Мобильная версия
   

Гай Светоний Транквилл «Жизнь двенадцати цезарей»


Гай Светоний Транквилл Жизнь двенадцати цезарей
УвеличитьУвеличить

Книга первая

БОЖЕСТВЕННЫЙ ЮЛИЙ

 

[...]

1. На шестнадцатом году[1] он потерял отца. Год спустя, уже назначенный жрецом Юпитера, он расторг помолвку с Коссуцией, девушкой из всаднического, но очень богатого семейства, с которой его обручили еще подростком, – и женился на Корнелии, дочери того Цинны, который четыре раза был консулом. Вскоре она родила ему дочь Юлию. Диктатор Сулла никакими средствами не мог добиться, чтобы он развелся с нею (2) Поэтому, лишенный и жреческого сана, и жениного приданого, и родового наследства, он был причислен к противникам диктатора и даже вынужден скрываться[2]. Несмотря на мучившую его перемежающуюся лихорадку, он должен был почти каждую ночь менять убежище, откупаясь деньгами от сыщиков, пока, наконец, не добился себе помилования с помощью девственных весталок[3] и своих родственников и свойственников – Мамерка Эмилия и Аврелия Котты. (3) Сулла долго отвечал отказами на просьбы своих преданных и видных приверженцев, а те настаивали и упорствовали; наконец, как известно, Сулла сдался, но воскликнул, повинуясь то ли божественному внушению, то ли собственному чутью: «Ваша победа, получайте его! но знайте: тот, о чьем спасении вы так стараетесь, когда-нибудь станет погибелью для дела оптиматов, которое мы с вами отстаивали: в одном Цезаре таится много Мариев!»

2. Военную службу он начал в Азии, в свите претора Марка Терма. Отправленный им в Вифинию, чтобы привести флот, он надолго задержался у Никомеда[4]. Тогда и пошел слух, что царь растлил его чистоту; а он усугубил этот слух тем, что через несколько дней опять поехал и Вифинию под предлогом взыскания долга, причитавшегося одному его клиенту-вольноотпущеннику. Дальнейшая служба принесла ему больше славы, и при взятии Митилен[5] он получил от Терма в награду дубовый венок[6].

3. Он служил и в Киликии при Сервилии Исаврике, но недолго: когда пришла весть о кончине Суллы, и явилась надежда на новую смуту, которую затевал Марк Лепид, он поспешно вернулся в Рим. Однако от сообщества с Лепидом он отказался, хотя тот и прельщал его большими выгодами. Его разочаровал как вождь, так и самое предприятие, которое обернулось хуже, чем он думал.

4. Когда мятеж был подавлен, он привлек к суду по обвинению в вымогательстве Корнелия Долабеллу, консуляра и триумфатора[7]; но подсудимый был оправдан. Тогда он решил уехать на Родос, чтобы скрыться от недругов и чтобы воспользоваться досугом и отдыхом для занятий с Аполлонием Молоном, знаменитым в то время учителем красноречия[8]. Во время этого переезда, уже в зимнюю пору, он возле острова Фармакуссы[9] попался в руки пиратам, и к великому своему негодованию оставался у них в плену около сорока дней. При нем были только врач и двое служителей: (2) остальных спутников и рабов он сразу разослал за деньгами для выкупа. Но когда, наконец, он выплатил пиратам пятьдесят талантов[10] и был высажен на берег, то без промедления собрал флот, погнался за ними по пятам, захватил их и казнил той самой казнью, какой не раз, шутя, им грозил. Окрестные области опустошал в это время Митридат; чтобы не показаться безучастным к бедствиям союзников, Цезарь покинул Родос, цель своей поездки, переправился в Азию, собрал вспомогательный отряд и выгнал из провинции царского военачальника, удержав этим в повиновении колеблющиеся и нерешительные общины.

5. Первой его должностью по возвращении в Рим была должность войскового трибуна[11], присужденная ему народным голосованием. Здесь он деятельно помогал восстановлению власти народных трибунов, урезанной при Сулле. Кроме того, он воспользовался постановлением Плотия, чтобы вернуть в Рим Луция Цинну, брата своей жены, и всех, кто вместе с ним во время гражданской войны примкнул к Лепиду, а после смерти Лепида бежал к Серторию; и он сам произнес об этом речь.

6. В бытность квестором он похоронил свою тетку Юлию и жену Корнелию, произнеся над ними, по обычаю, похвальные речи[12] с ростральной трибуны. В речи над Юлией он, между прочим, так говорит о предках ее и своего отца: «Род моей тетки Юлии восходит по матери к царям, по отцу же к бессмертным богам: ибо от Анка Марция происходят Марции-цари, имя которых носила ее мать, а от богини Венеры – род Юлиев, к которому принадлежит и наша семья. Вот почему наш род облечен неприкосновенностью, как цари, которые могуществом превыше всех людей, и благоговением, как боги, которым подвластны и самые цари».

(2) После Корнелии он взял в жены Помпею[13], дочь Квинта Помпея и внучку Луция Суллы. Впоследствии он дал ей развод по подозрению в измене с Публием Клодием. О том, что Клодий[14] проник к ней в женском платье во время священного праздника, говорили с такой уверенностью, что сенат назначил следствие по делу об оскорблении святынь.

7. В должности квестора он получил назначение в Дальнюю Испанию. Там он, по поручению претора объезжая однажды для судопроизводства общинные собрания, прибыл в Гадес[15] и увидел в храме Геркулеса статую Великого Александра. Он вздохнул, словно почувствовав отвращение к своей бездеятельности, – ведь он не совершил еще ничего достопамятного, тогда как Александр в этом возрасте[16] уже покорил мир, – и тотчас стал добиваться увольнения, чтобы затем в столице воспользоваться первым же случаем для более великих дел. (2) На следующую ночь его смутил сон – ему привиделось, будто он насилует собственную мать; но толкователи еще больше возбудили его надежды, заявив, что сон предвещает ему власть над всем миром, так как мать, которую он видел под собой, есть не что иное, как земля, почитаемая родительницей всего живого[17].

8. Покинув, таким образом, свою провинцию раньше срока, он явился в латинские колонии[18], которые добивались тогда для себя гражданских прав. Несомненно, он склонил бы их на какой-нибудь дерзкий шаг, если бы консулы, опасаясь этого, не задержали на время отправку избранных для Киликии легионов.

9. Это не помешало ему вскоре пуститься в Риме на еще более смелое предприятие. Именно за несколько дней до своего вступления в должность эдила, он был обвинен в заговоре[19] с Марком Крассом, консуляром, и с Публием Суллой и Луцием Автронием, которые должны были стать консулами, но оказались уличены в подкупе избирателей. Предполагалось, что в начале нового года они нападут на сенат, перебьют намеченных лиц, Красс станет диктатором, Цезарь будет назначен начальником конницы и, устроив государственные дела по своему усмотрению, они вернут консульство Автронию и Сулле. (2) Об этом заговоре упоминают Танузий Гемин в истории, Марк Бибул в эдиктах, Гай Курион Старший в речах; то же самое, по-видимому, имеет в виду и Цицерон, когда в одном из писем к Аксию[20] говорит, что Цезарь, став консулом, утвердился в той царской власти, о которой помышлял еще эдилом. Танузий добавляет, что из раскаяния или из страха Красс не явился в назначенный для избиения день, а потому и Цезарь не подал условленного знака: по словам Куриона, было условлено, что Цезарь спустит тогу с одного плеча. (3) Тот же Курион, а с ним и Марк Акторий Назон сообщают, что Цезарь вступил в заговор также с молодым Гнеем Пизоном; а когда возникло подозрение, что в Риме готовится заговор, и Пизон без просьбы и вне очереди получил назначение в Испанию, то они договорились, что одновременно поднимут мятеж – Цезарь в Риме, а Пизон в провинции – при поддержке амбронов и транспаданцев[21]. Смерть Пизона[22] разрушила замыслы обоих.

10. В должности эдила он украсил не только комиций[23] и форум с базиликами[24], но даже на Капитолии выстроил временные портики, чтобы показывать часть убранства от своей щедрости. Игры и травли он устраивал как совместно с товарищем по должности, так и самостоятельно, поэтому даже общие их траты приносили славу ему одному. Его товарищ Марк Бибул открыто признавался, что его постигла участь Поллукса: как храм божественных близнецов на форуме называли просто храмом Кастора, так и его совместную с Цезарем щедрость приписывали одному Цезарю. (2) Вдобавок Цезарь устроил и гладиаторский бой, по вывел меньше сражающихся пар, чем собирался[25]: собранная им отовсюду толпа бойцов привела его противников в такой страх, что особым указом было запрещено кому бы то ни было держать в Риме больше определенного количества гладиаторов.

11. Снискав расположение народа, он попытался через трибунов добиться, чтобы народное собрание предоставило ему командование в Египте. Поводом для внеочередного назначения[26] было то, что александрийцы изгнали своего царя[27], объявленного в сенате союзником и другом римского народа: в Риме это вызвало общее недовольство. Он не добился успеха из-за противодействия оптиматов. Стараясь в отместку подорвать их влияние любыми средствами, он восстановил памятники побед Гая Мария над Югуртой, кимврами и тевтонами, некогда разрушенные Суллой; а председательствуя в суде[28] по делам об убийствах, он объявил убийцами и тех, кто во время проскрипций получал из казны деньги за головы римских граждан, хотя Корнелиевы законы[29] и делали для них исключение.

12. Он даже нанял человека[30], который обвинил в государственной измене Гая Рабирия, чьими стараниями незадолго до того[31] сенат подавил мятеж трибуна Луция Сатурнина. А когда жребий назначил его судьей в этом деле, он осудил Рабирия с такой страстностью, что тому при обращении к народу более всего помогла ссылка на враждебность судьи.

13. Оставив надежду получить провинцию, он стал домогаться сана великого понтифика с помощью самой расточительной щедрости. При этом он вошел в такие долги, что при мысли о них, он, говорят, сказал матери, целуя ее утром перед тем, как отправиться на выборы: «или я вернусь понтификом, или совсем не вернусь». И действительно, он настолько пересилил обоих своих опаснейших соперников[32], намного превосходивших его и возрастом и положением, что даже в их собственных трибах он собрал больше голосов, чем оба они во всех вместе взятых.

