Увеличить |
Часть 9
Произошло нечто в высокой степени неожиданное: хлопоты моих
друзей, г. начальника и его супруги, увенчались успехом, и вот уже два месяца,
как я на свободе.
Счастлив сообщить, что тотчас же по выходе из нашей тюрьмы я
занял положение весьма почетное, на которое едва ли смел когда-либо
рассчитывать в сознании моих скромных достоинств. Вся печать с единодушным
восторгом встретила меня; многочисленные журналисты, фотографы, даже
карикатуристы (люди нашего времени так любят смех и удачные остроты) в сотнях
статей и рисунков воспроизвели всю историю моей замечательной жизни. С
поразительным единодушием, не сговариваясь друг с другом, газеты присвоили мне
наименование "Учитель", высоколестное имя, которое, после некоторых
колебаний, я принял с глубокой признательностью.[61]
Те средства, которые оставила мне добрая матушка и которые
сильно возросли за то время, пока я находился в тюрьме, дали мне возможность
устроиться не только прилично, но даже и роскошно в одном из наиболее аристократических
отелей. В моем распоряжении находится многочисленный штат прислуги, автомобиль
– прекрасное изобретение, с которым я познакомился впервые, – и вообще я
так умело распорядился деньгами, что, несомненно, попади богатство в мои руки в
свое время, я не оставил бы его лежать втуне. Живые цветы, в изобилии
доставляемые очаровательными посетительницами, придают моему уголку вид
оранжереи или даже кусочка тропического леса. Мой слуга, весьма приличный
молодой человек, положительно в отчаянии: никогда, по его словам, он не видал
столько цветов и не обонял одновременно столько различных запахов. Если бы не
мой преклонный возраст и не та строгая и важная корректность, с какой держусь я
с моими почитательницами, – я не знаю, перед чем могли бы остановиться они
в выражениях своих пылких чувств. Сколько надушенных записочек! Сколько томных
вздохов и покорно молящих глаз! Даже не обошлось дело без прелестной незнакомки
под черной вуалью: три раза в различные часы таинственно появлялась она и,
узнав, что у меня есть посетители, столь же таинственно исчезала.
Добавлю, что в настоящее время я удостоен чести быть
избранным в почетные члены многих человеколюбивых обществ, как-то: "Лиги
мира", "Лиги борьбы с детской преступностью", "Общества
друзей человека" и некоторых других. Кроме того, по приглашению редактора
одной из наиболее распространенных газет, с будущего месяца я начинаю серию
публичных лекций, для каковой цели отправляюсь в турне вместе с моим любезным
импресарио.[62]
Между прочим, во избежание излишних пересудов (я живу сейчас
точно в стеклянном колпаке) я отказался на некоторое время от продолжения тех
приятных собеседований, которые на языке моих очаровательных посетительниц
назывались исповедью; надеюсь, впрочем, что со временем мне удастся их
восстановить и с избытком вознаградить за испытанные лишения мою милую паству.
Как видит мой благосклонный читатель, справедливость все же
не пустой звук, и за мои страдания я получаю ныне немалую награду. Но, не смея
ни в чем упрекнуть столь милостивую ко мне судьбу, я все же не чувствую того
удовлетворения, для которого, казалось, имел бы полное основание. Правда,
первое время я был положительно счастлив; но уже вскоре привычка к строго
логическому мышлению, зоркость и неподкупность взгляда, приобретенная созерцанием
мира сквозь математически правильную решетку, привели меня к ряду
разочарований.
Боюсь сейчас сказать это с полной уверенностью, но, кажется,
вся их жизнь на так называемой свободе есть сплошной самообман и ложь. Жизнь
каждого из тех людей, кого я видел за эти дни, движется по строго определенному
кругу, столь же прочному, как коридоры нашей тюрьмы, столь же замкнутому, как
циферблат тех часов, что в невинности разума ежеминутно подносят они к глазам
своим, не понимая рокового значения вечно движущейся и вечно к своему месту
возвращающейся стрелки, – и каждый из них чувствует это[63], но в странном ослеплении уверяет, что он
совершенно свободен и движется вперед. Подобно глупой птице, которая
бьется до полного истощения сил о прозрачную стеклянную преграду, не понимая,
что ее удерживает, эти люди беспомощно бьются о стены своей стеклянной тюрьмы.
Я не могу без негодования говорить об ихнем небе, глубиной и бесконечностью
которого они так восхищаются: наглое, оно обманывает их своею мнимою
доступностью, своею лживой красотой. Меня поражает безумие их широко открытых,
ничем не защищенных окон, в которые вливается свободно бесконечность, безумие
их столь же широко открытых глаз, только усиленным морганием кладущих преграду
между собой и вечностью. Додумавшись до того, что время необходимо разделить на
минуты, что пространство необходимо разбить на сантиметры, они не умеют
справиться с вечностью, надев на нее железную решетку. О, если б они поняли,
что свободы нет, что свободы не нужно, – как были бы они счастливы в
сознании мудрой подчиненности целесообразным и строгим велениям рока.
Глубоко ошибся я, как кажется, и в значении тех приветствий,
которые выпали на мою долю по выходе из тюрьмы. Конечно, я был убежден, что во
мне они приветствуют представителя нашей тюрьмы, закаленного опытом вождя,
учителя, явившегося к ним лишь для того, чтобы открыть им великую тайну
целесообразности. И когда они поздравляли меня с дарованной мне свободою, я
отвечал благодарностью, не подозревая, какой идиотский смысл влагают они в это
слово[64]. Поверит ли читатель такой
дикой несообразности: ни одна из газет не осмелилась напечатать моего рассказа
о том, каким простым и мудрым способом пришел я к удовлетворению моих половых
потребностей, находя, что это может повредить их общественной нравственности.
– А как бы вы поступили на моем месте? – спросил я
одного, по виду даже неглупого господина, стыдливо выслушавшего мой рассказ. Он
замялся.
– Вероятно, поступил бы так же, но рассказывать об
этом… И вообще, чтобы Онания был великим человеком… – он фыркнул. –
Вы шутите, конечно?
Я шучу?! Глупые лицемеры, боящиеся сказать правду даже там,
где она их украшает. Вообще моя закаленная правдивость нашла для себя жестокое
испытание в среде этих лживых и мелочных людей. Положительно ни один субъект не
поверил, что в тюрьме я был счастлив, как никогда. Чему же они тогда удивляются
во мне и зачем печатают мои портреты? Разве так мало идиотов, которые в тюрьме
несчастны! И самое любопытное, всю соль чего сумеет оценить мой благосклонный
читатель: часто ни на грош не веря мне, они, тем не менее, совершенно
искренно восхищаются мною, кланяются, жмут руки и на каждом шагу лопочат:
«Учитель!», «Учитель!». И если бы от своей постоянной лжи они получили
какую-нибудь пользу, – но нет: они совершенно бескорыстны и лгут точно по
чьему-то высшему приказу, лгут в фанатическом убеждении, что ложь ничем не
отличается от правды. Дрянные актеры, даже не умеющие сделать порядочного
грима, они с утра до ночи кривляются на каких-то подмостках и, умирая самой
настоящей смертью, страдая самым настоящим страданием, в свои предсмертные
судороги вносят грошовое искусство арлекина[65].
Даже мошенники у них не настоящие, а только играют роль мошенников, сами же
остаются честными людьми; а роль честных – исполняют преимущественно мошенники
и исполняют скверно, и публика видит это, но, во имя все той же фатальной лжи,
несет им венки и букеты. А если действительно находится такой талантливый
актер, что умеет совершенно стереть границу между правдой и обманом, так, что
даже и они начинают верить, – они в восторге называют его великим,
объявляют подписку на памятник[66].
Отчаянные трусы, они больше всего боятся самих себя и, любуясь с восторгом
отражением в зеркале своего лживого загримированного лица, – воют от ужаса
и злости, когда кто-нибудь неосторожный подставляет зеркало ихней душе. Без
сомнения, мой благосклонный читатель должен принять все это относительно, не
забывая, что старческому возрасту свойственна некоторая ворчливость. Конечно, я
встретил немало достойнейших людей, безусловно правдивых, искренних и смелых;
горжусь сознанием, что у них я нашел надлежащую оценку моей личности. При
поддержке этих друзей моих я надеюсь с успехом закончить борьбу за истину и
справедливость. Для моих шестидесяти лет я еще достаточно крепок, и нет, кажется,
силы, что могла бы сломить мою железную волю.
Временами мною овладевает усталость: благодаря нелепому
строю их жизни, я даже ночью не имею надлежащего покоя. Огромные окна, эти
бессмысленные зияющие провалы, даже сквозь толстую завесу зовущие к какому-то
полету, – возбуждают и беспокоят меня. И сознание, что, ложась спать, я
мог в рассеянности не запереть на ключ двери моей спальни, заставляет меня
десятки раз вскакивать с постели и с дрожью ужаса ощупывать замок. Недавно так
и случилось: вынув ключ из двери и спрятав его под подушку, в полной
уверенности, что дверь заперта, я вдруг услыхал стук, а затем дверь приоткрылась,
пропустив улыбающееся лицо моего слуги. Вы, дорогой читатель, легко поймете тот
ужас, какой испытал я при этом неожиданном появлении: мне почудилось, что
кто-то вошел в мою душу. И, хотя мне вовсе нечего скрывать, подобное
вторжение мне кажется по меньшей мере неприличным.
На днях я слегка простудился – в их окна страшно дует, и
попросил моего слугу пободрствовать возле меня ночь. Наутро я шутя спросил его:
– Ну как, много я болтал во сне?
– Нет, вы ничего не говорили.
– А мне снился какой-то страшный сон, и, помнится, я
даже плакал.
– Нет, вы все время улыбались, и я еще подумал: какие
счастливые сны видит наш Учитель.
Милый юноша, – по-видимому, он искренно предан мне, и
это так трогает меня в настоящие тяжелые дни. Завтра сажусь за составление
лекции. Пора!
|