ГЛАВА VI
Как мы, попали в Ганновер. – О том, что делают за
границей лучше, чем у нас. – Разоблачение одной тайны. – «Коренной
француз» как предмет развлечений. – Отцовские чувства Гарриса. –
Искусство поливать улицы. – Патриотизм Джорджа. – Что Гаррис должен
был сделать. – Что Гаррис сделал. – Мы спасаем Гаррису жизнь. –
Город, в котором не спят. – Извозчичья лошадь с критическими
наклонностями.
Мы прибыли в Гамбург в пятницу после тихого и ничем не
замечательного морского переезда, а из Гамбурга отправились в Берлин через
Ганновер.
Это не совсем прямой путь, но как мы там очутились – я могу
объяснить не иначе как негр объяснял судье, каким образом он попал в курятник
пастора.
– Да, сэр. Полисмен говорит правду. Я там был, сэр.
– А, так вы это признаете? Как же вы объясните, что вы
там делали в двенадцать часов ночи?
– Я только что хотел рассказать, сэр. Я пошел к масса
Джордану с дынями, сэр; в мешке были дыни, сэр. И масса Джордан был очень
ласков и пригласил меня зайти, сэр.
– Ну?
– Да, сэр. Масса Джордан – очень хороший господин, сэр.
И мы сидели и сидели, и говорили и говорили…
– Очень может быть; но я хотел бы знать, что вы делали
в пасторском курятнике?
– Я это и хочу рассказать, сэр. Было очень поздно,
когда я вышел от массы Джордана; вот я и говорю себе:
«Смелее, Юлиус!.. Потому что будет история с твоей бабой».
Она у меня женщина разговорчивая, сэр, и…
– Да, но забудьте о ней, пожалуйста; в этом городе
кроме вашей жены есть еще очень разговорчивые люди. Ну-с, как же вы попали к
пастору? Его дом за полмили в стороне от пути к вашему.
– Вот это я и хочу объяснить, сэр!
– Очень рад слышать. Но как же вы объясните?
– Вот я об этом и думаю. Я, кажется, заблудился, сэр.
Так и мы «заблудились» немножко.
Ганновер производит первое впечатление вовсе не интересное,
но постепенно оно меняется. В нем, собственно, два города: широкие улицы с
новейшими постройками и роскошными садами, а рядом средневековые узкие переулки
с нависшими над ними фахверковыми постройками. Здесь можно видеть за низкими
каменными арками широкие дворы, окруженные галереями, где раздавался когда-то
топот породистых коней и теснились запряженные шестерней коляски в ожидании
богатого владельца и его нарядной жены; но теперь в этих дворах копошатся
только дети и цыплята, а на многочисленных балконах проветривают старую одежду.
В Ганновере чувствуется какая-то английская атмосфера. В
особенности по воскресеньям, когда магазины закрыты, а колокола звонят –
невольно вспоминаешь ясное лондонское воскресенье.
Если бы это впечатление испытал я один, то приписал бы его
фантазии, но даже Джордж поддался такому же чувству: когда мы с Гаррисом
вернулись после завтрака с маленькой прогулки, то нашли его сидящим в самом
удобном кресле, в курительной комнате: он сладко дремал.
– Хотя я не особенный патриот, но признаю, что в
английском воскресенье есть что-то привлекательное! – заметил
Гаррис. – И как новое поколение ни восстает против старого обычая, а жаль
было бы с ним расстаться.
С этими словами он присел на один край дивана, я на другой –
и мы устроились поудобнее, чтобы составить компанию Джорджу.
Говорят, в Ганновере можно выучиться самому лучшему
немецкому языку. Но неудобство заключается в том, что за пределами Ганновера
никто этого «самого лучшего» немецкого языка не понимает. Остается или говорить
хорошо по-немецки и жить всегда в Ганновере, или же говорить плохо и
путешествовать. Германия так долго была разделена на отдельные крошечные
государства, что образовалось множество диалектов. Немцы из Познани принуждены
разговаривать с немцами из Вюртемберга по-французски или по-английски; и
молодые англичанки, которые за большие деньги научились немецкому языку в
Вестфалии, глубоко огорчают своих родителей, когда не могут понять ни слова из
того, что им говорят в Мекленбурге.
