12
Грибоедов
обедал на ковре, разостланном под старым дубом. Сашка ему прислуживал.
Тифлис
был его второй родиной. Восьмилетние упорные его труды были там. И на своих лицах
эти люди принесли тот тифлисский воздух, на одежде ту тифлисскую пыль.
Он был
им рад.
Один из
них жил неподалеку от Паскевича, другой вместе с ним гулял когда-то по Тифлису,
третий переписывал его проект.
– Как,
друзья мои, граф поживает, так же ли все сердит?
Оказалось,
нет, напротив, граф стал ужасно добр, сделал кучу ласковостей, они его любили
теперь прямо как отца. Бездну добра делает, общего и частного, с тех пор как
стал графом, и стал внимателен.
Слезы
стояли в глазах у них.
Мало ли
что бывает, мало ли о чем они с ним раньше говорили, а ведь они,
чиновники, – народ добрый, собачья натура такая, они забыли прошедшее… И
любят его, и графа любят. Главное, человек превосходный, нараспашку человек.
– Граф
в городе?
Ах, в
Петербурге и не знают, что граф уже месяц на главной квартире.
Подъезжает
богатая коляска, не коляска, а ландо. В ландо сидит жирный человек в статском,
сидит развалясь и всем корпусом являя уверенность в себе, в своем ландо и своих
лошадях. Обе руки держит он на широко расставленных коленях, и на пальцах
нанизаны перстни, как шашлык на вертеле.
Рядом с
человеком тоненький, бледный, длинноносый и черноглазый мальчик в круглой меховой
шапке с белым донышком.
– Давыдчик,
Давыдчик приехал! Давыдчик – брат Нины, кавказской девочки. Давыдчик прыгает на
ходу с коляски, бежит к Грибоедову, обнимает его и крепко, с азартом целует.
У
безбородого человека, чудесно вознесшегося в Петербурге, глаза мгновенно
промокли, по-отцовски. Он растерялся.
– Давыдчик
приехал!
Он
вежливо, по рассеянности, жмет руку жирному господину и только потом смотрит на
него с недоумением. А жирный человек, столь еще недавно независимый и гордый в
своем ландо, мнется, шея его утолщается, как у потревоженного удава, и он
сладостно говорит по-французски, с явным греческим акцентом:
– Добро
пожаловать… добро пожаловать, ваше превосходительство!
Он грек,
но притворяется французом.
Эх,
сразу запахло этой милой, запутанной, беспомощной семьей – зеленым табором
Прасковьи Николаевны.
Эх,
глаза у Давыдчика сестрины, Нинины.
Грека,
рыцаря промышленности, приветствует Грибоедов как родного, хоть он плут и мошенник.
Пусть у него усы нафабрены, разговор фальшивый и документы фальшивые.
Гудит
там, копошится нелепая, сбродная семья в Тифлисе, у Прасковьи Николаевны Ахвердовой.
Разваливается
ее дом, увитый вконец плющом, расползаются ее вдовьи капиталы, но едят у нее, и
пьют, и танцуют, и молодежь сгорает по уголкам, целуясь.
– Ты,
Давыдчик, уже усы растишь. Но до чего же мил, до чего же мил, что ко мне
прискакал. Душа моя!
И
коллежский асессор тоже вдруг наполняется безродной, собачьей радостью, он
чувствует бестолковое щекотание в носу, он благодарен за что-то Давыдчику и
тоже бормочет:
– Он
мил, он очень мил…
И, уже
опомнясь, со значительным смешком толкает в бок соседа:
– A
monsieur Севиньи явился-таки встречать…
|