Мобильная версия
   

Ромен Роллан «Пьер и Люс»


Ромен Роллан Пьер и Люс
УвеличитьУвеличить

* * *

 

По ту сторону Малахова. Улица — точно щербатый рот: вся прорезана пустырями, которые тянутся вдаль к неприглядному поселку, где за дощатыми заборами пестреют лачуги старьевщиков. Серое, тусклое небо опустилось на бледную землю, тощее чрево которой курится туманом. Воздух скован холодом. Домик Люс нетрудно найти: последний из трех, стоящих на одной стороне улицы. Напротив — пустырь. Двухэтажный домик в обнесенном забором небольшом дворе, два-три чахлых деревца, занесенный снегом квадрат огорода.

Пьер вошел бесшумно: снег заглушил его шаги; но занавеска в окне нижнего этажа шевельнулась; он подходит к двери — дверь открывается, и Люс стоит на пороге. В полутемной прихожей они здороваются сдавленными голосами; она ведет его в первую комнату — столовую; здесь она работает; у окна стоит мольберт. Сначала они даже не знают, что сказать: слишком много думали они об этой встрече, и заранее приготовленные фразы застревают в горле; они говорят вполголоса, хотя в доме никого нет; именно поэтому. Напряженно вытянув руки, они сидят на почтительном расстоянии друг от друга; Пьер даже не опускает воротника пальто; говорят о похолодании, о часах прихода загородного трамвая, и досадуют на свою глупость.

Наконец, поборов смущение, Люс спрашивает, принес ли он фотографии. И стоит ему вынуть их из кармана, как оба оживляются. Фотографии — это как бы свидетели, при которых им легче вести беседу, они уже не совсем одни, на них смотрят чьи-то глаза, отнюдь их не стесняя. Пьер догадался (на всякий случай) захватить с собой все свои фотографии с трехлетнего возраста; среди них есть и снимок Пьера в юбочке. Люс в полном восторге смеется; она говорит малышу смешные, ласковые слова. Может ли что-нибудь живее тронуть сердце женщины, чем детский портрет того, кто ей дорог? Мысленно она баюкает его, дает ему грудь; она готова поверить, что носила его под сердцем! К тому же (она ведь с хитрецой) очень удобно высказать крошке то, что не решаешься сказать взрослому. На его вопрос, какая из фотографий ей больше нравится, она, не задумавшись, отвечает:

— Вот этот милый малыш…

Ах, какой у него серьезный вид! Пожалуй, серьезнее, чем теперь. Конечно, если бы Люс решилась (она и решилась) взглянуть для сравнения на теперешнего Пьера, она увидела бы в его глазах доверчивость и детскую радость, чего не было у ребенка; глаза ребенка из обеспеченной семьи, которого держат под стеклянным колпаком, — лишенные света глаза птички, запертой в клетке. Но свет блеснул, ведь правда, Люс? Он тоже хочет по смотреть фотографии Люс. Она показывает ему девочку лет шести с толстой косичкой, — девочка обнимает щенка, и Люс, взглянув на свою фотографию, думает не без лукавства, что и тогда она любила не менее горячо, не менее преданно; и тогда она отдавала сердце своему другу — собачке, которая, пока Люс ожидала любимого, заменяла ей его. Потом она показала девочку лет тринадцати-четырнадцати, изгибавшую шейку с кокетливым и несколько жеманным видом; к счастью, в уголках губ таилась ее всегдашняя лукавая усмешка и как бы говорила:

— Знаете, это я просто забавляюсь… Я себя еще не принимаю всерьез…

Смущения как не бывало!

Люс принялась набрасывать портрет Пьера. Ему двигаться было нельзя, говорить можно было, чуть шевеля губами, и Люс болтала без умолку, за двоих. Женское чутье подсказывало ей, что молчать не нужно. Как это случается с людьми чистосердечными, когда они разговорятся, она вскоре поверила Пьеру все сокровенные тайны своей жизни и жизни близких, говорить о которых вовсе и не предполагала. Она сама с удивлением слушала свою болтовню, но уже не могла остановиться: молчание Пьера было как бы скатом, по которому лился этот словесный поток.

Она рассказала ему о своем детстве, проведенном в провинции; родилась она в Турени. Мать ее, девушка из зажиточной и почтенной буржуазной семьи, увлеклась учителем, сыном фермера. Богатая семья была против их брака; но влюбленные настояли на своем; дождавшись совершеннолетия, девушка обратилась к властям с официальным заявлением. После этого родители отказались от нее. Для юной четы потянулись годы любви и бедности. В борьбе за кусок хлеба отец надорвался; его сломила болезнь. Жена мужественно взвалила на свои плечи и это бремя, она работала за двоих. Родные, закоснев в своем уязвленном тщеславии, отказывались помочь им хоть немного. Больной скончался незадолго до начала войны. Мать с дочерью и не пытались возобновить отношения со своей родней, хотя она приютила бы девушку, если бы та сделала первые шаги, которые были бы восприняты как искупление проступка матери. Но этого они не дождутся! Лучше уж как-нибудь перебиваться!

Такое жестокосердие богатой родни поразило Пьера.

Люс утверждала, что это далеко не единичный случай.

— Вы думаете, мало таких людей? В общем не злых. И я уверена, что дед с бабушкой не злые, уверена даже, что им было трудно не сказать нам: «Вернитесь!» Но их самолюбие было слишком уязвлено. А самолюбие — это самое сильное, что только есть в человеке. Оно берет верх над всеми чувствами. Если вы оскорбили их, они воспринимают это не только как личную обиду, но как Неправоту вообще! Другие — неправы, а они — они непогрешимы! И, в сущности не злые (нет, право, не злые), они скорее дадут вам умереть медленной смертью в двух шагах от себя, чем согласятся признать, что они сами, быть может, неправы. И разве мало таких? Да сколько угодно! Вы думаете, нет? Скажите, разве не все они такие?

Пьер задумался. Слова Люс поразили его.

— Да, — говорил он себе, — они именно такие…

И вот глазами этой девочки он увидел духовную нищету и пустынное бесплодие того общества, к которому он сам принадлежал, — класса буржуазии. Сухая, истощенная земля, утратившая мало-помалу все жизненные соки и уже не пополнявшая их, подобно тем азиатским странам, где живительные реки ушли, капля за каплей, в прозрачный, как стекло, песок. Даже тех, кого они, казалось им, любили, они любили собственнически, принося их в жертву своему эгоизму, своему тупому тщеславию, своему косному, ограниченному уму. Пьер с грустью обратил мысленный взор на самого себя и на своих родных. Он молчал. Оконные стекла дребезжали от отзвуков далекой канонады. Пьер, подумав о тех, кто погибал, произнес с горечью:

— Это тоже их черное дело.

Да, за все — за хриплый лай пушек, там, вдали, за всеобщую бойню, за великое бедствие народов — за все это большую долю ответственности несла та же буржуазия, тщеславная и ограниченная, несли ее жестокосердие, ее бесчеловечность. И вот теперь (и это справедливо) сорвавшееся с цепи чудовище не остановится, пока не пожрет ее самое.

— Да, это так, — сказала Люс.

Сама того не подозревая, она невольно следовала за мыслью Пьера; тот вздрогнул, услыхав этот отклик.

— Да, это так, — повторил он, — справедливо все, что совершается. Этот мир слишком стар, он должен умереть, и он умрет.

Люс, покорно опустив голову, грустно проговорила:

— Да.

Строгие лица детей, склонившихся перед роком, с челом, омраченным заботой и безотрадными мыслями!..

Сумерки в комнате сгущались. Становилось холодно. Руки у Люс озябли, и она оставила работу, на которую Пьеру не разрешено было смотреть. Они подошли к окну и залюбовались закатом, раскинувшимся над простором полей и лесистыми холмами. Темно-лиловые леса вырисовывались полукругом на зеленом небе, подернутом бледно-золотистой пылью. Здесь витала частица души Пювис де Шаванна. Одно краткое замечание Люс дало Пьеру почувствовать, что она понимает тайную гармонию природы; он взглянул на нее с удивлением. Люс, ничуть не обидевшись, сказала, что можно уметь чувствовать и не обладая способностью выразить свои чувства. Не ее вина, если она плохо рисует. Из недальновидной экономии она не окончила курса в Школе декоративных искусств. Впрочем, только бедность заставила ее взяться за кисть. Зачем рисовать, если нет потребности? Разве Пьер не находит, что почти все, кто посвящает себя искусству, делают это без настоящего призвания, а или из тщеславия, или от безделья, либо оттого, что вначале им казалось, что они одарены, а потом уже не хотелось признать свою ошибку? Надо браться за искусство только в том случае, если человек никак не может сдержать переполняющие его чувства, если они бьют через край. Но у нее, сказала Люс, их было как раз на одного.

— Ну, на двоих, — добавила она, заметив, что Пьер насупился.

Великолепные золотистые тона неба потускнели. На пустынную равнину лег отпечаток уныния. Пьер спросил Люс, не страшно ли ей одной в таком глухом углу.

— Нет.

— А когда возвращаетесь поздно?

— Здесь неопасно. Бандиты сюда не заглядывают. У них свои обычаи. Ведь это тоже в своем роде буржуа. И потом тут рядом живет старик тряпичник с собакой. Да я и не боюсь. О, я этим не хвастаю. Никакой заслуги тут нет. Это не храбрость. Просто мне еще не пришлось испытать настоящий страх; а когда приведется, я, быть может, окажусь трусливее других. Разве знаешь, каков ты на самом деле?

— Я-то знаю, какая вы, — вставил Пьер.

— Это гораздо легче. Я тоже знаю… вас. Других всегда лучше знаешь.

Сквозь закрытые окна проникала холодная вечерняя сырость. Пьер поежился. Люс инстинктивно почувствовала его озноб и поспешила приготовить и вскипятить на спиртовке чашку шоколада. Они подкрепились. Люс по-матерински укутала Пьера платком; он не противился, нежась, как котенок, в теплоте шерсти. Мысли их снова вернулись к прерванной беседе.

Пьер спросил:

— Вы с вашей матерью — обе такие одинокие, — наверное, очень близки?

— Да, — ответила Люс, — были близки.

— Были? — переспросил Пьер.

— О, мы и сейчас очень любим друг друга! — Люс досадовала на себя за это случайно вырвавшееся слово. (Почему она всегда говорила ему больше, чем следовало? Он ведь не расспрашивал ее, не решался расспрашивать. Но Люс чувствовала, что сердце Пьера вопрошало ее. А это так сладко — довериться другу, впервые в жизни! Тишина дома и полумрак комнаты располагали к откровенности.) Она сказала:

— За последние четыре года произошло столько непонятного! Все так изменились!

— Вы хотите сказать, что ваша мать изменилась или вы сами?

— Все изменились, — повторила Люс.

— Но в чем?

— Трудно сказать. Только чувствуешь, что везде, среди знакомых и даже в семье, уже не те отношения. Ни в ком нельзя быть уверенным; встаешь утром и думаешь: «Что-то принесет вечер? Узнаю ли я своих близких?» Точно барахтаешься в волнах, держась за дощечку, и она вот-вот перевернется.

— Но что, собственно, произошло?

— Не знаю, — ответила Люс, — не могу объяснить. Но это — с войны. Что-то носится в воздухе. Все в смятении. Видишь семьи, где люди не могли дышать друг без друга, а теперь они расходятся в разные стороны, и каждый, как в беспамятстве, бредет куда глаза глядят…

— Куда же?

— Не знаю. И сами-то они, должно быть, не знают. Куда их поманит случай и жажда удовольствий. Женщины заводят любовников. Мужья бросают жен. А все это, казалось бы, порядочные люди, всегда были такие уравновешенные, благоразумные. Только и разговора, что о разбитых семьях. То же и у родителей с детьми. У моей мамы…

Она замялась, потом добавила:

— У мамы своя жизнь.

И опять запнулась.

— О, это так понятно! Она еще молода, бедняжка видела так мало радости в жизни! Запас ее любви не истрачен. Она хочет создать себе новую жизнь, и она права.

Пьер спросил:

— Она собирается еще раз выйти замуж?

Люс неопределенно покачала головой. Пока еще ничего не известно… Пьер не осмелился расспрашивать.

— Она и теперь меня любит. Но уже не так, как раньше… Теперь можно обойтись и без меня… Бедная мама! Она так огорчилась бы, если бы поняла, что привязанность ко мне уже не на первом месте в ее сердце. Она в этом ни за что не сознается…

— Странная штука — жизнь!

Люс улыбалась — нежно, печально и лукаво. Пьер ласково положил руку на ее пальцы, лежавшие на столе, и оба замерли.

— Бедные мы создания! — проговорил он.

Помолчав с минуту, она отозвалась:

— У нас-то с вами на душе спокойно!.. А другие — как в лихорадке. Война. Заводы. Надо спешить! Торопиться жить, работать, наслаждаться…

— Да, — подтвердил Пьер, — сейчас миг жизни короток.

— Тем более незачем спешить, — ответила Люс, — слишком скоро придешь к концу. Давайте идти потихонечку.

— Но сама жизнь мчится, — возразил Пьер. — Давайте же держать ее крепче.

— Я держу ее, держу, — проговорила Люс, сжимая его руку.

Так беседовали они то шутливо, то серьезно, точно два добрых, старых друга. И настороженно следили, чтобы между ними находился стол.

Вдруг они заметили, что в комнате уже совсем стемнело. Пьер поспешно встал, Люс его не удерживала. Краткий миг прошел. Они страшились того, который мог наступить. Прощание вышло натянутое, голоса их звучали так же глухо и неестественно, как и при встрече. На пороге они едва решились пожать друг другу руки.

Но уже за дверью, перед тем как выйти из сада, Пьер оглянулся на окно столовой, догоравшее медным отблеском сумерек, и увидел в зыбком полусвете страстное выражение лица Люс, смотревшей ему вслед. Он вернулся, прильнул губами к окну — и они поцеловались через стеклянную преграду. Затем Люс отступила в темноту, и занавеска упала.

Уже недели две они ничего не знали о том, что происходило на свете. В Париже могли без конца арестовывать и выносить приговоры. Германия могла подписывать и расторгать соглашения. Правительства могли лгать, пресса — метать громы и молнии, армии — убивать. Пьер и Люс газет не читали. Они знали, что кругом идет война, как свирепствует тиф или инфлюэнца, но старались забыть, не думать об этом.

Однако в эту ночь она им напомнила о себе. Они уже легли (так много душевного пыла тратили они за день, что к вечеру ими овладевала усталость). Услыхав, каждый в своем квартале, тревогу, они решили не вставать; только закутались плотнее, спрятали голову под одеяло, как дети во время грозы, вовсе не из страха (они были уверены, что с ними ничего не случится), а чтобы спокойно помечтать. Прислушиваясь в темноте к гулу, наполнявшему воздух, Люс думала:

«Как хорошо было бы слушать грозу в его объятиях!»

Пьер зажимал уши: пусть ничто не мешает ему сосредоточиться! Вновь и вновь он воспроизводил на клавиатуре своей памяти песнь сегодняшнего дня, мелодическое течение часов с той первой минуты, как он вошел в домик Люс, схваченные на лету оттенки ее голоса и движений, все мимолетные впечатления — тень от ресниц, легкий трепет, пробежавший по ее лицу, словно зыбь по воде, улыбку, скользнувшую по губам, как луч света, и ласку двух теплых протянутых ручек, между которыми задержалась его ладонь, — все эти драгоценные осколки пыталась соединить в одно целое волшебная фантазия любви. Пьер оберегал этот мир от вторжения жизни. Все житейское было для него непрошеным гостем… Война? Знаю, знаю. Она здесь? Пусть подождет!.. И война терпеливо дожидалась у порога. Она знала, что придет и ее час. Он тоже это знал и не стыдился своего эгоизма. Скоро и его захлестнет волна смерти. А до той поры он ничего не обязан ей отдавать. Ничего! Пусть зайдет за долгом по истечении срока! А сейчас пусть молчит! Ах, хотя бы до той поры, он ничего не желает терять из этого восхитительного времени, каждая секунда — крупинка золота, а он — скупой, перебирающий свои сокровища. Это мое, мое богатств Не трогайте моего покоя, моей любви! Это мое, до того часа… А когда этот час настанет?.. Может быть, и не настанет! Чудо?.. Почему бы и не случиться чуду?

Между тем поток часов и дней продолжал свой бег. На каждом повороте приближался грохот стремнин. Уносимые течением в своем челне, Пьер и Люс слышали его; но им уже не было страшно. Этот могучий рокот, словно басы органа, баюкал их любовный сон. А когда перед ними разверзнется бездна, они закроют глаза, теснее прижмутся друг к другу — и все будет кончено. Их ждет бездна — так незачем утруждать себя мыслями о жизни, о безрадостном будущем. Люс предвидела преграды, с какими столкнется Пьер, когда встанет вопрос о их браке; те же опасения, хотя и более смутные (он меньше ее любил ясность), возникали и у Пьера. Но зачем заглядывать так далеко? Жизнь после бездны — это как та «иная жизнь», о которой твердят в церкви. Говорят, что мы там встретимся снова, но никто в этом не уверен. Достоверно одно: сегодняшний день — наш день. Вольем же в него, не раздумывая, всю нашу долю вечного.

Люс еще менее внимательно, чем Пьер, следила за событиями. К войне она оставалась совершенно безучастной. Это только лишнее бедствие в той цепи бедствий, из которых соткана человеческая жизнь. Война пугает только тех, кто отгорожен от ужасов жизни. И молодая девушка, преждевременно познавшая, что такое борьба за хлеб насущный, — panem quotidianum… (господь бог не дает его даром!) открывала глаза своему обеспеченному другу на ту беспощадную войну, которая для бедных и в особенности для женщин никогда не прекращается и царит на земле, прикрытая обманчивым покровом мира. Она многого не договаривала, она боялась причинить Пьеру слишком сильную боль; видя, что ему страшно от ее рассказов, и сознавая свое превосходство, она проникалась к нему дружелюбным снисхождением. Люс, подобно большинству женщин, не питала ни физического, ни духовного отвращения к уродливым сторонам жизни, которые оскорбляли чувства юноши. В ней не было мятежного начала. Если бы раньше ей пришлось очень трудно, она ради заработка могла бы без отвращения согласиться на унизительное занятие и, бросив его, чувствовать себя спокойной и чистой, без единого пятнышка на совести. Но теперь она уже не могла! Теперь, когда она узнала и полюбила Пьера, ей передались склонности ее друга, его отвращение к некоторым вещам. Но от природы она была совсем иной: отнюдь не печальной, а спокойной и жизнерадостной. Беспредметная тоска, возвышенная отрешенность от жизни были ей чужды. Жизнь есть жизнь. На до принимать ее такой, как она есть. Она могла бы быть и хуже! Превратности необеспеченного существования, требовавшего вечной изворотливости, особенно во время войны, научили Люс не задумываться о завтрашнем дне. Притом этой свободомыслящей маленькой француженке было несвойственно стремление к потустороннему. Ей было достаточно и земной жизни. Люс находила, что эта жизнь хороша, но все в ней держится на волоске, этому волоску ничего не стоит оборваться, и, право же, незачем беспокоиться о том, что случится завтра. Глаза мои, пейте сияние, которое изливается на вас в этот миг! А там будь что будет. Сердце мое, беззаботно доверь ся течению!.. Ничего ведь не изменишь!.. Вот мы влюблены, и разве это не восхитительно? Люс знала, что это ненадолго. Но ведь и жизнь ей дана ненадолго…

Как не походила она на этого любимого ею и любящего ее мальчика, нежного, пылкого и нервного, счастливого и несчастного, который и радовался и страдал слишком сильно, страстно отдавался, страстно сопротивлялся и был ей дорог именно потому, что совсем не был похож на нее! Но оба по безмолвному уговору решили не заглядывать в будущее; она — безропотный ручеек, напевающий песенку, — в силу своей беспечности, он — в силу страстного неприятия, погрузившего его в пучину настоящего, в котором он хотел бы остаться навсегда.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика