* * *
Завтра!.. Те, кто придет после нас, едва ли представят себе,
сколько затаенного отчаяния и беспредельной скорби поднимало в душе это слово
на четвертом году войны… Все были так измучены! Столько погибших надежд! Сотни
«завтра» сменялись чередой, похожие на вчера и сегодня и равно обреченные на
небытие и ожидание, ожидание небытия. Время приостановило свой бег. Год стал
подобен Стиксу, охватившему жизнь кольцом черных, мутных вод, недвижных,
подернутых тусклой зыбью. Завтра? Завтра умерло.
В сердцах двух детей Завтра воскресло.
Завтра снова увидело их у фонтана, так же как и все
последующие «завтра». Ясная погода благоприятствовала этим коротким, — но
с каждым разом все менее коротким, — встречам. Пьер и Люс приносили
какую-нибудь еду — было так приятно угостить! Пьер всегда поджидал Люс у входа
в музей. Ему захотелось посмотреть ее рисунки. Она ими не очень-то гордилась,
но не заставила себя упрашивать. Это были уменьшенные копии известных картин
или их фрагментов: группа, лицо, бюст. На первый взгляд недурно, но очень
небрежно. Кое-где довольно верные, умелые штрихи; а рядом — ученические промахи,
выдававшие не только невежество, но и нетребовательность, полное равнодушие к
оценке. «Ничего! Сойдет!» Люс называла подлинники. Пьер и сам хорошо знал их.
Он досадливо морщился. Люс видела, что ему не нравится, но мужественно
показывала все — вот вам еще!.. Самая скверная! С ее губ не сходила усмешка —
насмешка и над собой и над Пьером; ей не хотелось признаваться самой себе, что
ее самолюбие задето. Пьер не открывал рта, боясь сказать лишнее. Наконец не
вытерпел. Она показала ему копию картины Рафаэля во Флоренции.
— Но здесь совсем не те краски! — воскликнул он.
— Ничего удивительного! — возразила Люс. —
Подлинника я и в глаза не видела… я делала по фотографии.
— А разве вам не дают указаний?
— Кто? Клиенты? Они тоже не видели… Да если бы и видели,
разве они в этом разбираются? Красный ли тут, зеленый, синий — им все равно.
Иногда мне дают оригинал в красках, но я меняю цвета… Вот хотя бы здесь,
взгляните… (Ангел Мурильо).
— И вам кажется, что так лучше?
— Нисколько, но это меня забавляет… И к тому же так
было легче… А в общем мне все равно… Только бы продать…
Сказав это с вызывающим видом, она замолчала, забрала у
Пьера свои рисунки и рассмеялась:
— Ну что? Хуже, чем вы думали? Он огорченно спросил:
— Зачем? Зачем вы это делаете?
Она взглянула с доброй, материнской усмешкой на его
растерянное лицо. Глупый мальчик! Его родители — люди обеспеченные, ему все так
легко достается… Разве он понимает, что иногда приходится идти на компромисс?..
А он все повторял:
— Зачем, ну скажите, зачем?
(И казался совсем сконфуженным, словно сам был этим
злополучным художником! Славный мальчик! Ей захотелось поцеловать его…
по-матерински, в лоб.)
Она кротко ответила:
— Чтобы прокормиться.
Он был поражен. Ему это и в голову не приходило.
— Жизнь не так проста, — продолжала она
непринужденно-насмешливым тоном, — прежде всего надо есть, каждый день
есть. Сегодня пообедал, а завтра начинай сначала. Кроме того, надо одеваться.
Одеть все — и руки, и ноги, и голову. Вот сколько вещей! И за все туловище надо
платить. Жить — значит платить.
Впервые он заметил то, что ускользнуло от его близоруких
глаз влюбленного: скромный, местами потертый мех, уже не новые ботинки и другие
признаки недостатка, которые скрадывала присущая парижанке элегантность. И
сердце у него сжалось.
— Нельзя ли, нельзя ли мне помочь вам? Она покраснела и
чуть отстранилась от него.
— Нет, нет, — обиженно возразила она, — об
этом не может быть и речи… никогда… я не нуждаюсь…
— Но я был бы так счастлив!
— Нет… и довольно об этом. Или я с вами не дружу.
— Так, значит, мы друзья?
— Да. Если только вы не отказываетесь, просмотрев эту
мазню.
— Ну, конечно, нет! Вы же не виноваты.
— Но это вас огорчает?
— О да!
Люс от удовольствия даже засмеялась.
— Вам весело? Злая!
— Нет, это не злость. Вы не поняли. — Почему же вы
смеетесь?
— Не скажу.