Правда, иностранец, свободно говорящий по-английски, тоже
затруднится, если ему придется объясняться в Йоркширских деревнях или в
беднейших трущобах Лондона, но этого сравнивать нельзя: в Германии каждая
провинция выработала особенное наречие, на котором говорят не только простые
люди, но которым гордится интеллигенция. В Баварии человек из образованной
круга признает, что северное наречие правильнее и чище но, тем не менее, будет
учить своих детей только родному южному.
В следующем столетии немцы, вероятно, разрешат этот вопрос
тем, что все будут говорить по-английски. В настоящее время в Германии почти
каждый мальчик и девочка, даже из среднего класса, говорят по-английски; и не
будь наше произношение так деспотически своеобразно, нет сомнения, что
английский язык стал бы всемирным в течение нескольких лет. Все иностранцы
признают его самым легким для теоретического изучения. Немцы, у которых каждое
слово в каждой фразе зависит по меньшей мере от четырех различных правил,
уверяют, что у англичан грамматики вовсе нет. В сущности, она есть; только ее,
к сожалению, признают не все англичане и этим поддерживают мнение иностранцев.
Последних еще затрудняет, кроме зубодробительного произношения, наше
правописание: оно действительно изобретено, кажется, для того, чтобы осаживать
самоуверенность иностранцев, а то они изучали бы английский язык в один год.
Иностранцы изучают языки не по-нашему; оканчивая среднюю
школу в возрасте около пятнадцати лет, они могут свободно говорить на чужом
языке; а у нас придерживаются правила – узнать как можно меньше, потратив на
ученье как можно больше времени и денег. В конце концов, мальчик, окончивший у
нас хорошую среднюю школу, может медленно и с трудом разговаривать с французом
о его садовницах и тетках (что несколько неестественно для человека, у которого
нет ни тех, ни других); в лучшем случае он может с осторожностью делать
замечания о погоде и времени, а также назвать неправильные глаголы и
исключения. Только кому же интересно слушать примеры собственных неправильных
глаголов и исключений из уст английского юноши?
Это объясняется тем, что в девяти случаях из десяти
французский язык у нас преподают по учебнику, написанному когда-то одним
французом в насмешку над нашим обществом. Он комически изобразил, как
разговаривают англичане по-французски, и предложил свою рукопись одному из
издателей в Лондоне, где тогда жил. Издатель был человек проницательный, он прочел
работу до конца и послал за автором.
– Это написано очень остроумно! – сказал он
французу. – Я смеялся в некоторых местах до слез.
– Мне очень приятно слышать такой отзыв, – отвечал
автор. – Я старался быть правдивым и не доходить до ненужных оскорблений.
– Очень, очень остроумно! – продолжал
издатель. – Но печатать такую вещь как сатиру – невозможно.
Лицо француза вытянулось.
– Видите ли, вашего юмора большинство читателей не
поймет: его сочтут вычурным и искусственным; поймут только умные люди, но эту
часть публики нельзя принимать в расчет. А у меня явилась вот какая
мысль! – И издатель оглянулся, чтобы убедиться, одни ли они в комнате;
затем наклонился к французу и продолжал шепотом: – Издадим это как серьезный
труд, как учебник французского языка!
Автор смотрел, широко раскрыв глаза, остолбенев от
удивления.
– Я знаю вкус среднего английского учителя, –
продолжал издатель, – такой учебник будет совершенно согласовываться с его
способом обучения! Он никогда не найдет ничего более бессмысленного и более
бесполезного. Ему останется только потирать руки от удовольствия.
Автор решился принести искусство в жертву наживе и
согласился. Они только переменили заглавие, приложили словарь и напечатали
книжку целиком.
Результаты известны каждому школьнику: этот учебник
составляет основу нашего филологического образования. Его незаменимость
исчезнет только тогда, когда изобретут что-нибудь еще менее подходящее.