14. Он был избран претором, когда был раскрыт заговор Каталины[33] и сенат единогласно осудил заговорщиков на смертную казнь. Он один предложил разослать их под стражей по муниципиям, конфисковав имущество. При этом, живописуя народную ненависть, которую навеки навлекут сторонники более крутых мер, он нагнал на них такого страху, что Децим Силан[34], назначенный консул, решился даже смягчить свое первоначальное мнение – переменить его открыто было бы позором – и заявил, будто оно было истолковано суровее, чем он имел в виду. (2) Цезарь привлек на свою сторону многих, в том числе брата консула Цицерона, и добился бы победы, если бы колеблющемуся сенату не придала стойкости речь Марка Катона. Но и тогда он не переставал сопротивляться, пока римские всадники, вооруженной толпой окружавшие сенат под предлогом охраны, не стали угрожать ему смертью за его непомерное упорство. Они уже подступали к нему с обнаженными клинками, сидевшие рядом сенаторы покинули его, и лишь немногие приняли его под защиту, заключив в объятия и прикрыв тогой[35]. Лишь тогда в явном страхе он отступил и потом до конца года не показывался в сенате.

15. В первый же день своей претуры он потребовал, чтобы Квинт Катул[36] дал перед народом отчет о восстановлении Капитолия, и даже внес предложение передать это дело другому. Но он был бессилен против единодушного сопротивления оптиматов: увидев, как они сбегаются толпами, покидая новоизбранных консулов, полные решимости дать отпор, он отказался от этого предприятия.

16. Тем не менее, когда народный трибун Цецилий Метелл[37], невзирая на запрет других трибунов, выступил с самыми мятежными законопредложениями, Цезарь встал на его защиту и поддерживал его с необычайным упорством, пока сенат указом не отстранил обоих от управления государством. Несмотря на это, он отважился остаться в должности и править суд; лишь когда он узнал, что ему готовы воспрепятствовать силой оружия, он распустил ликторов, снял преторскую тогу и тайком поспешил домой, решив при таких обстоятельствах не поднимать шуму. (2) Через день к его дому сама собой, никем не подстрекаемая, собралась огромная толпа и буйно предлагала свою помощь, чтобы восстановить его в должности; но он сумел ее унять. Так как этого никто не ожидал, то сенат, спешно созванный по поводу этого сборища, выразил ему благодарность через лучших своих представителей; его пригласили в курию, расхвалили в самых лестных выражениях и, отменив прежний указ, полностью восстановили в должности.

17. Но ему угрожала новая опасность: он был объявлен сообщником Катилины. Перед следователем Новием Нигром об этом заявил доносчик Луций Веттий, а в сенате – Квинт Курий, которому была назначена государственная награда за то, что он первый раскрыл замыслы заговорщиков. Курий утверждал, что слышал об этом от Катилины, а Веттий даже обещал представить собственноручное письмо Цезаря Катилине. (2) Цезарь, не желая этого терпеть, добился от Цицерона свидетельства, что он сам сообщил ему некоторые сведения о заговоре. Курия этим он лишил награды, а Веттий, наказанный[38] взысканием залога и конфискацией имущества, едва не растерзанный народом прямо перед ростральной трибуной, был брошен им в тюрьму вместе со следователем Новием, принявшим жалобу на старшего по должности.

18. После претуры он получил по жребию Дальнюю Испанию. Его не отпускали кредиторы; он отделался от них с помощью поручителей[39] и уехал в провинцию, не дождавшись, вопреки законам и обычаям, распоряжений и средств. Неизвестно, опасался ли он грозившего ему частного иска или торопился прийти на помощь умоляющим союзникам.

Наведя порядок в провинции, он с той же поспешностью, не дожидаясь преемника, устремился в Рим искать триумфа и консульства. (2) Но срок выборов был уже назначен, и он мог выступить соискателем лишь вступив в город как частный человек[40]. Он пытался добиться для себя исключения из закона, но встретил сопротивление и должен был отказаться от триумфа, чтобы не потерять консульство.

19. Соискателей консульства было двое: Марк Бибул и Луций Лукцей; Цезарь соединился с последним. Так как тот был менее влиятелен но очень богат, они договорились, что Лукцей будет обещать центуриям[41] собственные деньги от имени обоих. Оптиматы, узнав об этом, испугались, что Цезарь не остановится ни перед чем, если будет иметь товарищем по высшей должности своего союзника и единомышленника: они дали Бибулу полномочия на столь же щедрые обещания и многие даже снабдили его деньгами. Сам Катон не отрицал, что это совершается подкуп в интересах государства.

(2) Так он стал консулом вместе с Бибулом. По той же причине оптиматы позаботились, чтобы будущим консулам были назначены самые незначительные провинции – одни леса да пастбища[42]. Такая обида побудила его примкнуть во всех своих действиях к Гнею Помпею, который в это время был не в ладах с сенатом, медлившим подтвердить его распоряжения после победы над Митридатом. С Помпеем он помирил Марка Красса – они враждовали еще со времени их жестоких раздоров при совместном их консульстве – и вступил в союз с обоими, договорившись не допускать никаких государственных мероприятий, не угодных кому-либо из троих.

20. По вступлении в должность он первый приказал составлять и обнародовать ежедневные отчеты[43] о собраниях сената и народа. Далее, он восстановил древний обычай, чтобы в те месяцы, когда фаски[44] находились не у него, перед ним всюду ходил посыльный, а ликторы следовали сзади. Когда же он внес законопроект о земле[45], а его коллега остановил его, ссылаясь на дурные знаменья, он силой оружия прогнал его с форума. На следующий день тот подал жалобу в сенат, но ни в ком не нашел смелости выступить с докладом о таком насилии или хотя бы предложить меры, обычные даже при меньших беспорядках. Это привело Бибула в такое отчаяние, что больше он не выходил из дому до конца своего консульства, и лишь в эдиктах выражал свой протест.

(2) С этого времени Цезарь один управлял всем в государстве по своей воле. Некоторые остроумцы, подписываясь свидетелями на бумагах, даже помечали их в шутку не консульством Цезаря и Бибула, а консульством Юлия и Цезаря, обозначая, таким образом, одного человека двумя именами; а вскоре в народе стал ходить и такой стишок:

 

В консульство Цезаря то, а не в консульство Бибула было:

В консульство Бибула, друг, не было впрямь ничего.

 

(3) Стеллатский участок[46], объявленный предками неприкосновенным, и Кампанское поле, оставленное в аренде для пополнения казны, он разделил без жребия[47] между двадцатью тысячами граждан, у которых было по трое и больше детей. Откупщикам, просившим о послаблении, он сбавил третью часть откупной суммы и при всех просил их быть умеренней, когда придется набавлять цену на новые откупа. Вообще он щедро раздавал все, о чем был его ни просили, не встречая противодействия или подавляя его угрозами. (4) Марка Катона[48], выступившего в сенате с запросом, он приказал ликтору вытащить из курии и отвести и тюрьму. Луция Лукулла, который слишком резко ему возражал, он так запугал ложными обвинениями, что тот сам бросился к его ногам. Цицерон однажды в суде оплакивал положение государства[49] – Цезарь в тот же день, уже в девятом часу[50], перевел из патрициев в плебеи врага его, Публия Клодия[51], который добивался этого долго и тщетно (5). Наконец, он нанял доносчика против всей враждебной партии в целом: тот должен был объявить, что его подговаривали на убийство Помпея, и, представ перед рострами, назвать условленные имена подстрекателей. Но так как одно или два из этих имен были названы напрасно и только возбудили подозрение в обмане, он разочаровался в успехе столь опрометчивого замысла и, как полагают, устранил доносчика ядом[52].

21. Около того же времени он женился на Кальпурнии, дочери Луция Пизона, своего преемника по консульству, а свою дочь Юлию выдал за Гнея Помпея, отказав ее первому жениху Сервилию Цепиону[53], хотя тот и был его главным помощником в борьбе против Бибула. Породнившись с Помпеем, он стал при голосовании спрашивать мнение у него первого, тогда как раньше он начинал с Красса, а обычай требовал держаться в течение всего года того порядка спроса, какой был принят консулом в январские календы[54].

22. При поддержке зятя и тестя он выбрал себе в управление из всех провинций Галлию, которая своими богатыми возможностями и благоприятной обстановкой сулила ему триумфы. Сначала он получил по Ватиниеву закону[55] только Цизальпинскую Галлию с прилежащим Иллириком, но вскоре сенат прибавил ему и Косматую Галлию[56]: сенаторы боялись, что в случае их отказа он получит ее от народа. (2) Окрыленный радостью, он не удержался, чтобы не похвалиться через несколько дней перед всем сенатом, что он достиг цели своих желаний, несмотря на недовольство и жалобы противников, и что теперь-то он их всех оседлает. Кто-то оскорбительно заметил, что для женщины[57] это нелегко; он ответил, как бы шутя, что и в Сирии царствовала Семирамида, и немалой частью Азии владели некогда амазонки[58].

23. По окончании его консульства преторы Гай Меммий и Луций Домиций потребовали расследования мероприятий истекшего года. Цезарь поручил это сенату, но сенат отказался. Потратив три дня в бесплодных пререканиях, он уехал в провинцию. Тотчас, как бы в знак предупреждения ему, был взят под суд по нескольким обвинениям его квестор; а вскоре и его самого потребовал к ответу народный трибун Луций Антистий, и только обратясь к другим трибунам, Цезарь добился, чтобы его не привлекали к суду, пока он отсутствует по делам государства. (2). А чтобы быть уверенным и в будущем, он особенно старался иметь каждый год среди магистратов людей, ему обязанных, и только тем соискателям помогал или допускал их до власти, которые соглашались защищать его во время отсутствия; он доходил до того, что от некоторых требовал клятвы и даже расписки.

24. Но когда Луций Домиций, выдвинутый в консулы, стал открыто грозить, что, став консулом, он добьется того, чего не добился претором, и отнимет у Цезаря его войско, – тогда Цезарь вызвал Красса и Помпея в Луку, один из городов своей провинции, и убедил их просить второго консульства, чтобы свалить Домиция; для себя же он с их помощью[59] добился сохранения командования еще на пять лет. (2) Полагаясь на это, он вдобавок к легионам, полученным от государства[60], набрал новые на собственный счет, в том числе один – из трансальпийских галлов (он носил галльское название «алауда»)[61], которых он вооружил и обучил по римскому образцу и которым впоследствии всем даровал римское гражданство.

(3) С этих пор он не упускал ни одного случая для войны, даже для несправедливой или опасной, и первым нападал как на союзные племена, так и на враждебные и дикие, так что сенат однажды даже постановил направить комиссию для расследования положения в Галлии, а некоторые[62] прямо предлагали выдать его неприятелю. Но когда его дела пошли успешно, в его честь назначались благодарственные молебствия[63] чаще и дольше, чем для кого-либо ранее. 25. Вот что он совершил за девять лет своего командования. Всю Галлию, что лежит между Пиренейским хребтом, Альпами, Севеннами и реками Роданом и Рейном, более 3200 миль в охвате, он целиком, за исключением лишь союзных или оказавших Риму услуги племен, обратил в провинцию и наложил на нее 40 миллионов ежегодного налога. (2) Первым из римлян он напал на зарейнских германцев и, наведя мост, нанес им тяжелые поражения. Он напал и на британцев, дотоле неизвестных, разбил их и потребовал с них выкупа и заложников. Среди стольких успехов он только три раза потерпел неудачу: в Британии его флот был почти уничтожен бурей, в Галлии один из его легионов был разбит наголову при Герговии, в германской земле попали в засаду и погибли легаты Титурий и Аврункулей[64].

26. В эти же годы он потерял сначала мать, потом дочь и вскоре затем внука. Между тем убийство Публия Клодия привело в смятение все государство, и сенат постановил избрать только одного консула, назвав имя Гнея Помпея. Народные трибуны хотели назначить Цезаря в товарищи Помпею, но Цезарь посоветовал им лучше попросить у народа, чтобы ему было позволено домогаться второго консульства еще до истечения срока командования и не торопиться для этого в Рим, не кончив войны.

(2) Достигнув этого, он стал помышлять о большем и, преисполненный надежд, не упускал ни одного случая выказать щедрость или оказать услугу кому-нибудь, как в государственных, так и в частных делах. На средства от военной добычи он начал строить форум[65]: одна земля под ним стоила больше ста миллионов. В память дочери он обещал народу гладиаторские игры[66] и пир – до него этого не делал никто. Чтобы ожидание было напряженней, он готовил угощение не только у мясников, которых нанял, но и у себя на дому. (3) Знаменитых гладиаторов, в какой-нибудь схватке навлекших немилость зрителей[67], он велел отбивать силой и сохранять для себя. Молодых бойцов он отдавал в обучение не в школы и не к ланистам[68], а в дома римских всадников и даже сенаторов, которые хорошо владели оружием; по письмам видно, как настойчиво просил он их следить за обучением каждого и лично руководить их занятиями. Легионерам он удвоил жалованье на вечные времена, отпускал им хлеб без меры и счета, когда его бывало вдоволь, а иногда дарил каждому по рабу[69] из числа пленников.

27. Чтобы сохранить родство и дружбу с Помпеем, он предложил ему в жены Октавию, внучку своей сестры, хотя она и была уже замужем за Гаем Марцеллом, а сам просил руки его дочери, помолвленной с Фавстом Суллой. Всех друзей Помпея и большую часть сенаторов он привязал к себе, ссуждая им деньги без процентов или под ничтожный процент. Граждан из других сословий, которые приходили к нему сами или по приглашению, он осыпал щедрыми подарками, не забывая и их вольноотпущенников и рабов, если те были в милости у хозяина или патрона. (2) Наконец, он был единственной и надежнейшей опорой для подсудимых, для задолжавших, для промотавшихся юнцов, кроме лишь тех, кто настолько погряз в преступлениях, нищете или распутстве, что даже он не мог им помочь; таким он прямо и открыто говорил, что спасти их может только гражданская война.

28. С таким же усердием привлекал он к себе и царей и провинции по всему миру: одним он посылал в подарок тысячи пленников, другим отправлял на помощь войска куда угодно и когда угодно, без одобрения сената и народа. Крупнейшие города не только в Италии, Галлии и Испании, но и в Азии и Греции он украшал великолепными постройками.

(2) Наконец, когда уже все в изумлении только гадали, куда он клонит, консул Марк Клавдий Марцелл, объявив эдиктом, что имеет дело большой государственной важности, предложил сенату: преемника Цезарю назначить раньше срока, так как война закончена, мир установлен и победителю пора распустить войско; а на выборах кандидатуру Цезаря в его отсутствие не принимать, так как и Помпей не сделал для него оговорки в народном постановлении[70]. (3) Дело в том, что Помпей в своем законе о правах должностных лиц воспретил домогаться должностей заочно и по забывчивости не сделал исключения даже для Цезаря, исправив эту ошибку лишь тогда, когда закон был уже вырезан на медной доске и сдан в казначейство. Не довольствуясь лишением Цезаря его провинций и льгот, Марцелл предложил также лишить гражданского права поселенцев, выведенных Цезарем по Ватиниеву закону в Новый Ком, на том основании, что гражданство им было даровано с коварным умыслом[71] и противозаконно.

29. Цезаря это встревожило. Он был убежден – и это часто от него слышали, – что теперь, когда он стал первым человеком в государстве, его не так легко столкнуть с первого места на второе, как потом со второго на последнее. Поэтому он стал всеми силами сопротивляться, отчасти – с помощью вмешательства трибунов, отчасти – при содействии второго консула Сервия Сульпиция. В следующем году Гай Марцелл сменил в должности консула своего двоюродного брата Марка и возобновил его попытки; тогда Цезарь за огромные деньги нашел себе защитника в лице его коллеги Эмилия Павла и самого отчаянного из трибунов – Гая Куриона[72]. (2) Но увидев, что против него действуют все настойчивей, и что даже консулы будущего года[73] избраны враждебные ему, он обратился к сенату с письмом, прося не отнимать у него дар римского народа, – или же пусть другие полководцы[74] тоже распустят свои войска. Как полагают, он надеялся, что при желании ему будет легче созвать своих ветеранов, чем Помпею – новых воинов. Противникам же он предложил согласиться на том, что он откажется от восьми легионов и Трансальпийской Галлии и сохранит до избрания в консулы только два легиона и Цизальпинскую провинцию или даже один легион и Иллирик. 30. Когда же ни сенат не пожелал вмешаться, ни противники – идти на какое бы то ни было соглашение о делах государственных, тогда он перешел в Ближнюю Галлию и, покончив с судебными собраниями, остановился в Равенне[75], угрожая войною, если сенат примет суровые меры против вступившихся за него трибунов[76].

(2) Это, конечно, был только предлог для гражданской войны; причины же ее, как полагают, были другие. Так, Гней Помпей неоднократно утверждал, что Цезарь оттого пошел на всеобщую смуту и переворот, что из своих частных средств он не мог ни окончить построек, которые начал, ни оправдать ожидания, которые возбуждало в народе его возвращение. (3) Другие говорят, будто он боялся, что ему придется дать ответ за все, что он совершил в свое первое консульство вопреки знаменьям, законам и запретам: ведь и Марк Катон не раз клятвенно заявлял, что привлечет его к суду тотчас, как он распустит войско, и в народе говорили, что вернись он только частным человеком, и ему, как Милону[77], придется защищать себя в суде, окруженном вооруженной охраной. (4) Это тем правдоподобнее, что и Азиний Поллион рассказывает, как Цезарь при Фарсале, глядя на перебитых и бегущих врагов, сказал дословно следующее: «Они сами этого хотели! меня, Гая Цезаря, после всего, что я сделал, они объявили бы виновным, не обратись я за помощью к войскам!» (5) Некоторые, наконец, полагают, что Цезаря поработила привычка к власти, и поэтому он, взвесив свои и вражеские силы, воспользовался случаем захватить верховное господство, о котором мечтал с ранних лет. Так думал, по-видимому, и Цицерон, когда в третьей книге «Об обязанностях» писал, что у Цезаря всегда были на устах стихи Еврипида, которые он переводит так:

 

Коль преступить закон – то ради царства;

А в остальном его ты должен чтить[78].

 

31. И вот, когда приспело известие, что вмешательство трибунов не имело успеха, и что им самим пришлось покинуть Рим, Цезарь тотчас двинул вперед когорты[79]; а чтобы не возбуждать подозрений, он и присутствовал для виду на народных зрелищах, и обсуждал план гладиаторской школы, которую собирался строить, и устроил, как обычно, многолюдный ужин. (2) Но когда закатилось солнце, он с немногими спутниками, в повозке, запряженной мулами с соседней мельницы, тайно тронулся в путь. Факелы погасли, он сбился с дороги, долго блуждал и только к рассвету, отыскав проводника, пешком, по узеньким тропинкам вышел, наконец, на верную дорогу[80]. Он настиг когорты у реки Рубикона, границы его провинции. Здесь он помедлил и, раздумывая, на какой шаг он отваживается, сказал, обратившись к спутникам: «Еще не поздно вернуться; но стоит перейти этот мостик, и все будет решать оружие»[81].

32. Он еще колебался, как вдруг ему явилось такое видение. Внезапно поблизости показался неведомый человек дивного роста и красоты: он сидел и играл на свирели. На эти звуки сбежались не только пастухи, но и многие воины со своих постов, среди них были и трубачи. И вот у одного из них этот человек вдруг вырвал трубу, бросился в реку и, оглушительно протрубив боевой сигнал, поплыл к противоположному берегу. «Вперед, – воскликнул тогда Цезарь, – вперед, куда зовут нас знаменья богов и несправедливость противников! Жребий брошен»[82].

33. Так перевел он войска; и затем, выведя на общую сходку бежавших к нему изгнанников-трибунов, он со слезами, разрывая одежду на груди, стал умолять солдат о верности. Говорят даже, будто он пообещал каждому всадническое состояние[83], но это – недоразумение. Дело в том, что он, взывая к воинам, часто показывал на свой палец левой руки, заверяя, что готов отдать даже свой перстень, чтобы вознаградить защитников своей чести; а дальние ряды, которым легче было видеть, чем слышать говорящего, приняли мнимые знаки за слова, и отсюда пошла молва, будто он посулил им всаднические кольца и четыреста тысяч сестерциев.

34. Дальнейшие его действия, вкратце и по порядку, были таковы[84]. Он вступил в Пицен, Умбрию, Этрурию; Луция Домиция, противозаконно назначенного ему преемником и занимавшего Корфиний, он заставил сдаться и отпустил; затем по берегу Верхнего моря он двинулся к Брундизию[85], куда бежали консулы и Помпей, спеша переправиться за море. (2) После безуспешных попыток любыми средствами воспрепятствовать их отплытию, он повернул в Рим. Обратившись здесь к сенаторам с речью о положении государства, он направился против сильнейших войск Помпея, находившихся в Испании под начальством трех легатов: Марка Петрея, Луция Афрания и Марка Варрона; перед отъездом он сказал друзьям, что сейчас он идет на войско без полководца, а потом вернется к полководцу без войска. И хотя его задерживали как осада Массилии[86], закрывшей ворота у него на пути, так и крайний недостаток продовольствия, вскоре он подчинил себе все.

35. Вернувшись из Испании в Рим, он переправился в Македонию и там, продержав Помпея почти четыре месяца в кольце мощных укреплений, разбил его, наконец, в фарсальском сражении и преследовал бегущего до Александрии, где нашел его уже убитым. Так как он видел, что царь Птолемей и против него замышляет злое, ему пришлось вести здесь необычайно трудную войну, в невыгодном месте и в невыгодное время: зимой, без припасов, без подготовки, в столице богатого и хитрого врага. Победив, он отдал египетское царство Клеопатре и ее младшему брату, не решаясь обратить его в провинцию, чтобы какой-нибудь предприимчивый наместник не смог опереться на нее для новых смут. (2) Из Александрии он направился в Сирию и затем в Понт, обеспокоенный вестями о Фарнаке, сыне Митридата Великого, который воспользовался случаем начать войну и уже был опьянен многими успехами[87]. На пятый день своего прибытия, через четыре часа после его появления, Цезарь разгромил его в одном единственном бою. Потом он часто поминал, как посчастливилось Помпею стяжать славу полководца победами над неприятелем, который не умеет воевать. После этого он победил в Африке Сципиона и Юбу, у которых искали прибежища остатки неприятелей, и в Испании – сыновей Помпея.

36. Во всей междоусобной войне он не понес ни одного поражения. Терпеть неудачи случалось лишь его легатам: так, Гай Курион погиб в Африке, Гай Антоний попал в плен к врагу в Иллирике, Публий Долабелла потерял в том же Иллирике свой флот[88], а Гней Домиций Кальвин в Понте – свое войско. Сам же Цезарь неизменно сражался с замечательной удачей, не зная даже сомнительных успехов, за исключением двух лишь случаев: один раз при Диррахии, когда, обращенный Помпеем в бегство, но не преследуемый, он воскликнул, что Помпей не умеет побеждать, и другой раз в последнем сраженье в Испании[89], когда, отчаявшись в победе, он уже помышлял о добровольной смерти.

37. По окончании войны он отпраздновал пять триумфов: четыре за один месяц, но с промежутками, – после победы над Сципионом, и пятый – после победы над сыновьями Помпея. Первый и самый блистательный триумф был галльский, за ним – александрийский, затем – понтийский, следующий – африканский, и наконец – испанский: каждый со своей особой роскошью и убранством[90]. (2) Во время галльского триумфа на Велабре[91] у него сломалась ось, и он чуть не упал с колесницы; на Капитолий он вступил при огнях, сорок слонов с факелами шли справа и слева. В понтийском триумфе среди прочих предметов в процессии несли надпись из трех слов: «Пришел, увидел, победил», – этим он отмечал не события войны, как обычно, а быстроту ее завершения.

38. Своим старым легионерам он выдал из добычи по двадцать четыре тысячи сестерциев, не считая двух тысяч, выплаченных еще при начале междоусобной войны. Он выделил им и землю[92], но не сплошной полосой, чтобы не сгонять прежних владельцев. Народу он роздал по десять мер зерна и по стольку же фунтов масла, деньгами же по триста сестерциев, обещанных ранее, и еще по сотне за то, что пришлось ждать. (2) Тех, кто платил за жилье в Риме до двух тысяч сестерциев и в Италии до пятисот, он на год освободил от платы. Вдобавок он устроил пир[93] и раздачу мяса, а после испанского триумфа – еще два обеда: первый показался ему скудным и недостойным его щедрости, поэтому через четыре дня он дал второй, неслыханно богатый.

39. Зрелища он устраивал самые разнообразные: и битву гладиаторов, и театральные представления по всем кварталам города и на всех языках[94], и скачки в цирке, и состязания атлетов, и морской бой. В гладиаторской битве[95] на форуме бились насмерть Фурий Лептин из преторского рода и Квинт Кальпен, бывший сенатор и судебный оратор. Военный танец плясали сыновья вельмож из Азии и Вифинии. (2) В театре римский всадник Децим Лаберий[96] выступал в миме собственного сочинения; получив в награду пятьсот тысяч сестерциев и золотой перстень, он прямо со сцены через орхестру прошел на свое место в четырнадцати первых рядах[97]. На скачках, для которых цирк был расширен в обе стороны, и окружен рвом с водой, знатнейшие юноши правили колесницами четверней и парой и показывали прыжки на лошадях. Троянскую игру[98] исполняли двумя отрядами мальчики старшего и младшего возраста. (3) Звериные травли[99] продолжались пять дней: в заключение была показана битва двух полков по пятисот пехотинцев, двадцать слонов и триста всадников с каждой стороны; чтобы просторнее было сражаться, в цирке снесли поворотные столбы[100] и на их месте выстроили два лагеря друг против друга. Атлеты[101] состязались в течение трех дней на временном стадионе, нарочно сооруженном близ Марсова поля. (4) Для морского боя было выкопано озеро на малом Кодетском поле[102] в бою участвовали биремы[103], триремы и квадриремы тирийского и египетского образца со множеством бойцов. На все эти зрелища отовсюду стеклось столько народу, что много приезжих ночевало в палатках по улицам и переулкам; а давка была такая, что многие были задавлены до смерти, в том числе два сенатора.

40. Затем он обратился к устройству государственных дел. Он исправил календарь: из-за нерадивости жрецов, произвольно вставлявших месяцы и дни, календарь был в таком беспорядке, что уже праздник жатвы приходился не на лето, а праздник сбора винограда – не на осень. Он установил, применительно к движению солнца, год из 365 дней, и вместо вставного месяца ввел один вставной день через каждые четыре года[104]. (2) Чтобы правильный счет времени велся впредь с очередных январских календ, он вставил между ноябрем и декабрем два лишних месяца, так что год, когда делались эти преобразования, оказался состоящим из пятнадцати месяцев, считая и обычный вставной, также пришедшийся на этот год.

41. Он пополнил сенат, к старым патрициям прибавил новых, увеличил число преторов, эдилов, квесторов и даже младших должностных лиц[105]. Тех, кто был лишен звания цензорами или осужден по суду за подкуп, он восстановил в правах. (2) Выборы он поделил с народом: за исключением соискателей консульства, половина кандидатов избиралась по желанию народа, половина – по назначению Цезаря. Назначал он их в коротких записках, рассылаемых по трибам: «Диктатор Цезарь – такой-то трибе. Предлагаю вашему вниманию такого-то, дабы он по вашему выбору получил искомое им звание». Он допустил к должностям и сыновей тех, кто был казнен во время проскрипций. В суде он оставил только две судейские декурии[106]: сенаторскую и всадническую; третью, декурию эрарных трибунов[107], он упразднил.

(3) Перепись[108] граждан он произвел не в обычном месте и не обычным порядком, а по кварталам и через домовладельцев, и число получавших хлеб из казны сократил с трехсот двадцати тысяч до ста пятидесяти тысяч. А чтобы при обновлении списков не могли возникнуть новые беспорядки, он постановил, чтобы каждый год претор по жребию замещал умерших получателей новыми из числа не попавших в списки. 42. Кроме того, восемьдесят тысяч граждан он расселил по заморским колониям[109]. Желая пополнить поредевшее население города, он издал закон, чтобы никакой гражданин старше двадцати и моложе сорока лет[110], не находящийся на военной службе, не покидал бы Италию дольше, чем на три года; чтобы никто из сенаторских детей не уезжал из страны иначе, как в составе военной или гражданской свиты при должностном лице; и чтобы скотовладельцы не менее трети своих пастухов набирали из взрослых свободнорожденных людей. Всем, кто в Риме занимался медициной, и всем преподавателям благородных искусств[111] он даровал римское гражданство, чтобы они и сами охотнее селились в городе, и привлекали других.

(2) Он не оправдал не раз возникавших надежд на отмену долговых обязательств[112], но постановил, наконец, чтобы платежи должников заимодавцам определялись той стоимостью, какую имели их имения до гражданской войны, и чтобы с общей суммы долга были списаны все выплаты или перечисления по процентам; а это сокращало долг почти на четверть. (3) Он распустил все коллегии[113], за исключением самых древних. Он усилил наказания преступникам; а так как богатые люди оттого легче шли на беззакония, что все их состояние и в изгнании[114] оставалось при них, он, по словам Цицерона[115], стал наказывать за убийство гражданина лишением всего имущества, а за иные преступления – половины.

43. Суд[116] он правил необычайно тщательно и строго. Тех, кто был осужден за вымогательство, он даже изгонял из сенаторского сословия. Брак одного бывшего претора с женщиной, которая только накануне развелась с мужем, он объявил недействительным, хотя подозрений в измене и не было. На иноземные товары он наложил пошлину. Носилки, а также пурпурные платья и жемчужные украшения он оставил в употреблении только для определенных лиц[117], определенных возрастов и в определенные дни. (2) Особенно строго соблюдал он законы против роскоши[118]: вокруг рынка он расставил сторожей, чтобы они отбирали и приносили к нему запрещенные яства, а если что ускользало от сторожей, он иногда посылал ликторов с солдатами, чтобы забирать уже поданные блюда прямо со столов.

44. День ото дня он задумывал все более великие и многочисленные планы устроения и украшения столицы, укрепления и расширения державы: прежде всего, воздвигнуть храм Марса, какого никогда не бывало, засыпав для него и сравняв с землею то озеро, где устраивал он морской бой, а на склоне Тарпейской скалы[119] устроить величайший театр. (2) гражданское право привести в надлежащий порядок, отобрав в нескольких книгах все самое лучшее и самое нужное из огромного множества разрозненных законов; открыть как можно более богатые библиотеки[120], греческие и латинские, поручив их составление и устройство Марку Варрону; осушить Помптинские болота[121]; (3) спустить Фуцинское озеро[122]; проложить дорогу от Верхнего моря через Апеннинский хребет до самого Тибра; перекопать каналом Истм[123]; усмирить вторгшихся во Фракию и Понт дакийцев; а затем пойти войной на парфян через Малую Армению, но не вступать в решительный бой, не познакомившись предварительно с неприятелем.

(4) Среди таких замыслов и дел его застигла смерть. Однако прежде чем говорить о ней, не лишним будет вкратце изложить все, что касается его наружности, привычек, одежды, нрава, а также его занятий в военное и мирное время.

45. Говорят, он был высокого роста, светлокожий, хорошо сложен, лицо чуть полное, глаза черные и живые. Здоровьем он отличался превосходным: лишь под конец жизни на него стали нападать внезапные обмороки и ночные страхи, да два раза во время занятий у него были приступы падучей. (2) За своим телом он ухаживал слишком даже тщательно, и не только стриг и брил, но и выщипывал волосы, и этим его многие попрекали. Безобразившая его лысина была ему несносна, так как часто навлекала насмешки недоброжелателей. Поэтому он обычно зачесывал поредевшие волосы с темени на лоб; поэтому же он с наибольшим удовольствием принял и воспользовался правом постоянно носить лавровый венок.

(3) И одевался он, говорят, по-особенному: он носил сенаторскую тунику[124] с бахромой на рукавах и непременно ее подпоясывал, но слегка: отсюда и пошло словцо Суллы, который не раз советовал оптиматам остерегаться плохо подпоясанного юнца.

46. Жил он сначала в скромном доме на Субуре[125], а когда стал великим понтификом, то поселился в государственном здании на Священной дороге. О его великой страсти к изысканности и роскоши сообщают многие. Так, говорят, что он заложил и отстроил за большие деньги виллу близ озера Неми[126], но она не совсем ему понравилась, и он разрушил ее до основания, хотя был еще беден и в долгах. В походах он возил с собою штучные и мозаичные полы. 47. В Британию он вторгся будто бы в надежде найти там жемчуг: сравнивая величину жемчужин, он нередко взвешивал их на собственных ладонях. Резные камни, чеканные сосуды, статуи, картины древней работы он всегда собирал с увлечением. Красивых и ученых рабов он покупал по таким неслыханным ценам, что сам чувствовал неловкость и запрещал записывать их в книги.

48. В провинциях он постоянно давал обеды на двух столах: за одним возлежали гости в воинских плащах или в греческом платье, за другим – гости в тогах вместе с самыми знатными из местных жителей[127]. Порядок в доме он соблюдал и в малых и в больших делах настолько неукоснительно и строго, что однажды заковал в колодки пекаря за то, что он подал гостям не такой хлеб, как хозяину, а в другой раз он казнил смертью своего любимого вольноотпущенника за то, что тот обольстил жену римского всадника, хотя на него никто и не жаловался.

49. На целомудрии его единственным пятном было сожительство с Никомедом, но это был позор тяжкий и несмываемый, навлекавший на него всеобщее поношение. Я не говорю о знаменитых строках Лициния Кальва:

 

… и все остальное,

Чем у вифинцев владел Цезарев задний дружок.

 

Умалчиваю о речах Долабеллы и Куриона старшего, в которых Долабелла называет его «царевой подстилкой» и «царицыным разлучником», а Курион – «злачным местом Никомеда» и «вифинским блудилищем» (2) Не говорю даже об эдиктах Бибула, в которых он обзывает своего коллегу вифинской царицей и заявляет, что раньше он хотел царя, а теперь царства; в то же время, по словам Марка Брута, и некий Октавий, человек слабоумный и потому невоздержанный на язык, при всем народе именовал Помпея царем, а Цезаря величал царицей. Но Гай Меммий прямо попрекает его тем, что он стоял при Никомеде виночерпием среди других любимчиков на многолюдном пиршестве, где присутствовали и некоторые римские торговые гости, которых он называет по именам.

(3) А Цицерон описывал в некоторых своих письмах, как царские служители отвели Цезаря в опочивальню, как он в пурпурном одеянии возлег на золотом ложе, и как растлен был в Вифинии цвет юности этого потомка Венеры; мало того, когда однажды Цезарь говорил перед сенатом в защиту Нисы, дочери Никомеда, и перечислял все услуги, оказанные ему царем, Цицерон его перебил: «Оставим это, прошу тебя: всем отлично известно, что дал тебе он и что дал ему ты!» (4) Наконец, во время галльского триумфа его воины, шагая за колесницей, среди других насмешливых песен распевали и такую, получившую широкую известность[128]:

 

Галлов Цезарь покоряет, Никомед же Цезаря:

Нынче Цезарь торжествует, покоривший Галлию, —

Никомед не торжествует, покоривший Цезаря.

 

50. На любовные утехи он, по общему мнению, был падок и расточителен. Он был любовником многих знатных женщин – в том числе Постумии, жены Сервия Сульпиция, Лоллии, жены Авла Габиния, Тертуллы, жены Марка Красса, и даже Муции, жены Гнея Помпея. Действительно, и Курионы, отец и сын, и многие другие попрекали Помпея за то, что из жажды власти он женился на дочери человека, из-за которого прогнал жену, родившую ему троих детей, и которого не раз со стоном называл своим Эгистом[129]. (2) Но больше всех остальных любил он мать Брута, Сервилию: еще в свое первое консульство[130] он купил для нее жемчужину, стоившую шесть миллионов, а в гражданскую войну, не считая других подарков, он продал ей с аукциона богатейшие поместья за бесценок. Когда многие дивились этой дешевизне, Цицерон остроумно заметил: «Чем плоха сделка, коли третья часть остается за продавцом?» Дело в том, что Сервилия, как подозревали, свела с Цезарем и свою дочь Юнию Третью[131].

51. И в провинциях он не отставал от чужих жен: это видно хотя бы из двустишья, которое также распевали воины в галльском триумфе:

 

Прячьте жен: ведем мы в город лысого развратника.

Деньги, занятые в Риме, проблудил ты в Галлии.

 

52. Среди его любовниц были и царицы – например, мавританка Эвноя, жена Богуда: и ему и ей, по словам Назона, он делал многочисленные и богатые подарки. Но больше всех он любил Клеопатру: с нею он и пировал не раз до рассвета, на ее корабле с богатыми покоями он готов был проплыть через весь Египет до самой Эфиопии, если бы войско не отказалось за ним следовать; наконец, он пригласил ее в Рим и отпустил с великими почестями и богатыми дарами, позволив ей даже назвать новорожденного сына его именем. (2) Некоторые греческие писатели сообщают, что этот сын был похож на Цезаря и лицом и осанкой. Марк Антоний[132] утверждал перед сенатом, что Цезарь признал мальчика своим сыном, и что это известно Гаю Матию, Гаю Оппию и другим друзьям Цезаря; однако этот Гай Оппий написал целую книгу, доказывая, что ребенок, выдаваемый Клеопатрой за сына Цезаря, в действительности вовсе не сын Цезаря (как будто это нуждалось в оправдании и защите!) (3) Народный трибун Гельвий Цинна многим признавался, что у него был написан и подготовлен законопроект, который Цезарь приказал провести в его отсутствие: по этому закону Цезарю позволялось брать жен сколько угодно и каких угодно, для рождения наследников[133]. Наконец, чтобы не осталось сомнения в позорной славе его безнравственности и разврата, напомню, что Курион старший в какой-то речи называл его мужем всех жен и женою всех мужей.

53. Вина он пил очень мало: этого не отрицают даже его враги. Марку Катону принадлежат слова: «Цезарь один из всех берется за государственный переворот трезвым». В отношении же еды он, как показывает Гай Оппий, был настолько неприхотлив, что когда у кого-то на обеде было подано старое масло вместо свежего, и остальные гости от него отказались, он один брал его даже больше обычного, чтобы не показать, будто он упрекает хозяина в небрежности или невежливости.

54. Бескорыстия он не обнаружил ни на военных, ни на гражданских должностях[134]. Проконсулом[135] в Испании, по воспоминаниям некоторых современников, он, как нищий, выпрашивал у союзников деньги на уплату своих долгов, а у лузитанов разорил, как на войне, несколько городов, хотя они соглашались на его требования и открывали перед ним ворота. (2) В Галлии он опустошал капища и храмы богов, полные приношений, и разорял города чаще ради добычи, чем в наказание. Оттого у него и оказалось столько золота, что он распродавал его по Италии и провинциям на вес, по три тысячи сестерциев за фунт[136]. (3) В первое свое консульство он похитил из капитолийского храма три тысячи фунтов золота, положив вместо него столько же позолоченной меди. Он торговал союзами и царствами: с одного Птолемея[137] он получил около шести тысяч талантов за себя и за Помпея. А впоследствии лишь неприкрытые грабежи и святотатства[138] позволили ему вынести издержки гражданских войн, триумфов и зрелищ.

55. В красноречии и в военном искусстве он стяжал не меньшую, если не большую славу, чем лучшие их знатоки. После обвинения Долабеллы все без спору признали его одним из лучших судебных ораторов Рима. Во всяком случае, Цицерон, перечисляя ораторов в своем «Бруте»[139], заявляет, что не видел никого, кто превосходил бы Цезаря, и называет его слог изящным, блестящим, и даже великолепным и благородным. (2) А Корнелию Непоту он писал о нем так[140]: «Как? Кого предпочтешь ты ему из тех ораторов, которые ничего не знают, кроме своего искусства? Кто острее или богаче мыслями? Кто пышнее или изящнее в выражениях?» По-видимому, за образец красноречия, по крайней мере, в молодости, он выбрал Цезаря Страбона[141]: из его речи в защиту сардинцев он даже перенес кое-что дословно в свою предварительную речь[142]. Как передают, говорил он голосом звонким, с движениями и жестами пылкими, но приятными. (3) Он оставил несколько речей; однако некоторые среди них приписываются ему ложно. Так, Август не без основания считал, что речь за Квинта Метелла не была издана самим Цезарем, а скорее записана скорописцем, плохо поспевавшим за словами оратора: в некоторых списках я даже нашел заглавие не «За Метелла», а «Для Метелла», хотя Цезарь говорит в ней от своего лица, защищая себя и Метелла от обвинений, возводимых на них общими недоброжелателями. (4) Точно так же не решается Август приписать Цезарю речь перед воинами в Испании[143]: между тем, известны целых две такие речи, одна перед первым боем и другая – перед вторым, хотя Азиний Поллион и пишет, что тут у него перед стремительным натиском неприятеля не было времени ни для каких речей.

56. Он оставил и «Записки» о своих действиях в галльскую войну и в гражданскую войну с Помпеем. Кому принадлежат записки об александрийской, африканской и испанской войнах, неизвестно: одни называют Оппия, другие – Гирция, который дописал также последнюю книгу «Галльской войны», не завершенную Цезарем. О «Записках» Цезаря Цицерон так отзывается в том же «Бруте»[144]: (2) «Записки, им сочиненные, заслуживают высшей похвалы: в них есть нагая простота и прелесть, свободные от пышного ораторского облачения. Он хотел только подготовить все, что нужно для тех, кто пожелает писать историю, но угодил, пожалуй, лишь глупцам, которым захочется разукрасить его рассказ своими завитушками, разумные же люди после него уже не смеют взяться за перо». (3) А Гирций[145] о тех же «Записках» заявляет так: «Они встретили такое единодушное одобрение, что, кажется, не столько дают, сколько отнимают материал у историков. Мы больше, чем кто-нибудь другой, восхищаемся ими: все знают, как хорошо и точно, а мы еще знаем, как легко и быстро написал их Цезарь». (4) Азиний Поллион находит, что они написаны без должной тщательности и заботы об истине: многое, что делали другие, Цезарь напрасно принимал на веру, и многое, что делал он сам, он умышленно или по забывчивости изображает превратно; впрочем, Поллион полагает, что он переделал бы их и исправил.

(5) Еще он оставил две книги «Об аналогии»[146], столько же книг «Против Катона»[147] и, наконец, поэму под заглавием «Путь». Первое из этих сочинений он написал во время перехода через Альпы, возвращаясь с войском из Ближней Галлии после судебных собраний; второе – в пору битвы при Мунде; последнее – когда он за двадцать четыре дня совершил переход из Рима в Дальнюю Испанию. (6) Существуют также его донесения сенату: как кажется, он первый стал придавать им вид памятной книжки со страницами, тогда как раньше консулы и военачальники писали их прямо на листах сверху донизу. Существуют и его письма[148] к Цицерону и письма к близким о домашних делах: в них, если нужно было сообщить что-нибудь негласно, он пользовался тайнописью, то есть менял буквы так, чтобы из них не складывалось ни одного слова. Чтобы разобрать и прочитать их, нужно читать всякий раз четвертую букву вместо первой, например, D вместо A и так далее. (7) Известно также о некоторых сочинениях[149], писанных им в детстве и юности, – «Похвала Геркулесу», трагедии «Эдип», «Собрание изречений»; но издавать все эти книжки Август запретил в своем коротком и ясном письме к Помпею Макру, которому было поручено устройство библиотек.

57. Оружием и конем он владел замечательно, выносливость его превосходила всякое вероятие. В походе он шел впереди войска, обычно пеший, иногда на коне, с непокрытой головой, несмотря ни на зной, ни на дождь. Самые длинные переходы он совершал с невероятной быстротой, налегке, в наемной повозке, делая по сотне миль в день, реки преодолевая вплавь или с помощью надутых мехов, так что часто опережал даже вестников о себе.

58. Трудно сказать, осторожности или смелости было больше в его военных предприятиях. Он никогда не вел войска по дорогам, удобным для засады, не разведав предварительно местности; в Британию он переправился не раньше, чем сам[150] обследовал пристани, морские пути и подступы к острову. И он же, узнав об осаде его лагерей в Германии[151], сквозь неприятельские посты, переодетый в галльское платье, проскользнул к своим. (2) Из Брундизия в Диррахий он переправился зимой, между вражескими кораблями, оставив войскам приказ следовать за ним; а когда они замешкались, и он напрасно торопил их, посылая гонцов, то, наконец, сам, ночью, втайне, один, закутавшись в плащ, пустился к ним на маленьком суденышке, и не раньше открыл себя, не раньше позволил кормчему отступить перед бурей, чем лодку почти затопило волнами[152].

59. Никогда никакие суеверия не вынуждали его оставить или отложить предприятие. Он не отложил выступления против Сципиона и Юбы из-за того, что при жертвоприношении животное вырвалось у него из рук. Даже когда он оступился, сходя с корабля, то обратил это в хорошее предзнаменование, воскликнув: «Ты в моих руках, Африка!» В насмешку над пророчествами, сулившими имени Сципионов в этой земле вечное счастье и непобедимость, он держал при себе в лагере ничтожного малого из рода Корнелиев, прозванного за свою распутную жизнь Салютионом[153].

60. В сражения он вступал не только по расчету, но и по случаю, часто сразу после перехода, иногда в самую жестокую непогоду, когда меньше всего этого от него ожидали. Только под конец жизни он стал осторожнее принимать бой: чем больше за ним побед, рассуждал он, тем меньше следует полагаться на случай, так как никакая победа не принесет ему столько, сколько может отнять одно поражение. Обращая неприятеля в бегство, он всякий раз отбивал у него и лагерь[154], не давая ему оправиться от испуга. Если успех колебался, он отсылал прочь лошадей[155], прежде всего – свою, чтобы воины держались поневоле, лишенные возможности к бегству. 61. (А лошадь[156] у него была замечательная, с ногами, как у человека, и с копытами, расчлененными, как пальцы: когда она родилась, гадатели предсказали ее хозяину власть над всем миром, и тогда Цезарь ее бережно выходил и первый объездил – других седоков она к себе не подпускала, – а впоследствии даже поставил ей статую перед храмом Венеры-Прародительницы[157].) 62. Если же его войско начинало отступать, он часто один восстанавливал порядок: бросаясь навстречу бегущим, он удерживал воинов поодиночке и, схватив их за горло, поворачивал лицом к неприятелю. А паника бывала такова, что однажды схваченный им знаменосец замахнулся на него острием значка[158], а другой знаменосец оставил древко у него в руке.

63. Не меньшим было и его присутствие духа, а обнаруживалось оно еще разительнее. После сражения при Фарсале, уже отправив войско в Азию, он переправлялся в лодке перевозчика через Геллеспонт, как вдруг встретил враждебного ему Луция Кассия с десятью военными кораблями; но вместо того, чтобы обратиться в бегство, Цезарь, подойдя к нему вплотную, сам потребовал его сдачи, и тот, покорный, перешел к нему. 64. В Александрии, во время битвы за мост[159], он был оттеснен внезапно прорвавшимся неприятелем к маленькому челноку; но так как множество воинов рвалось за ним туда же, он спрыгнул в воду и вплавь спасся на ближайший корабль, проплыв двести шагов с поднятой рукой, чтобы не замочить свои таблички, и закусив зубами волочащийся плащ, чтобы не оставить его в добычу неприятелю.

65. Воинов он ценил не за нрав и не за род и богатство, а только за мужество; а в обращении с ними одинаково бывал и взыскателен и снисходителен. Не всегда и не везде он держал их в строгости, а только при близости неприятеля; но тогда уже требовал от них самого беспрекословного повиновения и порядка, не предупреждал ни о походе, ни о сражении, и держал в постоянной напряженной готовности внезапно выступить, куда угодно. Часто он выводил их даже без надобности, особенно в дожди и в праздники. А нередко, отдав приказ не терять его из виду, он скрывался из лагеря днем или ночью и пускался в далекие прогулки, чтобы утомить отстававших от него солдат.

66. Когда распространялись устрашающие слухи о неприятеле, он для ободрения солдат не отрицал и не преуменьшал вражеских сил, а напротив, преувеличивал[160] их собственными выдумками. Так, когда все были в страхе перед приближением Юбы, он созвал солдат на сходку и сказал: «Знайте: через несколько дней царь будет здесь, а с ним десять легионов, да всадников тридцать тысяч, да легковооруженных сто тысяч, да слонов три сотни. Я это знаю доподлинно, так что кое-кому здесь лучше об этом не гадать и не ломать голову, а прямо поверить моим словам; а не то я таких посажу на дырявый корабль и пущу по ветру на все четыре стороны».

67. Проступки солдат он не всегда замечал и не всегда должным образом наказывал. Беглецов и бунтовщиков он преследовал и карал жестоко, а на остальное смотрел сквозь пальцы. А иногда после большого и удачного сражения он освобождал их от всех обязанностей и давал полную волю отдохнуть и разгуляться, похваляясь обычно, что его солдаты и среди благовоний умеют отлично сражаться. (2) На сходках он обращался к ним не «воины!», а ласковее: «соратники!» Заботясь об их виде, он награждал их оружием, украшенным серебром и золотом, как для красоты, так и затем, чтобы они крепче держали его в сражении из страха потерять ценную вещь. А любил он их так, что при вести о поражении Титурия отпустил волосы и бороду и остриг их не раньше, чем отомстил врагам.

68. Всем этим он добился от солдат редкой преданности и отваги. Когда началась гражданская война, все центурионы всех легионов предложили ему снарядить по всаднику из своих сбережений, а солдаты обещали ему служить добровольно, без жалованья и пайка: те, кто побогаче, брались заботиться о тех, кто победнее. И за все время долгой войны ни один солдат не покинул его; а многие пленники, которым враги предлагали оставить жизнь, если они пойдут воевать против Цезаря, отвечали на это отказом. (2) Голод и прочие лишения они, будучи осаждаемыми или осаждающими, переносили с великой твердостью: когда Помпей увидел в укреплениях Диррахия хлеб из травы[161], которым они питались, он воскликнул, что с ним дерутся звери, а не люди, и приказал этот хлеб унести и никому не показывать, чтобы при виде терпения и стойкости неприятеля не пали духом его собственные солдаты. (3) А как доблестно они сражались, видно из того, что после единственного неудачного боя при Диррахии они сами потребовали себе наказанья[162], так что полководцу пришлось больше утешать их, чем наказывать. В других сражениях они не раз легко одолевали бесчисленные полчища врага во много раз меньшими силами. Так, одна когорта шестого легиона, обороняя укрепление, в течение нескольких часов выдерживала натиск четырех легионов Помпея и почти вся полегла под градом вражеских стрел, которых внутри вала было найдено сто тридцать тысяч[163]. (4) И этому не приходится удивляться, если вспомнить подвиги отдельных воинов, например, центуриона Кассия Сцевы или рядового Гая Ацилия, не говоря об остальных. Сцева, с выбитым глазом, раненный насквозь в бедро и плечо, со щитом, пробитым ста двадцатью ударами, все же не подпустил врага к воротам вверенного ему укрепления; Ацилию в морском бою при Массилии отрубили правую руку, когда он схватился ею за вражескую корму, но он, по примеру славного у греков Кинегира[164], перепрыгнул на неприятельский корабль и одним щитом погнал перед собой противников.

69. Мятежей в его войсках за десять лет галльских войн не случилось ни разу, в гражданской войне – лишь несколько раз; но солдаты тотчас возвращались к порядку, и не столько из-за отзывчивости полководца, сколько из уважения к нему: Цезарь никогда не уступал мятежникам, а всегда решительно шел против них. Девятый легион перед Плаценцией[165] он на месте распустил с позором, хотя Помпей еще не сложил оружия, и только после долгих и униженных просьб восстановил его, покарав предварительно зачинщиков. 70. А когда солдаты десятого легиона[166] в Риме с буйными угрозами потребовали увольнения и наград, несмотря на еще пылавшую в Африке войну, и уже столица была в опасности, тогда Цезарь, не слушая отговоров друзей, без колебания вышел к солдатам и дал им увольнение; а потом, обратившись к ним «граждане!» вместо обычного «воины!», он одним этим словом изменил их настроение и склонил их к себе: они наперебой закричали, что они – его воины, и добровольно последовали за ним в Африку, хоть он и отказывался их брать. Но и тут он наказал всех главных мятежников, сократив им на треть обещанную долю добычи и земли.

71. Верностью и заботой о клиентах он отличался смолоду. Знатного юношу Масинту[167] он защищал от царя Гиемпсала с такой горячностью, что во время спора схватил за бороду царского сына Юбу. А когда Масинта все же был объявлен царским данником, он вырвал его из рук тащивших его, долго скрывал у себя, а потом, отправляясь после претуры в Испанию, увез его с собою в носилках, окруженный толпой провожающих и фасками ликторов.

72. К друзьям он был всегда внимателен и добр: когда однажды он ехал с Гаем Оппием через глухой лес, и того свалила внезапная болезнь, он уступил другу единственный кров, а сам ночевал на голой земле под открытым небом[168]. А когда он уже стоял у власти, то некоторых людей самого низкого звания он возвысил до почетных должностей, и в ответ на упреки прямо сказал, что если бы он был обязан своим достоинством разбойникам и головорезам, он и им отплатил бы такой же благодарностью.

73. Напротив, вражды у него ни к кому не было настолько прочной, чтобы он от нее не отказался с радостью при первом удобном случае. Гаю Меммию на его свирепые речи он отвечал с такой – же язвительностью, но когда вскоре тот выступил соискателем консульства, он охотно его поддержал. Гаю Кальву, который, ославив его эпиграммами, стал через друзей искать примирения, он добровольно написал первый. Валерий Катулл, по собственному признанию Цезаря, заклеймил его вечным клеймом в своих стишках о Мамурре[169], но, когда поэт принес извинения, Цезарь в тот же день пригласил его к обеду, а с отцом его продолжал поддерживать обычные дружеские отношения.

74. Даже во мщении обнаруживал он свою природную мягкость Пиратам[170], у которых он был в плену, он поклялся, что они у него умрут на кресте, но когда он их захватил, то приказал сперва их заколоть и лишь потом распять. Корнелию Фагитте[171], к которому он, больной беглец, когда-то ночью попал в засаду и лишь с трудом, за большие деньги, умолил не выдавать его Сулле, он не сделал потом никакого зла. Раба Филемона, своего секретаря, который обещал врагам извести его ядом, он казнил смертью, но без пыток. (2) Когда Публий Клодий[172], обольститель его жены Помпеи, был по этому поводу привлечен к суду за оскорбление святынь, то Цезарь, вызванный свидетелем, заявил, что ему ничего не известно, хотя мать его Аврелия и сестра Юлия уже рассказали всю правду перед теми же судьями. А на вопрос, почему же он тогда развелся с женою, он ответил: «Потому что мои близкие, как я полагаю, должны быть чисты не только от вины, но и от подозрений».

75. Его умеренность и милосердие, как в ходе гражданской войны, так и после победы, были удивительны. Между тем, как Помпей объявил своими врагами всех, кто не встанет на защиту республики, Цезарь провозгласил, что тех, кто воздержится и ни к кому не примкнет, он будет считать друзьями. Всем, кого он произвел в чины по советам Помпея, он предоставил возможность перейти на сторону Помпея. (2) Когда при Илерде велись переговоры о сдаче, и оба войска находились уже в непрестанном общении и сношениях, Афраний и Петрей, внезапно передумав, захватили врасплох и казнили всех цезарианских солдат в своем лагере; но Цезарь не стал подражать этому испытанному им вероломству. При Фарсале он призвал своих воинов щадить жизнь римских граждан, а потом позволил каждому из своих сохранить жизнь одному из неприятелей. (3) Никто не погиб от него иначе, как на войне, если не считать Афрания с Фавстом и молодого Луция Цезаря[173]; но и они, как полагают, были убиты не по воле Цезаря, хотя первые двое, уже будучи однажды им прощены, снова подняли против него оружие, а третий огнем и мечом жестоко расправился с его вольноотпущенниками и рабами, перерезав даже зверей, приготовленных им для развлечения народа. (4) Наконец, в последние годы он даже позволил вернуться в Италию всем, кто еще не получил прощения, и открыл им доступ к государственным должностям и военным постам. Даже статуи Луция Суллы и Помпея[174], разбитые народом, он приказал восстановить. И когда впоследствии против него говорилось или замышлялось что-нибудь опасное, он старался это пресекать, но не наказывать. (5)Так, обнаруживая заговоры и ночные сборища, он ограничивался тем, что в эдикте объявлял, что это ему небезызвестно; тем, кто о нем злобно говорил, он только посоветовал в собрании больше так не делать; жестокий урон, нанесенный его доброму имени клеветнической книжкой Авла Цецины[175] и бранными стишками Пифолая, он перенес спокойно, как простой гражданин.

76. Однако все это перевешивают его слова и дела иного рода: поэтому даже считается, что он был повинен в злоупотреблении властью и убит заслуженно.

Мало того, что он принимал почести сверх всякой меры: бессменное консульство, пожизненную диктатуру, попечение о нравах, затем имя императора, прозвание отца отечества, статую среди царских статуй, возвышенное место в театре, – он даже допустил в свою честь постановления, превосходящие человеческий предел: золотое кресло в сенате и суде, священную колесницу и носилки[176] при цирковых процессиях, храмы, жертвенники, изваяния рядом с богами, место за угощением для богов[177] жреца, новых луперков[178], название месяца по его имени[179]; и все эти почести он получал и раздавал по собственному произволу. (2) В свое третье и четвертое консульство[180] он был консулом лишь по имени, довольствуясь одновременно предложенной ему диктаторской властью; в замену себе он каждый раз назначал двух консулов, но лишь на последние три месяца, так что в промежутке даже народные собрания не созывались, кроме как для выбора народных трибунов и эдилов: ибо и преторов он заменил префектами, которые вели городские дела в его отсутствие. Когда один консул внезапно умер накануне нового года, он отдал освободившееся место одному соискателю на несколько оставшихся часов[181]. (3) С таким же своевластием он вопреки отеческим обычаям назначил должностных лиц на много лет вперед[182], даровал десяти бывшим преторам консульские знаки отличия, ввел в сенат граждан, только что получивших гражданские права, и в их числе нескольких полудиких галлов[183]. Кроме того, заведовать чеканкой монеты[184] и государственными податями он поставил собственных рабов, а управление и начальство над оставленными в Александрии тремя легионами передал своему любимчику Руфину, сыну своего вольноотпущенника.

77. Не менее надменны были и его открытые высказывания, о каких сообщает Тит Ампий: «республика – ничто, пустое имя без тела и облика»; «Сулла не знал и азов, если отказался от диктаторской власти»; «с ним, Цезарем, люди должны разговаривать осторожнее и слова его считать законом». Он дошел до такой заносчивости, что когда гадатель однажды возвестил о несчастном будущем – зарезанное животное оказалось без сердца, – то он заявил: «Все будет хорошо, коли я того пожелаю; а в том, что у скотины нету сердца, ничего удивительного нет»[185].

78. Но величайшую, смертельную ненависть навлек он на себя вот каким поступком. Сенаторов, явившихся в полном составе поднести ему многие высокопочетнейшие постановления, он принял перед храмом Венеры-Прародительницы, сидя. Некоторые пишут, будто он пытался подняться, но его удержал Корнелий Бальб; другие, напротив, будто он не только не пытался, но даже взглянул сурово на Гая Требация, когда тот предложил ему встать. (2) Это показалось особенно возмутительным оттого, что сам он, проезжая в триумфе мимо трибунских мест и увидев, что перед ним не встал один из трибунов по имени Понтий Аквила, пришел тогда в такое негодование, что воскликнул: «Не вернуть ли тебе и республику, Аквила, народный трибун?» И еще много дней, давая кому-нибудь какое-нибудь обещание, он непременно оговаривал: «если Понтию Аквиле это будет благоугодно».

79. Безмерно оскорбив сенат своим открытым презрением, он прибавил к этому и другой, еще более дерзкий поступок[186]. Однажды, когда он возвращался после жертвоприношения на Латинских играх[187], среди небывало бурных народных рукоплесканий, то какой-то человек из толпы возложил на его статую лавровый венок, перевитый белой перевязью[188], но народные трибуны Эпидий Марулл и Цезетий Флав приказали сорвать перевязь с венка, а человека бросить в тюрьму. Цезарь, в досаде на то ли, что намек на царскую власть не имел успеха, на то ли, что у него, по его словам, отняли честь самому от нее отказаться, сделал трибунам строгий выговор и лишил их должности[189]. (2) Но с этих пор он уже не мог стряхнуть с себя позор стремления к царскому званию, – несмотря на то, что однажды он ответил плебею, величавшему его царем: «Я Цезарь, а не царь!»[190], а в другой раз, когда на Луперкалиях[191] перед ростральной трибуной консул Антоний несколько раз пытался возложить на него диадему, он отверг ее и отослал на Капитолий в храм Юпитера Благого и Величайшего. (3) Более того, все чаще ходили слухи, будто он намерен переселиться в Александрию или в Илион[192] и перевести туда все государственные средства, обескровив Италию воинскими наборами, а управление Римом поручив друзьям, и будто на ближайшем заседании сената квиндецимвир[193] Луций Котта внесет предложение провозгласить Цезаря царем, так как в пророческих книгах записано, что парфян может победить только царь. 80. Это и заставило заговорщиков ускорить задуманные действия, чтобы не пришлось голосовать за такое предложение.

Уже происходили тут и там тайные сходки, где встречались два-три человека: теперь все слилось воедино. Уже и народ не был рад положению в государстве: тайно и явно возмущаясь самовластием, он искал освободителей. (2) Когда в сенат были приняты иноземцы, появились подметные листы с надписью: «В добрый час![194] не показывать новым сенаторам дорогу в сенат!» А в народе распевали так:

 

Галлов Цезарь вел в триумфе, галлов Цезарь ввел в сенат.

Сняв штаны, они надели тогу с пурпурной каймой[195].

 

(3) Когда Квинт Максим, назначенный консулом на три месяца[196], входил в театр, и ликтор, как обычно, всем предложил его приветствовать, отовсюду раздались крики: «Это не консул!» После удаления от должности трибунов Цезетия и Марулла на ближайших выборах было подано много голосов, объявлявших их консулами. Под статуей Луция Брута кто-то написал: «О если б ты был жив!», а под статуей Цезаря:

 

Брут, изгнав царей из Рима, стал в нем первым консулом.

Этот, консулов изгнавши, стал царем в конце концов.

 

(4) В заговоре против него участвовало более шестидесяти человек; во главе его стояли Гай Кассий, Марк Брут и Децим Брут. Сперва они колебались, убить ли его на Марсовом поле, когда на выборах он призовет трибы к голосованию[197], – разделившись на две части, они хотели сбросить его с мостков, а внизу подхватить и заколоть, – или же напасть на него на Священной дороге или при входе в театр. Но когда было объявлено, что в иды марта сенат соберется на заседание в курию Помпея[198], то все охотно предпочли именно это время и место.

81. Между тем приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми несомненными предзнаменованиями. За несколько месяцев перед тем новые поселенцы, выведенные по Юлиеву закону в Капую, раскапывали там древние могилы, чтобы поставить себе усадьбы, и очень усердствовали, так как им случилось отыскать в земле несколько сосудов старинной работы; и вот в гробнице, где по преданию был похоронен основатель Капуи, Капий[199], они нашли медную доску с греческой надписью такого содержания: когда потревожен будет Капиев прах, тогда потомок его погибнет от руки сородичей, и будет отмщен великим по всей Италии кровопролитием. (2) Не следует считать это басней или выдумкой: так сообщает Корнелий Бальб, близкий друг Цезаря. А за несколько дней до смерти Цезарь узнал, что табуны коней, которых он при переходе Рубикона посвятил богам и отпустил пастись на воле, без охраны, упорно отказываются от еды и проливают слезы. Затем, когда он приносил жертвы, гадатель Спуринна советовал ему остерегаться опасности, которая ждет его не поздней, чем в иды марта. Затем, уже накануне этого дня в курию Помпея влетела птичка королек с лавровой веточкой в клюве, преследуемая стаей разных птиц из ближней рощицы, и они ее растерзали. А в последнюю ночь перед убийством ему привиделось во сне, как он летает под облаками, и потом как Юпитер пожимает ему десницу; жене его Кальпурнии снилось, что в доме их рушится крыша[200], и что мужа закалывают у нее в объятиях: и двери их спальни внезапно сами собой распахнулись настежь.

(4). Из-за всего этого, а также из-за нездоровья он долго колебался, не остаться ли ему дома, отложив свои дела в сенате. Наконец, Децим Брут уговорил его не лишать своего присутствия многолюдное и давно ожидающее его собрание, и он вышел из дому уже в пятом часу дня[201]. Кто-то из встречных[202] подал ему записку с сообщением о заговоре: он присоединил ее к другим запискам, которые держал в левой руке, собираясь прочесть. Потом он принес в жертву нескольких животных подряд, но благоприятных знамений не добился; тогда он вошел в курию, не обращая внимания на дурной знак и посмеиваясь над Спуринной за то, что вопреки его предсказанию, иды марта наступили и не принесли никакой беды. «Да, пришли, но не прошли», – ответил тот.

82. Он сел, и заговорщики окружили его, словно для приветствия. Тотчас Тиллий Цимбр[203], взявший на себя первую роль, подошел к нему ближе, как будто с просьбой, и когда тот, отказываясь, сделал ему знак подождать, схватил его за тогу выше локтей. Цезарь кричит: «Это уже насилие!» – и тут один Каска, размахнувшись сзади, наносит ему рану пониже горла. (2) Цезарь хватает Каску за руку, прокалывает ее грифелем[204], пытается вскочить, но второй удар его останавливает. Когда же он увидел, что со всех сторон на него направлены обнаженные кинжалы, он накинул на голову тогу и левой рукой распустил ее складки ниже колен, чтобы пристойнее упасть укрытым до пят; и так он был поражен двадцатью тремя ударами, только при первом испустив не крик даже, а стон, – хотя некоторые и передают, что бросившемуся на него Марку Бруту он сказал: «И ты, дитя мое!» [205].

(3) Все разбежались; бездыханный, он остался лежать, пока трое рабов, взвалив его на носилки, со свисающей рукою, не отнесли его домой. И среди стольких ран только одна, по мнению врача Антистия, оказалась смертельной – вторая, нанесенная в грудь.

(4) Тело убитого заговорщики собирались бросить в Тибр, имущество конфисковать, законы отменить, но не решились на это из страха перед консулом Марком Антонием и начальником конницы Лепидом.

83. По требованию Луция Пизона, тестя убитого, было вскрыто и прочитано в доме Антония его завещание, составленное им в Лавиканском поместье[206] в сентябрьские иды прошлого года и хранившееся у старшей весталки. Квинт Туберон сообщает, что со времени консульства и до самого начала гражданской войны он обычно объявлял своим наследником Гнея Помпея и даже читал это перед войском на сходке. (2) Но в этом последнем завещании он назначал наследниками трех внуков своих сестер: Гаю Октавию оставлял три четверти имущества, Луцию Пинарию и Квинту Педию – последнюю четверть. В конце завещания он сверх того усыновлял Гая Октавия и передавал ему свое имя. Многие убийцы были им названы в числе опекунов своего сына, буде таковой родится, а Децим Брут – даже среди наследников во второй степени[207]. Народу он завещал сады над Тибром в общественное пользование и по триста сестерциев каждому гражданину.

84. День похорон был объявлен, на Марсовом поле близ гробницы Юлии сооружен погребальный костер, а перед ростральной трибуной – вызолоченная постройка наподобие храма Венеры-Прародительницы; внутри стояло ложе слоновой кости, устланное пурпуром и золотом, в изголовье – столб с одеждой, в которой Цезарь был убит. Было ясно, что всем, кто шел с приношениями[208], не хватило бы дня для процессии: тогда им велели сходиться на Марсово поле без порядка, любыми путями. (2) На погребальных играх, возбуждая негодование и скорбь о его смерти, пели стихи из «Суда об оружии» Пакувия[209] —

 

Не я ль моим убийцам был спасителем? —

 

и из «Электры» Ацилия[210] сходного содержания. Вместо похвальной речи консул Антоний объявил через глашатая постановление сената, в котором Цезарю воздавались все человеческие и божеские почести, затем клятву, которой сенаторы клялись все блюсти жизнь одного, и к этому прибавил несколько слов от себя[211]. (3) Погребальное ложе принесли на форум должностные лица этого года и прошлых лет. Одни предлагали сжечь его в храме Юпитера Капитолийского, другие – в курии Помпея, когда внезапно появились двое неизвестных, подпоясанные мечами, размахивающие дротиками, и восковыми факелами подожгли постройку. Тотчас окружающая толпа принялась тащить в огонь сухой хворост, скамейки, судейские кресла, и все, что было принесенного в дар. (4) Затем флейтисты и актеры стали срывать с себя триумфальные одежды, надетые для такого дня, и, раздирая, швыряли их в пламя; старые легионеры жгли оружие, которым они украсились для похорон, а многие женщины – свои уборы, что были на них, буллы[212] и платья детей. (5) Среди этой безмерной всеобщей скорби множество иноземцев то тут, то там оплакивали убитого каждый на свой лад, особенно иудеи[213], которые и потом еще много ночей собирались на пепелище.

85. Тотчас после погребения народ с факелами ринулся к домам Брута и Кассия. Его с трудом удержали; но встретив по пути Гельвия Цинну, народ убил его, спутав по имени с Корнелием Цинной, которого искали за его произнесенную накануне в собрании речь против Цезаря; голову Цинны вздели на копье и носили по улицам. Впоследствии народ воздвиг на форуме колонну из цельного нумидийского мрамора, около двадцати футов вышины, с надписью «Отцу отечества». У ее подножия еще долгое время приносили жертвы, давали обеты и решали споры, принося клятву именем Цезаря.

86. У некоторых друзей осталось подозрение, что Цезарь сам не хотел дольше жить, а оттого и не заботился о слабеющем здоровье и пренебрегал предостережениями знамений и советами друзей. Иные думают, что он полагался на последнее постановление и клятву сената и после этого даже отказался от сопровождавшей его охраны из испанцев с мечами: (2) другие, напротив, полагают, что он предпочитал один раз встретиться с грозящим отовсюду коварством, чем в вечной тревоге его избегать. Некоторые даже передают, что он часто говорил[214]: жизнь его дорога не столько ему, сколько государству – сам он давно уж достиг полноты власти и славы, государство же, если что с ним случится, не будет знать покоя, а только ввергнется во много более бедственные гражданские войны. 87. Как бы то ни было, в одном согласны почти все: именно такого рода смерть была ему почти желанна. Так, когда он читал у Ксенофонта[215], как Кир в предсмертном недуге делал распоряжения о своем погребенье, он с отвращением отозвался о столь медленной кончине и пожелал себе смерти внезапной и быстрой. А накануне гибели, за обедом у Марка Лепида в разговоре о том, какой род смерти самый лучший, он предпочел конец неожиданный и внезапный.

88. Он погиб на пятьдесят шестом году жизни и был сопричтен к богам, не только словами указов, но и убеждением толпы. Во всяком случае, когда во время игр, которые впервые в честь его обожествления давал его наследник Август, хвостатая звезда сияла в небе семь ночей подряд, появляясь около одиннадцатого часа[216], то все поверили, что это душа Цезаря, вознесенного на небо. Вот почему изображается он со звездою над головой. В курии, где он был убит, постановлено было застроить вход, а иды марта именовать днем отцеубийственным и никогда в этот день не созывать сенат.

89. Из его убийц почти никто не прожил после этого больше трех лет и никто не умер своей смертью. Все они были осуждены и все погибли по-разному: кто в кораблекрушении, кто в битве. А некоторые поразили сами себя тем же кинжалом, которым они убили Цезаря[217].

 


 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика