
Увеличить |
* * *
Наступил март… Длиннее дни, и первые песни птиц. Но с
притоком весеннего света еще ярче вспыхнуло зловещее пламя войны. Воздух был
накален ожиданием весны и военных бедствий. Слышно было, как нарастал громовой
раскат, как гремело оружие несметных врагов, месяцами скоплявшихся у плотины
траншей и готовых хлынуть яростным разливом в Иль-де-Франс и в его сердце — в
Париж. Зловещей тенью ползли недобрые слухи: тревожные толки об удушливом
газе-яде, разлитом в воздухе, который вскоре, как говорили, распространится по
всей Франции и умертвит все живое, подобно удушливой пелене вулкана Мон-Пеле; а
все учащавшиеся налеты «готов» искусно поддерживали нервное напряжение в
Париже.
Пьер и Люс относились все так же безучастно к тому, что
творилось вокруг; но горячечный воздух предгрозья, которым они невольно дышали,
разжигал томившее их желание. Три года войны вызвали в Европе падение нравов,
которое коснулось и самых чистых. Кроме того, Пьер и Люс были неверующие. Их
оберегало благородство их чувств и врожденная чистота. Уже давно они втайне
решили, что станут близки прежде, чем их разлучит слепая человеческая
жестокость. Сегодня вечером они сказали это друг другу.
Раза два в неделю мать Люс дежурила в ночной смене на
заводе. Люс, не желая оставаться одна в пустынном квартале, ночевала в Париже у
приятельницы. Здесь за ней не следили. Влюбленные пользовались случаем провести
часть вечера вместе; иногда они позволяли себе скромно поужинать в
ресторанчике. В этот мартовский вечер, выйдя из ресторана, они услышали сигнал
воздушной тревоги. Точно застигнутые ливнем, они бросились в ближайшее укрытие
и некоторое время развлекались наблюдениями над своими случайными соседями. Им
показалось, что опасность уже далека или совсем миновала, и, боясь попасть
домой очень поздно, они, не дождавшись гудка, пустились в путь, весело болтая.
Они свернули в старую, темную и узкую улочку, неподалеку от церкви Сен-Сюльпис,
обогнали экипаж с возницей, дремавшим, так же как и его лошадь, у каких-то
ворот, отошли от него шагов на двадцать и были уже на другой стороне улицы,
когда внезапно все вокруг содрогнулось: огненно-красная вспышка, громовой удар,
град сорванных черепиц и разбитых стекол. Прижав шись к стене во впадине
какого-то дома, резким углом выступавшего на улицу, они обнялись. При вспышке
молнии их взгляды, полные ужаса и любви, встретились. И во вновь воцарившемся
мраке прозвучал умоляющий голос Люс:
— Нет! Я еще не хочу!..
Губы Пьера почувствовали губы Люс, прильнувшей к нему в
страстном поцелуе. Оба почувствовали, что по их телу пробежал трепет, потом оба
замерли во мраке. Неподалеку от них люди, вышедшие из домов, вытаскивали из-под
обломков расколотого в щепки экипажа полумертвого возницу; его пронесли мимо,
совсем близко от них; на мостовую капала кровь. Пьер и Люс еще стояли в
оцепенении, прижавшись друг к другу, и когда они пришли в себя, им показалось,
что они лишены покровов. Они разжали руки и слившиеся губы, которые, словно корни,
пили любимое существо. Их охватила дрожь.
— Вернемся! — промолвила Люс, объятая священным
ужасом.
Она увлекла его за собой.
— Люс, ты не дашь мне уйти из этой жизни, прежде чем..
— О боже! — молвила Люс, сжимая ему руку. —
Это было бы хуже смерти…
— Любовь моя! — сказали оба. Они опять
остановились.
— Когда же я стану твоим? — спросил Пьер.
(Он не осмелился спросить: «Когда ты будешь моей?»)
Это не ускользнуло от Люс; она была тронута.
— Ненаглядный мой, — сказала она, — скоро! Не
торопи! Ты не можешь этого желать больше, чем я сама! Побудем еще немного вот
так… Это так хорошо! Еще хотя бы до конца месяца!
— До Пасхи? — спросил он.
(В этом году Пасха приходилась на последний день марта.)
— Да, до светлого воскресения.
— Ах! — возразил он. — Этому воскресению
предшествует смерть.
— Ш-ш! — Люс зажала ему рот поцелуем.
Они разомкнули объятия.
— Сегодня наше обручение, — сказал Пьер.
Они шли в темноте, прильнув друг к другу, и тихо плакали от
переполнявшей их нежности. Под ногами скрипели осколки стекла, тротуар был
забрызган кровью. Смерть и ночь, притаившись, подстерегали их любовь. Но над их
головами, точно над магическим кругом, в пролете между черными стенами улицы,
узкой, как коридор, высоко-высоко, в густой тьме небес билось сердце звезды…
И вот запели колокола, зажглись огни. Улицы оживают! Воздух
освобожден от врага. Париж перевел дыхание. Смерть отступила.
* * *
Настала Вербная суббота. Они ежедневно проводили вместе
несколько часов и даже не считали нужным скрываться. Им было уже не в чем
отдавать отчет миру. Их связывали с ним такие тонкие нити, вот-вот готовые
оборваться! Два дня назад началось решающее наступление германской армии. На
пространстве чуть ли не в сто километров бушевали его волны. Город поминутно
содрогался; взрыв в Курневе потряс Париж, подобно землетрясению;
непрекращавшиеся тревоги разбивали сон и выматывали нервы. И вот ранним утром в
Вербную субботу люди, только-только сомкнувшие глаза в ту беспокойную ночь,
просыпались под гром неведомой пушки, которая из своей далекой засады, с того
берега Соммы, словно с другой планеты, наугад метала смерть. При первых
выстрелах, которые приписали сначала новому налету «готов», все послушно
спрятались в подвалы; но постоянная опасность становится привычкой, к ней
приспосабливаешь свою жизнь и, пожалуй, находишь в ней нечто похожее на
удовольствие, если она пережита совместно с другими и не особенно велика. К
тому же стояла такая прекрасная погода, что обидно было погребать себя заживо,
и все вышли на воздух еще до полудня; улицы, сады, террасы кафе — все выглядело
так празднично в этот лучезарный, солнечный полдень!
Этот-то полдень Пьер и Люс и выбрали для прогулки в
Шавильском лесу, подальше от людей. Все эти десять дней их не покидало
состояние тихого восторга, умиротворенности и нервного возбуждения, такое
чувство, словно они — на островке, вокруг которого кружится водоворот.
Опьяненные слух и зрение влекут тебя туда. Но ты зажмуриваешь глаза, зажимаешь
руками уши, закрываешь дверь на засов, и вот в глубине души — тишина, солнечная
тишина, недвижный летний день, где незримая Радость, подобно притаившейся
птичке, поет свою песню, журчащую и свежую, как ручеек. О Радость! Волшебная
певунья, щебетание счастья! Я хорошо знаю, что достаточно щелочки между век или
чтобы палец хотя бы на миг не зажимал уши, — и вновь вас обдаст пена и рев
потока. Шлюз так слаб! И я знаю, что он ненадежен, и ярче разгорается моя
Радость от нависшей над ней угрозы. Само спокойствие и тишина пронизаны
дыханием страсти!..
Войдя в лес, они взялись за руки. Первые дни весны — новое
вино, ударяющее нам в голову. Молодое солнце опьяняет нас чистейшим соком своей
лозы. Еще не опушенный лес облит сиянием. Лазурное око неба меж голых ветвей
завораживает и усыпляет разум… Они почти не разговаривали. Язык ленился
договорить начатую фразу. Ноги подкашивались; шатаясь, они, как бы нехотя,
брели среди солнечного безмолвия леса. Земля тянула их к себе. Так бы и лечь на
дороге. Унестись на ободе великого колеса мироздания…
Они взобрались по откосу, углубились в чащу, улеглись на
мертвых листьях, сквозь которые уже пробивались фиалки. Первые песни птиц и
отдаленный гул пушек сливались со звоном сельских колоколов, возвещавших о
завтрашнем празднике. Сверкающий воздух был пронизан надеждой, верой, любовью,
смертью. В этом уединении они говорили вполголоса. Сердце замирало — от
счастья, от горя? Они сами не знали; на них нахлынули грезы. Люс неподвижно
лежала на спине, вытянув руки вдоль тела и устремив в небо задумчивый взгляд;
она чувствовала, как нарастает в ее душе затаенная боль, которую она с утра
пыталась побороть, чтобы не омрачать радости этого дня. Пьер положил голову на
колени Люс, в складки ее платья, касаясь лицом ее теплого живота, как спящий
ребенок. Люс молча ласкала уши, глаза, нос и губы любимого. Казалось, на
кончиках этих милых, одухотворенных любовью пальцев были, как в сказках,
крошечные ротики. И Пьер, подобно чуткой клавиатуре, угадывал по легкому
дрожанию ее пальцев о волнении в душе подруги. Он уловил ее вздох раньше, чем
она вздохнула. Люс приподнялась и, подав шись вперед всем телом, задыхаясь,
чуть слышно простонала:
— О Пьер!..
Пьер с изумлением взглянул на нее.
— О Пьер! Что мы такое? Чего от нас хотят? Чего хотим
мы сами? Что творится в нас? Эта пушка, птицы, война, любовь… Эти руки, это
тело, глаза… Где я? И что такое я сама?..
Пьер, никогда еще не видавший ее в таком смятении,
потянулся, чтобы ее обнять. Но она отстранилась.
— Нет, нет…
Закрыв лицо руками, она ничком упала в траву.
— Люс! — молвил Пьер.
Он наклонился к ней.
— Люс, — повторил он, — что с тобой? Это не
из-за меня?
Она приподняла голову.
— Нет!
Но на глазах у нее он увидел слезы.
— Ты чем-то огорчена?
— Да.
— Но чем?
— Не знаю…
— Скажи мне…
— Ах, мне стыдно! — проговорила она.
— Стыдно? Чего?
— Всего.
Она замолчала.
С самого утра она находилась под гнетущим впечатлением
грустной сцены, тягостной и унизительной: мать ее, отравленная дурманом
распущенности, насыщавшим атмосферу больших заводов — этих чанов смерти, в
которых бродили нездоровые страсти, — отбросила всякий стыд. У себя дома
она устроила любовнику дикую сцену ревности, ничуть не смущаясь присутствием
дочери; и Люс узнала, что мать беременна. Она восприняла это как нечто
постыдное, осквернявшее и ее самое и любовь вообще, бросавшее тень даже на ее
чувство к Пьеру. Вот почему, когда Пьер прикоснулся к ней, она оттолкнула его:
ей было стыдно и за себя и за него. Стыдно за него? Бедный Пьер!..
Он сидел рядом, обиженный, боясь пошевельнуться. Ей стало
жаль его, она улыбнулась сквозь слезы и, положив голову ему на колени, сказала:
— Ну, теперь моя очередь…
Пьер, все еще встревоженный, осторожно проводил рукой по ее
волосам, точно гладил котенка. Он пробормотал:
— Люс, чем ты расстроена? Скажи мне!
— Ничем, — ответила она, — просто я видела
невеселое зрелище.
Из уважения к ее тайнам он не стал допытываться.
Минуту спустя она продолжала:
— Ах, бывают минуты, когда стыдишься, что ты человек!
Пьер вздрогнул.
— Да, — отозвался он.
Помолчав немного, он нагнулся и прошептал:
— Прости.
Люс, приподнявшись, закинула руки ему за шею и тоже сказала:
— Прости.
И губы их слились.
Детьми овладело страстное желание утешить друг друга. И
каждый думал про себя:
«Хорошо, что мы скоро умрем!.. Было бы хуже стать такими,
как эти люди, которые гордятся тем, что они люди и могут разрушать и
осквернять».
Касаясь уст устами, ресниц — ресницами, погружая взгляд в
глаза любимого, они улыбались с нежным состраданием. И все не могли насытиться
этим прекрасным чувством — самым чистым из проявлений любви. Наконец они
оторвались друг от друга, и Люс, взглянув вокруг просветленным взором, увидела
всю прелесть неба, оживающих деревьев, уловила дыхание цветов.
— Как хорошо! — сказала она. А сама подумала:
«Почему все в природе так прекрасно? И только мы так убоги,
ничтожны, уродливы!.. (Но не ты, моя любовь, не ты!)».
Затем снова взглянула на Пьера:
— Ах, что мне до других?
С очаровательной непоследовательностью влюбленных она
расхохоталась, живо вскочила на ноги и побежала по лесу, крикнув Пьеру:
— Лови меня!
До самого вечера они резвились, как дети. И, утомленные, не
торопясь, вернулись в долину, наполненную словно корзина — снопами цветов,
снопами вечерних лучей. Все являлось их взору в новом свете — все, что они
вкушали с наслаждением одним существом, одним сердцем.
|