3
Крик
стоял на дворе.
Пять
голосов кричали по-персиянски:
– Нет.
Нет. Нам не нужно никаких денег, мы принесли эту козу от велиагда, и пусть
Вазир-Мухтар ест ее с удовольствием.
Было
всего семь часов. Грибоедов прислушался.
Жирный
голос Рустам-бека покрывал персиянские крики:
– Я
довольно вам дал, и совершенно довольно. Рустам-бек приходился дальним
родственником княгине Саломе и поэтому заведовал хозяйственной частью.
Грибоедов невольно взглянул на спящую Нину, как бы ожидая от нее ответа.
Повторялось
это, к сожалению, часто. Каждый день от Аббаса приносили то плоды из его сада в
тяжелых корзинах, то козу, «собственноручно убитую его высочеством», то конфеты
на серебряном блюде.
Гулям-пишхедметы,
как и подобает камер-юнкерам, стояли скромно, ожидали приличной мзды за труды и
удивились бы, вероятно, если бы узнали, что Вазир-Мухтар называет это: давать
на водку.
Бог,
если уж не поминать княгини Саломе, послал Грибоедову двух людей, с которыми он
не знал, что делать: Рустам-бека и Дадаш-бека.
Рустам-бека,
с лихими курчавыми усиками, он назначил поэтому заведовать хозяйством, а
Дадаш-бек так и болтался без дела.
Грибоедов
звал их Аяксами.
Денег
было действительно мало до ужаса. Финик до сих пор не распорядился высылкой. Но
Аяксы вели себя в этих случаях, как привыкли вести себя в Тифлисе с
татарами-продавцами.
– Берите
свою козу и убирайтесь на все четыре стороны, – ревел на дворе Рустам-бек.
– Это
коза? Это кошка, – помогал ему Дадаш-бек.
– Нет.
Нет. Нет. Не нужно нам денег. Ешьте на здоровье, – горланили
гулям-пишхедметы и не трогались с места.
Грибоедов
накинул халат и шмыгнул в кабинет. Там он сел в кресло и только уже потом
медленно и лениво подошел к окну и окликнул Аяксов.
– Давайте
каждый раз столько, сколько я приказал.
– Посмотрите
на козу, Александр Сергеевич, – багровел внизу, подбоченясь,
Дадаш-бек, – это кошка. Ведь это не от велиагда. Они сами приносят всякую
дрянь и дерут с нас втридорога. Они нас обманывают.
– Дадаш-бек,
это не ваше дело.
Аякс
пожал широкими плечами, а камер-юнкеры, получив на водку, ушли довольные.
Грибоедов
знал, что дня через два это снова повторится.
Пора
было идти суд судить, а к двенадцати он должен быть у Аббаса. По три раза в
день он виделся с его высочеством.
Напялив
мундир, в котором было жарко и неудобно по утрам, он спустился во внутренний
дворик.
Там уже
ждали его.
Казаки
вытянулись и стали на караул.
Люди
примолкли.
Грибоедов
отыскивал глазами очередного родителя. На этот раз им был старенький
немец-колонист. Вместе с Грибоедовым приехали в арбах, в старинных колымагах и
телегах эти родители, армяне, немцы, грузины, у которых были взяты в плен или
похищены дочери.
Родители
жили в караван-сараях, шатались по базарам, пропадали по окрестностям, выспрашивали,
вынюхивали, а потом являлись с доказательствами, что дочка живет у сеида
Мах-мед-Али или у сеида Абдул-Касима.
Грибоедов
вызывал сеида, и сеид являлся с невинным лицом. В пространной речи он доказывал,
что никакой дочки в гареме у него нет и что сосед его, пустой, дрянной человек,
наплел на него. После долгого прения с родителями, взглянув попристальнее в
очки Вазир-Мухтара, он соглашался привести дочку, «если только это она».
Начиналось
третье действие комедии о блудной дочке – дочка являлась.
Это как
раз и происходило теперь.
С видом
скромным и равнодушным стоял сеид в меховой шапке, усатый и толстогубый.
Старенький
родитель в очках, перевязанных веревочкой, стоял, заложив руки за спину.
И перед
ним была дочка. Дочка большая, как идол, величавая, с белобрысыми кудерьками по
височкам. По загорелому лицу густо насели светлые веснушки.
Двое
детей тыкались ей в тугие колени и обтягивали шелк на рубенсовых бедрах.
Увешана она была бусами, в ушах висели тяжелые серьги, а на руках блестели
перстни, толстые, как черви.
Старенький
родитель смотрел на нее помаргивая, не без боязни. Рубашка у родителя была
новенькая, чистая.
– Сусанна, –
говорил родитель сладко, как говорят толстой кошке, от которой можно ждать
неприятностей, – Сусанна, дитя мое.
Дочка
молчала. Казаки смотрели на нее во все глаза. Грибоедов стал творить суд.
– Признаете
ли вы господина Иоганна Шефера родителем своим? – спросил он дочку
по-немецки.
– Аbег,
um Gottes Willen, nein[78], –
ответила дочка голосом грудным и густым, как сливки.
Родитель
заморгал красноватыми глазками.
– Ваше
фамильное имя?
– Я
позабыла, – ответила дочка.
– Sie
hat schon den Familiennamen vergessen[79], –
отметил с горечью родитель.
– Сколько
лет вы замужем?
– Шесть
лет и три месяца, – ответила дочка точно.
– Вам
хорошо живется?
– Благодаря
Бога.
– Не
притеснял ли вас ваш родитель?
– Excellenz[80], –
сказал оскорбленный родитель и прижал руку к груди, – она жила у нас как
кукла, wie'n Püppchen.
– Püppchen? –
спросила дочка и оттолкнула детей. – Püppchen? – спросила она и
подалась вперед.
Отступил
родитель.
– Коров
доить? – кричала дочка, – пшеницу жать? – наступала она на
старика, – сено сгребать? Сусанна – туда, Сусанна – сюда? Вы постыдились
бы, Vater[81],
смотреть мне в глаза, если б вы не были такой жестокий, бессовестный человек.
– Erziehungskosten? –
отбояривался тонким голоском родитель. – Воспитание? Кто тебе дал
воспитание? Сколько! Сколько оно стоило! Sakrement![82]
– Я
вас вижу в первый раз, – сказала дочка величаво, и грудь у нее заходила.
– Документы, –
совал дрожащими ручками родитель грязные клочки в руки Грибоедову, –
Excellenz, вот все мои документы, и извольте усмотреть.
Грибоедов
смотрел с некоторым удовольствием на дочку. Излишен был вопрос, не дает ли она
показания в запуганном состоянии. Сеид сам сжался, когда услышал ее голос.
– Господин
Шефер, – сказал он родителю и отвел двумя пальцами родительские
клочки, – на основании закона вы имеете право получить дочь свою Сусанну
как похищенную.
Дочка молча
посмотрела на родителя.
– Vater, –
сказала она, – если вы возьмете меня, если вы осмелитесь на это, я этими
руками задушу вас по дороге.
Руки у
нее были действительно сильные.
– Но, –
закончил Грибоедов, – сама похищенная должна признать своих родственников.
Таков закон, – добавил он с удовольствием.
Клочки
трепетали, как бабочки, в родителевых руках.
Родитель
заморгал усиленно.
Он
моргал до тех пор, пока слезы не потекли у него из глаз. Он стоял, равнодушный,
маленький, без всякого выражения на красном сморщенном личике, моргал, и из
глаз падали у него чужие слезы.
Потом он
вынул обтрепанный бумажник, открыл грязными пальчиками отделение в нем и
бережно засовал туда клочки.
Выпрямился
господин Шефер, заложил левую ручку за спину. Сделал он шаг к Грибоедову. Низко
поклонился.
– Ехсеllenz, –
сказал он важно и медленно, – честь имею откланяться. Эту женщину, –
он ткнул пальчиком в немку, – вижу я, – он ткнул себя в грудь, –
в первый раз.
И он
поднял палец строго. А потом согнулся и засеменил прочь, не оглядываясь,
маленький седенький немец, в новой чистой рубашке, на которой не хватало
пуговиц.
Грибоедов
сделал знак. Сеид и немка пошли прочь со двора. Немка шла медленно. Двое
мальчиков цеплялись за ее широкие шальвары. Казаки смотрели ей вслед.
Пойдет
старенький немец на базар, купит овса для катера и будет торговаться, и по равнодушному
лицу будут течь слезы, потом он вынет красный большой платок из кармана,
высморкается, закурит аккуратно вонючую трубку и затрусит дни и ночи по дурным
дорогам. И дома он сразу возьмет топорик наколоть дров, и будет их колоть
каждый день, и за десять лет так ничего и не скажет об этой поездке своей
рыхлой старухе.
– Отца
не признала, – сказал один казак и повел головой.
– Богатая, –
зевнул другой.
– Обидно
немцу, ей-богу, – сказал первый, – тратился, ездил, а она – вот, во
внимание не берет.
– Давеча
Серопка-купец тоже порожняком уехал. Закон. А разве баба посмотрит на закон?
|