5
– Дед,
почему ты не живешь в станице? – спросил Грибоедов.
– Обида
была, – спокойно отвечал дед. – Годов тридцать назад отселился. Машки
на свете не было.
– Какая
обида?
– А
что вспоминать? – сказал дед и пошел куда-то. Была лет тридцать тому
обида, дед был молод, отселился, купил себе домок, нажил Машу, потерял жену,
потом Маша вышла замуж за казака, ушла в станицу, он сам побобыльничал с год,
казака услали в походы, и Маша пришла к нему на лето.
Чего тут
спрашивать? Трава не спрашивает, бычок не спрашивает, только проезжие казаки
воротят нос, а то и заезжают.
В четыре
дня завязалось грибоедовское бытие.
Сашка
спозаранок уходил с дедом на косьбу – у деда был покос неподалеку, – а
днем больше спал.
Странная
была Сашкина косьба! Грибоедов как-то раз встал пораньше, пошел на покос. Дед
ходил с косой, как маятник, по полосе, взмахивал косовищем, блестящим, как лак,
от лет и рук, останавливался, и опять махал, и гнал перед собой траву. Он
быстро запотевал, пятнами по белой рубахе.
А Сашка
лежал задрав ноги и читал смятую, грязную, тоже блестящую, как лак, от кармана,
книжку. Впрочем, он не читал, а пел. Книжка была песельник.
Сашка
пел:
Смолкни, ветер, хотя на минуту,
Дай мне полную волю рыдать.
Старик
не обращал на него никакого внимания. Однако каждое утро, как будто это само собою
разумелось, говорил Сашке:
– Вставай,
что ль. Пойдем.
И
беспамятный дед уходил, а за ним плелся Сашка, и тогда в доме начиналась эта
самая Машина походка. Уже тридцатитрехлетнее тело решало и думало за себя. Оно
решило тайком и втихомолку: не неделю и не месяц, а скольку Богу будет угодно
проживет он здесь.
Родофиникин
с Нессельродом пускай живут в Петербурге или едут на театр военных действий.
Кавказская девочка пусть растет.
Все они
казались далекими, вряд ли они даже существовали. Тысяча верст от Петербурга,
тысяча верст от Кавказа. А он исчезнет.
Но,
стало быть, он беглец, в бегах, в нетях, он дезертёр? Ну и что же, беглец.
Человек отдыхает.
6
Он лежал
во дворе, в траве, как ящерица, было свежо, ему нездоровилось. Было уже очень
поздно. Луна стояла, как тарелка. В стороне от дома сидели дед и Сашка. Они его
не видели.
– Работница
она хорошая, по двору, или, как говорится в крестьянстве, по хозяйству, – говорил
Сашка.
– Хорошая, –
отвечал дед неохотно.
Потом он
спросил Сашку:
– А
барин твой богат, што ли?
– Барин
завсегда имеет деньги, по чину, – ответил Сашка отрывисто. – Они
персиянские министры.
– Ну? –
удивился дед.
– А
ты что думал?
– Рука
у него сухая, – сказал чего-то дед.
– Это
прострелено на дуелях, – медленно произнес Сашка. Удивительное дело.
Никто, ниже он сам, в Петербурге и на Москве не замечали этого. Рука у него
была прострелена, но, кроме шрама да неловкости в большом и указательном, ничего
не осталось. А дед заметил.
– А
слышь, дед, – сказал Сашка потише, – дочка твоя, она что, балует?
– Дает
помаленьку, – равнодушно согласился дед.
– А
муж вернется?
– Ну
и что ж, может, побьет, а может, и не побьет. Она ему избу справит, сено
уберет. Не побьет.
– Рази?
– Паши
хоть плугом, хоть сохой, а урожай – твой, – сказал дед твердо.
Потом
дед пошел к себе. Сашка остался.
Грибоедову
почудилась босая поступь и легкий шумок платья.
– Садитесь,
Марья Ивановна, – сказал Сашка. – Не угодно будет вдвоем подышать
воздухом степей?
– Тише
вы, – сказала Маша, – барин…
– Они
ушли со двора, помечтать, – ответил Сашка, – на большую дорогу при
свете луны.
Маша
хихикнула. Потом они притихли – видно, целовались.
– Спойте
уж лучше, Александр Дмитриевич, ну вас совсем, – сказала Маша,
оторвавшись. – Ту спойте.
– Ту? –
спросил Сашка. – Рази? Она мне вовсе не нравится, но, если желаете, я,
конешно, могу исполнить.
Если девушки метрессы,
Им ненадобны умы!
Если девушки тигрессы,
Будем тиграми и мы!
Грибоедов
тихонько, как в детстве, захихикал. Несомненно, Сашка побеждал его своим обхождением.
Уж не стреляться ли с ним на дуэлях? Он просто отхлещет его на первой станции.
Какое
пошлое приключение; слава богу, что никто, кроме этого болвана Сашки, ничего не
знает.
А
она-то, святая простота, придорожная тигресса, метресса.
Да и сам
хорош. И вправду мечтает при свете луны на большой дороге.
– Марья
Ивановна! – сказал Сашка протяжно. – Марья Ивановна, дозвольте вашу
рученьку.
И опять
они притихли.
– Марья
Ивановна, – сказал, задыхаясь, Сашка, – я лучше вам спою песню,
которую вы можете считать за разговор, как будто я всерьез говорю.
Он
замурлыкал:
Поедем, шинкарочка,
Со мной на Кавказ!
У нас на Кавказе
Не по-вашему:
Не жнут, не прядут,
Девки хорошо ходят.
– Марья
Ивановна, – Сашка шептал и возился, – Марья Ивановна, примите во
внимание, что дальше в песне поется: сдавалась шинкарочка на его слова. Марья
Ивановна…
И
шелест, и пыхтенье, и стук головы Марьи Ивановны о скамейку.
Каковы
скоты!
Промаячил
у дороги пять дней для Сашкина удовольствия. Полно же им, наконец. Ведь это уж,
однако, ни на что не похоже.
– Сашка!
Болван!
Звук
такой, как будто куры в курятнике разлетелись.
– Чего
прикажете, Александр Сергеевич?
– Чего
я прикажу? Я тебе прикажу…
– Слушаю,
Александр Сергеевич…
Грибоедов
смотрел на Сашку с брезгливостью и любопытством.
– Скажи
деду запрягать сейчас же, складывай вещи. Я с тобой поговорю еще!.. Тигр…
Деда
разбудили. Он долго отказывался, наконец заломил цену: за двадцать верст – пятнадцать
рублей. Грибоедов бросил сотню на стол.
– За
постой и за лошадей.
– Маловато,
ваша милость, – сказал дед.
Грибоедов
посмотрел на деда.
– Живо!
Дед стал
торопиться.
Когда
они выезжали, Маши не было. Только ручники ее висели на веревке, сушились.
– Эх,
Маша…
– Марья
Ивановна, тьфу!
|