2
Первый
день был маджлес-ширини.
Сидели,
заложив правую ногу на левую, на коврах у Самсона, персияне в больших чалмах и
цветных носках – джурабах. Какой-то мулла, приятель Самсонов, прочел брачную
кебелэ, а прапорщик отвечал, как научил его Самсон:
– Бэли.
(Согласен.)
Долго
пили шербет из огромных золотых мисочок, ели пушеки и протягивали руки за кальянами,
которые угольками раскуривали слуги.
Уходили
гуськом, перед лестницей спорили, уступали друг другу дорогу, и никто ни за что
не соглашался выйти первым.
Слуги
внизу тащили за каждым по огромному мешку пешкешей.
И второй
день – вели невесту в баню.
Стреляла
из ружей толпа перед банным входом, и кто-то кричал, что дарит невесте десять
тысяч туманов, и сотни голосов тотчас же закричали, что отдают их плясунам.
Факелы чадили. Зейнаб в белой чадре, окруженная шестью женщинами в синих
шелковых чадрах, вышла из бани.
Самсон-хан
ждал ее у ворот.
Он взял
ее за плечи и толкнул легонько:
– Иди
в сад, который дарится тебе. Он был слегка пьян, в богатом халате.
На дворе
принесли и бросили к ногам Зейнаб связанного толстого барана с позолоченными
рогами.
Баран
пыхтел и блеял, бока его ходили.
Мальчишки
кричали за воротами, чадили факелы, сотни глаз облепили, как живые уголья,
забор.
Самсон
отошел несколько.
– Ты
ноги распутай-ка маленько, – приказал он кому-то по-русски.
Барана
поставили на ноги, он дрожал. Самсон вытащил кривую саблю.
Стиснув
зубы и вынося вбок саблю, Самсон сделал два коротких шага к барану.
Он
ударил его длинным, свистящим движением между рог, и тотчас мальчишки
загалдели, заорали на заборе: он рассек пополам барана.
Кровь
забила на белую чадру Зейнаб, в крови были сапоги и штаны Самсона, кровь начала
растекаться маленькими ручейками в стороны.
– Багадеранам
по рублю жертвую и по две чарки, – сказал Самсон, пошатываясь, и посмотрел
мутно кругом.
– Мешок
давай сюда, Астафий Василич, – ион стал вынимать из мешка медные деньги и
бросать их за двор, в чужие глаза, что светились на заборе.
И двор
опустел, слышно было, как за забором дерутся из-за денег и пыхтят, собирая их.
– А
теперь в дом пойдем. Дома началось другое.
Маленький
старый священник из русской часовни, которую Самсон построил для православных,
священник, которого еще тридцать лет назад расстригли в России, певучим голосом
прочел о рабе божием Евстафии и рабе божией Зейнабе (он так и сказал: Зейнаба)
и, окая, произнес:
– Поздравляю
с бракосочетанием законным и здравствовать желаю многие лета.
И ушел
так же незаметно, как пришел, с потайного хода.
Пришли
наибы и наиб-серхенги: Борщов, Наумов, Осипов, Ениколопов и еще много других
русских наибов, и Самсон сказал им:
– Ну,
нынче праздник у меня, не обессудьте.
Крепкая
кизлярка, безо всяких пушеков, стояла на столе, и наибы пили, и пил Самсон.
– Скучно
мне несколько, – сказал он, когда напился. Глаза у него потемнели, губа
отвисла.
– Ух,
и скучно мне, Астафий, – сказал Самсон и заплакал. – Пей теперь до
утра, к жене потом ужо пойдешь. Мальчишник твой.
Пели
наибы.
У
Борщова был тонкий, чувствительный голос. Он убил на родине двух человек.
Маленький,
верткий, щербатый от оспы, он сидел, приложив к груди правую руку и закатив
глаза.
Как не пава-свет по двору ходит,
Не павлины сизы перья роняют,
Тяжко лежати сизу перу во долине,
Трудно жити на свете сиротине…
– Вот
Борщов поет, – сказал что-то такое Самсон, шаря руками, – вот поет
как Борщов.
Ай, что сказана мне царска служба,
Показана широкая дорожка
Ко славному городу Петербургу…
– Что
Борщов поет, – жаловался Самсон, – эх, что он такое поет? Я эту песню
от него всегда слышу. Не хочу я эту песню, наибы.
Другую
запели:
Она писаря псковского ругала,
Ух, ругала да весьма поносила…
Поедем, душа Аша, погуляти,
Ашенька, мамашенька, гуляти.
– Деда
зови! – кричал Самсон. – Деда зови со двора, пусть ругается, дед-от,
ругательство его интересное.
Притащили
деда-дворника.
Он
поклонился истово хозяину и гостям.
– Яковличу
с праздником.
– Пей,
дед.
– Я
из мирской посуды не пью, я из рабской.
– Неси
свою рабскую.
– Вот
те новая посудина, не поганая, пей.
Дед
выпил до дна и не поморщился. Поклонясь, собрался уходить.
– Ты
куда? – спросил Самсон. – Не пущу, ты мне песню, дед, спой, – и
мигнул Наумову.
– Горе
тебе, город Вавилон, – сказал дед ядовито, – со наложницы.
– Ты
стой, каки наложницы?
– Кимвал
бряцающий, – сказал дед и икнул маленько.
– Нет,
ты говори: каки-таки наложницы? – говорил Самсон.
– И
отверже Бога праведного и круг тельца златого скакаше, окаянные. И
плясаше, – бормотал дед в бороду.
– Ты
выпей, дед, голос прочистишь. Дед пил, не отказывался.
– Дедушко,
не умеют плясать наибы мои. Как это казачка пляшут, никто даже не понимает.
Дед был
пьян. Кроме того, что он был раскольник, он еще был и горький пьяница.
– Я
могу, ты не смейся, что я старый. Дед прошелся:
– Ех,
тедрит, тедрит, тедрит…
– Скакаше, –
сказал Самсон, – плясаше. Вот тебе и скакаше…
Он встал
с места.
– Ех,
тедрит, тедрит, тедрит…
Дед
приседал на одном месте, а ему казалось, что он ходит по всей комнате.
– Стой,
дед, – сказал Самсон, – за твое скаканье тебя нужно сказнить.
Он пхнул
легонько его в стену, и дед стал столбиком.
– Сейчас,
сейчас тебя казнить будем, – говорил Самсон спокойно.
– Ну
держись, Вавилоне. Самсон вытащил пистолет. Скрыплев схватил его за халат.
– Ты
что? – спросил Самсон. – Ты кто такой? Он был красен, глаза его были
полузакрыты. Скрыплев, пьяный, бормотал:
– Осмеливаюсь
указать вашему превосходительству… Самсон уже не помнил о нем.
Он
выстрелил.
Дымок
рассеялся. Дед столбиком стоял у стены. Над самой его головой чернела дыра.
– Скучно
мне, наибы, – сказал Самсон, – уходите теперь. Деда к чертовой матери
тащите.
|