А для того, чтобы мальчики не научились языку каким-нибудь
случайным образом, у нас приставляют к ним «коренного француза»; свойства его
следующие: он родом из Бельгии (хотя свободно болтает по-французски), не
способен никого на свете ничему научить и одарен несколькими комическими
чертами. С такими данными он являет собой мишень для шуток и шалостей среди
монотонного ученья; его два-три урока в неделю делаются клоунадой, которую
ученики ждут с большим удовольствием. А когда через несколько лет родители едут
с мальчиком в Диенн и находят, что он не умеет даже позвать извозчика, то это
приводит их в искреннее изумление.
Я говорю об «изучении» французского языка, потому что мы
только ему и обучаем нашу молодежь. Если мальчик говорит хорошо по-немецки, то это
часто принимается за признак отсутствия патриотизма; а для чего у нас тратят
все-таки время на поверхностное знакомство с французским языком, я решительно
не понимаю; это просто смешно. Уж лучше разделить ретроградное мнение, что
полное незнание чужих языков – респектабельнее всего?
В немецких школах система другая: здесь один час ежедневно
посвящен иностранному языку, чтобы дети не забыли того, что выучили в прошлый
раз. Для развлечения не приглашают никаких «коренных иностранцев», а учит
немец, который знает чужой язык, как свои пять пальцев. Мальчики не называют
его ни «жабой», ни «колбасой» и не устраивают на его уроках состязаний в
доморощенном остроумии. Окончив школу, они могут разговаривать не только о перочинных
ножиках и о тетках садовников, но и о европейской политике, истории, о Шекспире
– и об акробатах-музыкантах, если о них зайдет речь.
Смотря на немцев с англо-саксонской точки зрения, я, может
быть, и упрекну их при случае, но многому можно поучиться у них, в особенности
относительно разумного преподавания в школах.
С южной и восточной стороны Ганновер окаймлен великолепным
парком. В этом-то парке и произошла драма, в которой Гаррис сыграл главную
роль.
В понедельник после обеда мы катались по широким аллеям;
кроме нас, было много других велосипедистов и вообще гуляющей публики, потому
что тенистые дорожки парка – любимое место прогулок в послеобеденные часы.
Среди катающихся мы заметили молодую и красивую барышню на совершенно новом
велосипеде. Видно было, что она еще новичок, и чувствовалось, что настанет
минута, когда ей понадобится поддержка. Гаррис, с врожденной ему рыцарской
вежливостью, предложил нам не удаляться от барышни. Он объяснил – уже не в первый
раз, – что у него есть собственные дочери (пока только одна), которые со
временем тоже превратятся в красивых взрослых девиц; поэтому он, естественно,
интересуется всеми взрослыми красивыми девицами до тридцатипятилетнего возраста
– они напоминают ему семью и дом.
Мы проехали мили две, когда заметили человека, стоявшего на
месте пересечения пяти аллей и поливавшего зелень из рукава помпы. Рукав,
поддерживаемый маленькими колесиками, тянулся за ним, как огромный червяк, из
пасти которого вырывалась сильная струя воды; человек направлял ее в разные
стороны, то направо, то налево, то вверх, то вниз, поворачивая конец рукава.
– Это гораздо лучше, чем наши бочки с водой! –
восторженно заметил Гаррис – он относится строго ко всему британскому. –
Гораздо проще, быстрее и экономнее! Ведь этим способом можно в пять минут
полить такое пространство, какого не польешь с нашими перевозными бочками в
полчаса.
– Да! – иронически заметил Джордж, сидевший за
моей спиной на тандеме. – И этим способом также очень легко промочить до
нитки целую толпу, прежде чем люди успеют уйти с дороги.
Джордж – в противоположность Гаррису – британец до мозга
костей. Я помню, как сильно Гаррис оскорбил его патриотизм, заметив однажды,
что в Англии следовало бы ввести гильотину.
– Это гораздо аккуратнее, – прибавил он.
– Так что ж, что аккуратнее! – в негодовании
воскликнул Джордж. – Я англичанин, и виселица мне куда милее!
– Наши телеги с бочками, – продолжал он, –
отчасти неудобны, но они могут замочить тебе только ноги, и от них легко
увернуться, а от такой штуки не спрячешься ни за углом улицы, ни на лестнице
соседнего дома.
– А мне доставляет удовольствие смотреть на них, –
возразил Гаррис. – Эти люди так ловко обращаются со всей этой прорвой
воды! Я видел, как в Страсбурге человек полил огромную площадь, не оставив
сухим ни одного дюйма земли и не замочив ни на ком ни одной нитки. Удивительно,
как они наловчились соразмерять движения руки с расстоянием. Они могут остановить
струю воды у самых твоих носков, перенести ее через голову и продолжать поливку
улицы от каблуков. Они могут…
– Замедли-ка ход, – обратился ко мне в эту минуту
Джордж.
– Зачем? – спросил я.
– Я хочу сделать остановку. На этого человека
действительно стоит посмотреть. Гаррис прав. Я встану за дерево и подожду, пока
он кончит работу. Кажется, представление уже начинается: он только что окатил
собаку, а теперь усердно поливает тумбу с объявлениями. У этого артиста не
хватает, кажется, винтика в голове. Я предпочитаю обождать, пока он кончит.
– Глупости! – отвечал Гаррис. – Не обольет же
он тебя.
– Вот я в этом и хочу убедиться. – И Джордж,
спрыгнув с велосипеда, стал за ствол могучего вяза и принялся набивать трубку.
Мне не было охоты тащить тандем самому – я тоже встал,
прислонил его к дереву и присоединился к Джорджу. Гаррис прокричал нам, что мы
позорим старую добрую Англию, или что-то в этом роде – и покатил дальше.
В следующее мгновение раздался нечеловеческий крик. Я
выглянул из-за дерева и увидел, что отчаянные вопли испускала молодая барышня,
которую мы обогнали, но о которой начисто забыли, с головой уйдя в обсуждение
вопроса о поливке. Теперь она с отчаянной твердостью ехала прямо сквозь густую
струю воды, направленную на нее из рукава помпы. Пораженная ужасом, она не
могла догадаться ни спрыгнуть, ни свернуть в сторону, и ехала напрямик, продолжая
кричать не своим голосом. А человек был или пьян, или слеп, потому что
продолжал лить на нее воду с полнейшим хладнокровием. Со всех сторон раздались
крики и ругательства, но он не обращал на них внимания.
Отеческое чувство Гарриса было возмущено. Взволнованный до
глубины души, он соскочил с велосипеда и сделал то, что следовало: подбежал к
человеку, чтобы остановить его. После этого Гаррису оставалось бы удалиться
героем, при общих аплодисментах; но вышло так, что он удалился, напутствуемый
оскорблениями и угрозами.
Ему не хватило находчивости: вместо того чтобы завинтить
кран помпы и затем поступить с человеком по своему справедливому усмотрению (он
мог бы обработать его как боксерскую грушу, и публика вполне одобрила бы это) –
Гаррис вздумал отнять у него рукав помпы и окатить в наказание его самого. Но у
человека мысль была, очевидно, такая же: не желая расставаться со своим
оружием, он решил воспользоваться им и промочить Гарриса насквозь.
Результатом было то, что через несколько секунд они облили
водой и всех и все на пятьдесят шагов в окружности, кроме самих себя. Какой-то
освирепевший господин из публики, которого так окатили, что ему было
безразлично, какой еще вид может принять его наружность, выбежал на арену и
присоединился к схватке. Тут они втроем принялись азартно орудовать рукавом по
всем направлениям. Могучая струя то взвивалась к небесам и оттуда низвергалась
на площадь искрометным дождем, то они направляли ее прямо вниз на аллеи, –
и тогда люди подскакивали, не зная, куда деть свои ноги, то водяной бич
описывал круг на высоте трех-четырех футов от земли, заставляя всех отбивать
земной поклон.
Никто из троих не хотел уступить, никто не мог догадаться
повернуть кран, – словно они боролись со слепою стихией. Через сорок пять
секунд – Джордж следил по часам – вся площадь была очищена: все живые существа
исчезли, кроме одной собаки, которая в сотый раз храбро вскакивала на ноги,
хотя ее моментально опять опрокидывало и относило водой то на правом, то на
левом боку; тем не менее она лаяла с негодованием, очевидно считая такое
явление величайшим беспорядком в природе.
Велосипедисты побросали свои машины и попрятались за
деревья. Из-за каждого ствола выглядывала возмущенная физиономия.
Наконец нашелся умный человек: отчаянно рискуя, он пробрался
к водопроводной тумбе и завинтил кран. Тогда из-за деревьев стали выползать
существа, в большей или меньшей степени похожие на мокрые губки. Каждый был
возмущен, каждый хотел дать волю чувствам.
Наружность Гарриса сильно пострадала; сначала я не мог
решить, что будет более удобно для его доставки в гостиницу, – корзина для
белья или носилки. Джордж выказал в данном случае большую сообразительность,
спасшую Гарриса от гибели: стоя за дальним деревом, он остался сух и потому
подоспел к нему первым. Гаррис хотел было начать объяснение, но Джордж прервал
его на полуслове:
– Садись на велосипед и уноси ноги. Поезжай зигзагами,
на случай если будут стрелять. Мы поедем следом за тобой и будем им мешать. Они
не знают, что ты из нашей компании, и – можешь положиться! – мы тебя не
выдадим.
Не желая расцвечивать книгу собственной фантазией, я показал
это описание самому Гаррису. Но он находит его преувеличенным: он говорит, что
только «побрызгал» на публику. Однако когда я предложил ему сделать для
проверки опыт и стать на расстоянии двадцати пяти шагов от того места, откуда я
«побрызгаю» на него из рукава помпы – он отказался. Затем он нашел еще одно
преувеличение, уверяя, что от катастрофы пострадало не несколько десятков
человек, а «душ шесть»; но опять-таки, когда я предложил съездить вместе в
Ганновер и разыскать всех, кого он окатил, – он уклонился и от этого.
Таким образом, я без зазрения совести могу считать мой
рассказ вполне правдивым описанием события, о котором часть обывателей
Ганновера, несомненно, с горечью вспоминает до сих пор.
Выехав из Ганновера под вечер, мы благополучно добрались до
Берлина как раз вовремя, чтобы поужинать и пройтись перед сном. Берлин –
несимпатичный город, вся его жизненная активность слишком сосредоточена в самом
центре, а вокруг царит безжизненный покой. Знаменитая улица Унтер-ден-Линден представляет
попытку соединить Оксфорд-стрит с Елисейскими полями; получается что-то
невнушительное, некрасивое и слишком широкое. Театры изящны и хороши; здесь на
сценическую постановку и на костюмы обращено меньше внимания, чем на самые
пьесы; последние не идут, как у нас, сотни раз подряд, а чередуются, так что вы
можете ходить в один и тот же театр целую неделю на разные пьесы. Опера не
достойна здания, в котором помещается.
Кафе-шантаны имеют не развлекательный, а грубый и вульгарный
характер.
В ресторанах самое большое оживление замечается от полночи
до трех часов утра; но после этого большинство посетителей все-таки встает в
семь и принимается за работу, Берлинцы, кажется, разрешили вопрос, каким
образом обходиться без сна.
Я знаю еще только один город, где жизнь продолжается ночью:
это Петербург. Но там не встают так рано, как в Берлине. В Петербурге ездят в
загородные парки после театров; там оживление начинается только с полуночи:
едут туда в санях целых полчаса, и около четырех часов утра на Неве становится
тесно от возвращающейся по домам публики. Это представляет удобство для тех,
кто уезжает с ранними поездами: можно поужинать со знакомыми и затем отправляться
прямо на вокзал, не затрудняя ни других, ни себя ранним вставаньем.
Джордж и Гаррис согласились со мной, что долго в Берлине
оставаться не стоит, а лучше ехать прямо в Дрезден. Везде можно увидеть то же
самое, что в Берлине, за исключением, конечно, самого города; поэтому мы решили
просто покататься и осмотреть достопримечательности. Швейцар гостиницы
представил нам обыкновенного извозчика, говоря, что он все покажет и объяснит в
самый короткий промежуток времени. Мы согласились. Как было условлено, извозчик
явился за нами в девять часов утра; это был разумный, бойкий, знающий человек;
по-немецки он говорил чисто и понятно и даже знал несколько слов по-английски,
которые прибавлял для усиления речи. Словом, сам извозчик был отличный; но его
лошадь… Более несимпатичного животного я не встречал!
Она отнеслась к нам самым враждебным образом, лишь только
увидела нас. Я вышел из подъезда первым. Она посмотрела сбоку и оглядела меня с
ног до головы холодным, подозрительным взглядом. Потом повернулась к знакомому
коню, стоявшему перед ней нос к носу, и заметила (лошадь была так
беззастенчива, а ее морда так выразительна, что я не мог бы ошибиться):
– Какие чучела встречаются в летний сезон!
В эту минуту вышел Джордж и остановился рядом со мной на
тротуаре. Лошадь опять оглянулась и посмотрела на моего друга… По всему ее
туловищу пробежала дрожь; даже не дрожь, а судороги, на какие я считал
способными только камелеопардов. Очевидно, Джордж произвел еще более
отвратительное впечатление, чем я.
– Поразительно! – заметила она опять, обращаясь к
знакомому. – Вероятно, есть такое место, где их специально выращивают.
И противная лошадь принялась слизывать у себя с левого плеча
мух, словно лишилась в раннем детстве родной матери и выросла под присмотром
кошки. Мы с Джорджем молча заняли свои места в экипаже в ожидании Гарриса.
Он появился через минуту. Мне лично его костюм показался
очень удачным: белые фланелевые брюки до колен и такая же куртка – сшитые
нарочно для катанья в жаркую погоду; шляпа к этому костюму была действительно
не совсем обыкновенная, но зато хорошо защищала от солнца.
Лошадь взглянула, воскликнула: «Liben Gott![1]» – и понеслась по
Фридрихштрассе, оставя на тротуаре Гарриса с извозчиком. Нас нагнали только на
углу Доротеенштрассе.
Я не мог разобрать всего, что хозяин сказал своему коню, он
говорил очень быстро и взволнованно; я уловил только несколько фраз:
– Надо же мне как-нибудь зарабатывать деньги! Твоего
мнения никто не спрашивает. Чего ты вмешиваешься? Знай свое дело, пока дают
есть.
Лошадь прервала выговор очень просто, тронувшись дальше по
Доротеенштрассе.
– Ну так поедем, нечего разговаривать! – отвечала
она ясным лошадиным языком. – Только будем по возможности держаться
боковых улиц.
Перед Бранденбургскими воротами извозчик остановился, сложил
кнут и вожжи и, сойдя с козел, начал нам рассказывать о Тиргартене и Рейхстаге.
Сообщив его точную длину, ширину и высоту (как настоящий гид), он только
сравнил их с афинскими «проповерлеями» – как лошадь перестала лизать себе ноги
и оглянулась на хозяина; она ничего не сказала, только посмотрела. Он запнулся
и начал нервно рассказывать сначала; на этот раз ворота вышли у него похожими
на «порпирлеи»…
Лошадь не стала больше слушать и повернула назад по
Унтер-ден-Линден. Извозчик успел вскочить на козлы, но не мог уговорить ее
вернуться куда он хотел. Она продолжала бежать рысцой, и по движению ее плеч
видно было, что она говорила примерно следующее:
– Ведь они уже видели ворота, чего ж еще? Довольно с
них. А подробностей ты сам не знаешь: да они и не поняли бы тебя, даже если б
ты знал все отлично.
Так продолжалось наше катанье по всем главным улицам; лошадь
соглашалась останавливаться на минуту, чтобы дать нам расслышать названия мест,
но все объяснения и описания прерывала моментально, преспокойно трогаясь
дальше. Она рассуждала правильно:
– Ведь им нужно только рассказать дома, что они видели.
Если же я ошибаюсь, и они умнее, чем кажутся на вид, – то могут прочесть
где-нибудь и узнать больше, чем от моего старика, который видел только один
путеводитель. Кому может быть интересно, сколько футов в какой-нибудь башне?
Ведь это забудешь через пять минут! А кто вспомнит, у того, значит, нет ничего
другого в голове. Хозяин раздражает меня своей болтовней. Всем нам давно пора
завтракать!
Подумавши, я, право, не могу упрекнуть это белоглазое
животное в глупости. Во всяком случае, мне потом случалось иметь дело с такими
гидами, при которых я был бы рад вмешательству чудаковатой лошади.
Но «мы не ценим милостей», как говорят шотландцы; и в тот
день на голову странной лошади сыпались не благословения, а жестокие укоры.
|