Потом, как кончишь
учение, тогда и выдумывай, а теперь доучись». Признаюсь, я задумываюсь о ее
предложении, но совершенно не знаю, чем решу. Между прочим, я возразил ей, что
я даже и не имею теперь права учиться, потому что должен трудиться, чтобы
содержать маму и Лизу; но она предлагает на то свои деньги и уверяет, что их
достанет на все время моего университета. Я решился наконец спросить совета у
одного человека. Рассмотрев кругом меня, я выбрал этого человека тщательно и
критически. Это – Николай Семенович, бывший мой воспитатель в Москве, муж Марьи
Ивановны. Не то чтобы я так нуждался в чьем-нибудь совете; но мне просто и
неудержимо захотелось услышать мнение этого совершенно постороннего и даже
несколько холодного эгоиста, но бесспорно умного человека. Я послал ему всю мою
рукопись, прося секрета, потому что я не показывал еще ее никому, и в
особенности Татьяне Павловне. Посланная рукопись прибыла ко мне обратно через
две недели и при довольно длинном письме. Из письма этого сделаю лишь несколько
выдержек, находя в них некоторый общий взгляд и как бы нечто разъяснительное.
Вот эти выдержки.
III
«…И
никогда не могли вы, незабвенный Аркадий Макарович, употребить с большею
пользою ваш временный досуг, как теперь, написав эти ваши „Записки“! Вы дали
себе, так сказать, сознательный отчет о первых, бурных и рискованных, шагах
ваших на жизненном поприще. Твердо верю, что сим изложением вы действительно
могли во многом „перевоспитать себя“, как выразились сами. Собственно
критических заметок, разумеется, не позволю себе ни малейших: хотя каждая
страница наводит на размышления… например, то обстоятельство, что вы так долго
и так упорно держали у себя „документ“ – в высшей степени характеристично… Но
это – лишь одна заметка из сотен, которую я разрешил себе. Весьма ценю тоже,
что вы решились мне сообщить, и, по-видимому, мне одному, „тайну вашей идеи“,
по собственному вашему выражению. Но в просьбе вашей сообщить мое мнение
собственно об этой идее должен вам решительно отказать: во-первых, на письме не
уместится, а во-вторых – и сам не готов к ответу, и мне надо еще это
переварить. Замечу лишь, что „идея“ ваша отличается оригинальностью, тогда как
молодые люди текущего поколения набрасываются большею частию на идеи не
выдуманные, а предварительно данные, и запас их весьма невелик, а часто и
опасен. Ваша, например, „идея“ уберегла вас, по крайней мере на время, от идей
гг. Дергачева и комп., без сомнения не столь оригинальных, как ваша. А наконец,
я в высшей степени согласен с мнением многоуважаемейшей Татьяны Павловны,
которую хотя и знавал лично, но не в состоянии был доселе оценить в той мере,
как она того заслуживает. Мысль ее о поступлении вашем в университет в высшей
степени для вас благотворна. Наука и жизнь несомненно раскроют, в три-четыре
года, еще шире горизонты мыслей и стремлений ваших, а если и после университета
пожелаете снова обратиться к вашей „идее“, то ничто не помешает тому.
Теперь
позвольте мне самому, и уже без вашей просьбы, изложить вам откровенно
несколько мыслей и впечатлений, пришедших мне в ум и душу при чтении столь
откровенных записок ваших. Да, я согласен с Андреем Петровичем, что за вас и за
уединенную юность вашу действительно можно было опасаться. И таких, как вы,
юношей немало, и способности их действительно всегда угрожают развиться к
худшему – или в молчалинское подобострастие, или в затаенное желание
беспорядка. Но это желание беспорядка – и даже чаще всего – происходит, может
быть, от затаенной жажды порядка и «благообразия» (употребляю ваше слово)?
Юность чиста уже потому, что она – юность. Может быть, в этих, столь ранних,
порывах безумия заключается именно эта жажда порядка и это искание истины, и
кто ж виноват, что некоторые современные молодые люди видят эту истину и этот
порядок в таких глупеньких и смешных вещах, что не понимаешь даже, как могли
они им поверить! Замечу кстати, что прежде, в довольно недавнее прошлое, всего
лишь поколение назад, этих интересных юношей можно было и не столь жалеть, ибо
в те времена они почти всегда кончали тем, что с успехом примыкали впоследствии
к нашему высшему культурному слою и сливались с ним в одно целое. И если,
например, и сознавали, в начале дороги, всю беспорядочность и случайность свою,
все отсутствие благородного в их хотя бы семейной обстановке, отсутствие
родового предания и красивых законченных форм, то тем даже и лучше было, ибо
уже сознательно добивались того потом сами и тем самым приучались его ценить.
Ныне уже несколько иначе – именно потому, что примкнуть почти не к чему.
Разъясню
сравнением или, так сказать, уподоблением. Если бы я был русским романистом и
имел талант, то непременно брал бы героев моих из русского родового дворянства,
потому что лишь в одном этом типе культурных русских людей возможен хоть вид
красивого порядка и красивого впечатления, столь необходимого в романе для
изящного воздействия на читателя. Говоря так, вовсе не шучу, хотя сам я –
совершенно не дворянин, что, впрочем, вам и самим известно. Еще Пушкин наметил
сюжеты будущих романов своих в «Преданиях русского семейства», и, поверьте, что
тут действительно все, что у нас было доселе красивого. По крайней мере тут
все, что было у нас хотя сколько-нибудь завершенного. Я не потому говорю, что
так уже безусловно согласен с правильностью и правдивостью красоты этой; но
тут, например, уже были законченные формы чести и долга, чего, кроме
дворянства, нигде на Руси не только нет законченного, но даже нигде и не
начато. Я говорю как человек спокойный и ищущий спокойствия.
Там
хороша ли эта честь и верен ли долг – это вопрос второй; но важнее для меня
именно законченность форм и хоть какой-нибудь да порядок, и уже не
предписанный, а самими наконец-то выжитый. Боже, да у нас именно важнее всего
хоть какой-нибудь, да свой, наконец, порядок! В том заключалась надежда и, так
сказать, отдых: хоть что-нибудь наконец построенное, а не вечная эта ломка, не
летающие повсюду щепки, не мусор и сор, из которых вот уже двести лет все
ничего не выходит.
Не
обвините в славянофильстве; это – я лишь так, от мизантропии, ибо тяжело на
сердце! Ныне, с недавнего времени, происходит у нас нечто совсем обратное
изображенному выше. Уже не сор прирастает к высшему слою людей, а напротив, от
красивого типа отрываются, с веселою торопливостью, куски и комки и сбиваются в
одну кучу с беспорядствующими и завидующими. И далеко не единичный случай, что
самые отцы и родоначальники бывших культурных семейств смеются уже над тем, во
что, может быть, еще хотели бы верить их дети. Мало того, с увлечением не
скрывают от детей своих свою алчную радость о внезапном праве на бесчестье,
которое они вдруг из чего-то вывели целою массой. Не про истинных прогрессистов
я говорю, милейший Аркадий Макарович, а про тот лишь сброд, оказавшийся
бесчисленным, про который сказано: «Grattez le russe et vous verrez le
tartare».[186]
И поверьте, что истинных либералов, истинных и великодушных друзей человечества
у нас вовсе не так много, как это нам вдруг показалось.
Но все
это – философия; воротимся к воображаемому романисту. Положение нашего
романиста в таком случае было бы совершенно определенное: он не мог бы писать в
другом роде, как в историческом, ибо красивого типа уже нет в наше время, а
если и остались остатки, то, по владычествующему теперь мнению, не удержали
красоты за собою. О, и в историческом роде возможно изобразить множество еще
чрезвычайно приятных и отрадных подробностей! Можно даже до того увлечь
читателя, что он примет историческую картину за возможную еще и в настоящем.
Такое произведение, при великом таланте, уже принадлежало бы не столько к
русской литературе, сколько к русской истории. Это была бы картина,
художественно законченная, русского миража, но существовавшего действительно,
пока не догадались, что это – мираж. Внук тех героев, которые были изображены в
картине, изображавшей русское семейство средневысшего культурного круга в
течение трех поколений сряду и в связи с историей русской, – этот потомок
предков своих уже не мог бы быть изображен в современном типе своем иначе, как
в несколько мизантропическом, уединенном и несомненно грустном виде. Даже
должен явиться каким-нибудь чудаком, которого читатель с первого взгляда мог бы
признать как за сошедшего с поля и убедиться, что не за ним осталось поле. Еще
далее – и исчезнет даже и этот внук-мизантроп; явятся новые лица, еще
неизвестные, и новый мираж; но какие же лица? Если некрасивые, то невозможен
дальнейший русский роман. Но увы! роман ли только окажется тогда невозможным?
Чем
далеко ходить, прибегну к вашей же рукописи. Взгляните, например, на оба
семейства господина Версилова (на сей раз позвольте уж мне быть вполне
откровенным). Во-первых, про самого Андрея Петровича я не распространяюсь; но,
однако, он – все же из родоначальников. Это – дворянин древнейшего рода и в то
же время парижский коммунар. Он истинный поэт и любит Россию, но зато и
отрицает ее вполне. Он без всякой религии, но готов почти умереть за что-то
неопределенное, чего и назвать не умеет, но во что страстно верует, по примеру
множества русских европейских цивилизаторов петербургского периода русской
истории. Но довольно о нем самом; вот, однако же, его родовое семейство: про
сына его и говорить не стану, да и не стоит он этой чести. Те, у кого есть
глаза, знают заранее, до чего дойдут у нас подобные сорванцы, а кстати и других
доведут. Но вот его дочь, Анна Андреевна, – и чем же не с характером
девица? Лицо в размерах матушки игуменьи Митрофании – разумеется, не предрекая
ничего уголовного, что было бы уже несправедливым с моей стороны. Скажите мне
теперь, Аркадий Макарович, что семейство это – явление случайное, и я
возрадуюсь духом. Но, напротив, не будет ли справедливее вывод, что уже
множество таких, несомненно родовых, семейств русских с неудержимою силою
переходят массами в семейства случайные и сливаются с ними в общем беспорядке и
хаосе. Тип этого случайного семейства указываете отчасти и вы в вашей рукописи.
Да, Аркадий Макарович, вы – член случайного семейства, в противоположность еще
недавним родовым нашим типам, имевшим столь различные от ваших детство и
отрочество.
Признаюсь,
не желал бы я быть романистом героя из случайного семейства!
Работа
неблагодарная и без красивых форм. Да и типы эти, во всяком случае, – еще
дело текущее, а потому и не могут быть художественно законченными. Возможны
важные ошибки, возможны преувеличения, недосмотры. Во всяком случае, предстояло
бы слишком много угадывать. Но что делать, однако ж, писателю, не желающему
писать лишь в одном историческом роде и одержимому тоской по текущему?
Угадывать и… ошибаться.
Но такие
«Записки», как ваши, могли бы, кажется мне, послужить материалом для будущего
художественного произведения, для будущей картины – беспорядочной, но уже
прошедшей эпохи. О, когда минет злоба дня и настанет будущее, тогда будущий
художник отыщет прекрасные формы даже для изображения минувшего беспорядка и
хаоса. Вот тогда-то и понадобятся подобные «Записки», как ваши, и дадут материал
– были бы искренни, несмотря даже на всю их хаотичность и случайность… Уцелеют
по крайней мере хотя некоторые верные черты, чтоб угадать по ним, что могло
таиться в душе иного подростка тогдашнего смутного времени, – дознание, не
совсем ничтожное, ибо из подростков созидаются поколения…»
[2]
красавица (от франц. belle femme)
[4]
дорогое дитя (франц.)
[5]
мое бедное дитя (франц.)
[7]
Неправдали? Дорогое дитя… (франц.)
[8]
Амеждутем…. Я-то знаю женщин! (франц.)
[9]
острота (от франц. bon mot)
[10]
они очаровательны (франц.)
[12]
я знаю все, но не знаю ничего хорошего (франц.)
[13]
но что за мысль! (франц.)
[14]
дорогое дитя, я люблю боженьку… (франц.)
[15]
это было глупо (франц.)
[16]
место жительства (франц.)
[17]
вот еще идея! (франц.)
[18]
из области неведомого (франц.)
[19]
эта мерзкая история!.. (франц.)
[21]
Чего не исцеляют лекарства — исцеляет железо, чего не исцеляет железо —
исцеляет огонь (лат.)
[22]
строго необходимое (франц.)
[23]
ненависти в любви (франц.)
[24]
непременное условие (франц.)
[25]
во всем мире и в других местах (франц.)
[29]
мы всегда возвращаемся (франц.)
[33]
вот, друг мой (франц.)
[34]
без обиняков (франц.)
[35]
в предместье, в пригороде
[36]
когда говорят о веревке… (франц.)
[37]
этот маленький шпион (франц.)
[40]
вы будете спать, как маленький король (франц.)
[42]
дамского угодника, ветреника
[43]
Но… это очаровательно! (франц.)
[44]
острота (от франц. bon mot)
[47]
а теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя (франц.)
[51]
в одно прекрасное утро (франц.)
[52]
ломбард, ссудная касса (франц.)
[54]
две одинаковые карты, идущие подряд в колоде банкомета при игре в штос
[57]
оставим это, мой милый (франц.)
[58]
но оставим это, голубчик. (франц.)
[59]
это само собой разумеется (франц.)
[62]
откровенность, открытый, доверительный разговор
[63]
это смешно, но так мы и сделаем (франц.)
[64]
но оставим это (франц.)
[65]
в духе, на манер (франц.)
[66]
это смотря как, милый мой (франц.)
[68]
За ваши прекрасные глаза, кузен! (франц.)
[69]
бедное дитя (франц.)
[70]
Черт возьми! (франц.)
[71]
между нами говоря (франц.)
[72]
очень прилично (франц.)
[74]
кипсек — роскошно изданная подарочная книга с гравюрами
[75]
поэзия в жизни (франц.)
[76]
Какая очаровательная особа, а? Песни Соломона… нет, это не Соломон, это Давид,
который укладывал на свое ложе юную красавицу, чтобы согреть свою старость.
Впрочем, Давид, Соломон (франц.)
[77]
Эта юная красавица старого Давида — это же целая поэма (франц.)
[78]
альковная сцена (франц.)
[81]
Проводите же мать… что за бессердечный мальчик! (франц.)
[82]
меблированных комнат
[83]
Альфонсина! (франц.)
[85]
Несчастный! (франц.)
[86]
вы понимаете, милая моя? у вас есть деньги? (франц.)
[87]
Понимаете! понимаете! (франц.)
[88]
Но вы же совсем не спали, Морис! (франц.)
[89]
Замолчите, потом посплю (франц.)
[91]
Сударь, сударь! (франц.)
[92]
никогда еще мужчина не был так жесток, не был таким Бисмарком, как это
существо, которое смотрит на женщину как на что-то никчемное и грязное. Что
такое женщина в наше время? «Убей ее!» — вот последнее слово Французской
академии! (франц.)
[93]…
Увы! какую пользу принесло бы мне это открытие, сделай я его раньше, и не лучше
ли было бы скрывать мой позор всю жизнь? Быть может, непристойно девице так
откровенно говорить с мужчиной, но, признаюсь вам, если бы мне было дозволено
иметь какие-то желания, я хотела бы одного: вонзить ему в сердце нож, но только
отвернувшись, из страха, что от его отвратительного взгляда задрожит моя рука и
замрет мое мужество. Он убил того русского попа, сударь, вырвал его рыжую
бороду и продал парикмахеру на Кузнецком мосту, совсем рядом с магазином
господина Андрие, — вы, конечно, знаете: парижские новинки, модные
изделия, белье, сорочки… О сударь, когда дружба собирает за столом супругу,
детей, сестер, Друзей, когда живая радость воспламеняет мое сердце, —
скажите мне, сударь: есть ли большее счастье, чем то, которым все наслаждаются?
А он смеется, сударь, это отвратительное и непостижимое чудовище смеется, и
если бы все это устроилось не через господина Андрие, никогда, никогда бы я не…
Но что это, сударь, что с вами, сударь? (франц.)
[94]
магазином господина Андрие — последние новинки, парижские изделия и т. д.
(франц.).
[95]
магазина господина Андрие (франц.)
[96]
от господина Андрие этим ужасным и непостижимым чудовищем… (франц.)
[97]
Куда вы, сударь? (франц.)
[98]
Да, сударь! Но это недалеко, сударь, это совсем недалеко, не стоит надевать
шубу, это совсем рядом! (франц.)
[99]
Сюда, сударь, вот сюда! (франц.)
[100]
Он уходит, уходит! (франц.)
[101]
но ведь он убьет меня, сударь, убьет! (франц.)
[102]
т. е. из шкурок ягнят
[103]
клевета… от нее всегда что-нибудь да остается (франц.)
[106]
простите, мой дорогой (франц.)
[107]
Подождите! (франц.)
[108]
илька — мех американского хорька
[109]
Князь, у вас нет ли для нас рубля серебром, не двух, а одного, идет? (франц.)
[110]
мы вам вернем (франц.)
[113]
а, проклятый… (франц.)
[114]
Послушайте, друг мой, вы что, хотите, чтобы я проломил вам голову! (франц.)
[115]
Друг мой, вот Долгоровкий, другой мой друг (франц.)
[118]
Мадемуазель Альфонсина, поцелуйте меня (франц.)
[119]
А, гадкий мальчишка! (франц.)
[120]
Не подходите ко мне, вы меня запачкаете, и вы тоже, верзила; а то, знаете, я
вас обоих тут же выставлю за дверь! (франц.)
[121]
Мадемуазель Альфонсина, вы продали вашу болонку? (искаж. франц.)
[122]
Что это такое, моя «болонь»? (франц.)
[123]
Что за страшный жаргон? (франц.)
[124]
Я говорю как русская дама на минеральных водах (ломан. франц.)
[126]
Что такое русская дама на минеральных водах… и где же красивые часы, что вам
подарил Ламберт? (франц.)
[127]
Что такое русская дама на минеральных водах… и где же красивые часы, что вам
подарил Ламберт? (франц.)
[128]
У нас есть рубль серебром, который мы заняли у нашего нового друга (ломан.
франц.)
[129]
возвращаем вам с большой благодарностью (франц.)
[130]
Эй, Ламберт! Где Ламберт, ты не видел Ламберта? (франц.)
[131]
День гнева, день оный! (лат.)
[132]
День гнева, день оный! (лат.)
[133]
Двадцать пять рублей! (франц.)
[134]
Прощайте, князь (франц.)
[135]
Прощайте, князь (франц.)
[136]
Очень хороша (франц.)
[137]
Раз так, то это меняет дело (франц.)
[138]
Собственность есть кража (франц.)
[139]
истина в вине (лат.)
[140]
Я прежде всего дворянин и дворянином умру! (франц.)
[141]
«Отверженных» (франц.)
[142]
«Я умру дворянином» (франц.)
[144]
Наконец-то! (франц.)
[145]
а, добрый вечер (франц.)
[146]
«Здравствуйте» (франц.)
[147]
Вот вы! А ваши друзья? (франц.)
[148]
Да это настоящий медведь! (франц.)
[151]…это
позор! Даму… О, как вы благородны! Не беспокойтесь, я сумею образумить
Ламберта… (франц.)
[152]
Я же говорил, что он великодушный юноша! (франц.)
[153]
Не правда ли, не правда ли? (франц.)
[154]
он всегда берет чувствами… (франц.)
[155]
Потом, потом, не правда ли? Моя дорогая! (франц.)
[156]
Да, да, он очень мил… (франц.)
[158]
Но ведь то, что ты говоришь, ужасно (франц.)
[159]
Не правда ли? я говорю не слишком много, но хорошо (франц.)
[161]
Да, конечно (франц.)
[162]
Он, кажется, глуп, этот дворянин. Милое дитя… (франц.)
[163]
Ничего, ничего… Но я здесь свободен, не правда ли? (франц.)
[164]
Друг мой! Дитя мое! (франц.)
[165]
Дорогой князь, мы должны быть друзьями хотя бы по праву рождения… (франц.)
[168]
Это мое мнение! (франц.)
[169]
Это мое мнение! (франц.)
[170]
Это ангел, ангел небесный! (франц.)
[171]
Я говорю прелестные вещи, и все хохочут… (франц.)
[172]
Я говорю прелестные вещи, и все хохочут… (франц.)
[173]
Дорогое дитя, я люблю вас (франц.)
[174]
Да, да, понимаю, я сразу понял… (франц.)
[175]
этим черным человеком (франц.)
[176]
генеральшу (франц.)
[177]
Этот черный человек… (франц.)
[178]
черный человек (франц.)
[179]
Ах, я забыла, как же его зовут… Ужасный человек… Да, Версилов (франц.)
[180]
это письмо (франц.)
[181]
О, они совершат свое мщение! (франц.)
[182]
эта дама, генеральша (франц.)
[183]
Спасите ее, спасите! (франц.)
[184]
Вы же красивая женщина! (франц.)
[186]
"Поскребите русского и вы увидите татарина» (франц.).
|