(А сама думала: «Дорогой мой! Какой же ты милый… Огорчился
из-за того, что я скверно рисую!»
И сказала:
— Вы добрый; спасибо.
(Он удивленно взглянул на нее.)
— Не старайтесь понять! — Она ласково похлопала
его по руке. — Довольно, поговорим о другом…
— Да, только еще один вопрос… Мне все-таки хотелось бы
знать… Скажите (только не обижайтесь!)… может быть, вы сейчас стеснены в
средствах?
— Нет, нет, я так сказала потому, что иногда бывали
трудные минуты. А теперь нам уже легче. Мама нашла место, где хорошо платят.
— Ваша мама работает?
— Да, на заводе военного снаряжения. Там платят
двенадцать франков в день. Мы теперь богатые!
— Как, на заводе? На военном заводе?
— Да.
— Но это ужасно!
— Что поделаешь! Надо брать что подвернется!
— Люс, но если бы вам, — вам самой предложили?..
— Мне? Но вы же видите: я мазюкаю… Теперь-то вы
согласны, что я права, занимаясь этим?
— Но если бы вам надо было зарабатывать и ничего
другого не представилось, кроме работы на военном заводе, вы пошли бы?
— Если бы надо было зарабатывать и не было выбора? Ну,
еще бы! Помчалась бы со всех ног!
— Люс, а вы думали о том, что там делают?
— Нет, не думала.
— Там делают то, что несет страдания, смерть, что будет
терзать, жечь, мучить таких людей, как вы, как я…
Она приложила палец к губам в знак молчания.
— Знаю, все знаю, но не хочу об этом думать.
— Не хотите думать?
— Не хочу, — решительно сказала Люс.
И, с минуту помолчав, продолжала:
— Надо жить… Как только начинаешь думать — жить
невозможно… А я хочу, хочу жить! Если жизнь заставляет меня делать то или
другое, разве я должна из-за этого терзаться? Я тут ни при чем, я этого не
хотела, и не моя вина, если это дурно. В том, чего я хочу, нет ничего дурного.
— А что вы хотите?
— Прежде всего — жить.
— Вы любите жизнь?
— Еще бы! А разве это нехорошо?
— Нет, нет, так хорошо, что вы живете!
— А вы? Вы не любите жизнь?
— Я не любил ее раньше, до того…
— До того, как?..
(Ответа не требовалось. Все было понятно без слов.)
Пьер пытался уточнить ее мысль.
— Вы сказали «прежде всего», «прежде всего я хочу
жить». А потом? Чего бы вам еще хотелось?
— Не знаю.
— Нет, знаете.
— Вы очень нескромны.
— Да, очень.
— Я стесняюсь сказать вам…
— Шепните мне на ухо. Никто и не услышит. Она
улыбнулась.
— Мне хотелось бы… (Она запнулась.) Мне хотелось бы
чуточку счастья…
(Они сидели так близко один к другому!)
Она продолжала:
— Разве я слишком многого требую? Я часто слышу, что
это эгоистично; да я и сама себе говорю: «На что мы сейчас имеем право?» Когда
видишь кругом столько страданий, столько горя, не смеешь ничего требовать. И
все же мое сердце требует и говорит: «Нет, есть у тебя право, есть право на
чуточку, на капельку счастья…» Ну скажите мне прямо: разве это эгоистично? Вы
находите, что это нехорошо?
Его охватила бесконечная жалость. Этот крик сердца,
трогательный и простодушный, взволновал его до глубины души. На глазах у него
выступили слезы. Сидя на скамье, прижавшись друг к другу, они чувствовали
теплоту своих колен. Ему хотелось повернуться, обнять ее, но он боялся потерять
самообладание. Они сидели не двигаясь, глядя себе на ноги. Торопливо, горячо и
глухо, едва шевеля губами, он проговорил:
— Маленькая моя! Моя дорогая! Мне хочется прижать ваши
крохотные ножки к своим губам, мне хочется всю вас съесть…
Не поворачиваясь, так же торопливо и тихо, она ответила в
полном смущении:
— Вы с ума сошли! Замолчите! Прошу вас…
Мимо них медленно прошел пожилой человек. Им казалось, что
они растворяются в безграничной нежности…
В аллее не было никого. Взъерошенный воробей копошился в
песке. Фонтан рассыпался светлыми каплями. Они робко обернулись друг к другу; и
как только взгляды их встретились, губы их, словно летящие птицы, соединились,
боязливо и трепетно, и разлетелись. Люс встала, пошла. Пьер тоже поднялся. Она
сказала ему:
— Останьтесь.
Они избегали смотреть друг на друга. Пьер пробормотал:
— Люс… эта капелька счастья… теперь есть она у нас…
скажите?
|