|
СКАЗКА О ГЕОРГИИ
ХРАБРОМ И О ВОЛКЕ[10][*]
Сказка
наша гласит о дивном и древнем побыте времен первородных: о том, что деялось и
творилось, когда скот и зверь, рыба и птица, как переселенцы, первородны и
новозданцы, как новички мира нашего, не знали и не ведали еще толку, ни складу,
ни ладу в быту своем; не обжились еще ни с людьми, ни с местом, ни с
житьем-бытьем, ни сами промеж собой, не знали порядка и начальства, говорили
кто по-татарски, кто по-калмыцки и не добились еще толку, кому и кого глодать и
кому с кем в миру и в ладах односумом жить; кому с кем знаться или не знаться,
кому кого душить и кого бояться; кому ходить со шкурой, а кому без шкуры, кому
быть сытым, а кому голодным.
Серый
волк, по-тогдашнему бирюк, обмогавшись натощак голодухою никак сутки трои, в
чаянии фирмана, разрешающего и ему, грешному, скоромный, стол, побрел наконец
на мирскую сходку, где, как прослышал он мельком от бежавшей оттуда мимо логва
его с цыпленком в зубах лисы, Георгий Храбрый правил суд и ряд и чинил расправу
на малого и на великого.
Пришел
серый на вече; стал поодаль, поглядел. присел на задние лапы по-собачьи и опять
поглядел, прислушался маленько, вздохнул, покачал головой, облизался и
поворотил оглобли назад. "Тут не добьешься и толку, - подумал он про себя,
- крику и шуму довольно; а что дальше - не знаю. Чем затесываться среди белого
дня в эту толпу, отару, ватагу, табун, гурт, стаю, стадо - в это шумливое и
крикливое стоголосное скопище, где от давки пар валит, от крику пыль стоит, чем
туда лезть среди белого дня, так лучше брести восвояси. Я не дурак; хоть и
знаю, что и мне, наряду со всеми, сказано: век живи, век учись, а умри дураком;
так по крайности до поры до времени, поколе господь терпит грехам моим, поколе
смерть сама на меня не нашатнулась, быть дураком не хочу. Нашему брату в
сумерки можно залезть промеж других людей, а кабы в темь полуночную, так и
подавно; а среди белого дня - бармоймин. не пойду". Итак, он пришел домой,
залез в трущобу глухую, повалился на бок и стал, щелкая зубами, искать по шубе
своей. Настала ночь, и серый смекнул и догадался, что эдак сыт не будешь. "Совсем
курсак пропал, - ворчал он про себя, - животы хоть уздечки вяжи, а поашать
нечего!" Что станешь делать: вылез из терновника, ожил и освежился
маленько, когда резкий северяк пахнул по тулупу его, .взбивая мохнатую шерсть,
- очи у него загорелись в теми ночной, словно свечи; подняв морду на ветер,
пустился он волчьей скачкою по широкому раздолью и вскоре почуял живность. Но,
как это была только первая попытка серого промыслить самоучкою кус на свой пай,
то он и не разнюхал, на какую поживу, по милости шайтана, наткнулся, а только
облизывался, крадучись да приседая, поддернув брови кверху и приподняв уши
зубрильцем, и прошептал: "Что-то больно сладкое!"
Он
заполз на первый раз в стадо сайгаков; а как и самоучкою удаются ину пору
мастера не хуже ученых, а сайгаки сердечные о ту пору были посмирней нынешних
овец, то серый наш без хлопот пары две отборных зарезал наповал, словно век в
мясниках жил, да еще другим бедняжкам кому колено, кому бедро, а кому и шею
выломил. Сайгаки всполошились, прыснули по полю вправо и влево да подняли
тревогу; кто живой да с ногами был, все сбежались, звери и птицы налицо, а
рыбы, по неподручности сухопутного перехода, послали от себя послов, трех
черепах с черепашками, которые, однако же, уморившись насмерть, к сроку запоздали,
а потому дело на сходке обошлось и без них. И с той-то поры, сказывают, рыбы
лишены за это навсегда голоса. Видите, что уже и о ту пору был порядок и
расправа и вина без наказания не проходила: всякая вина виновата. "
Итак,
звери сбежались, день проглянул, и серого нашего захватили врасплох уже над последнею
четвертью третьего сайгака. Он, знать, себе на уме; думает: запас хорошо, а два
лучше, а потому серый наш о ту пору, как и ныне, шутить не любил. Но ему не
ладно отозвалась эта первая попытка: дело новое, дело непривычное; ныне шкуру
снять с сайгака не диковинка; а тогда еще было не то. Звери и птицы все ахнули,
на такую беду небывалую глядючи; один только молодой лошак, вчерашнего помету,
стоял и глядел на изуродованных собратов своих, что гусь на вечернюю зарницу.
Но мир присудил по-своему: костоправ-медведь осмотрел раненых, повытянул им
изломанные шейки да ножки, повыправил измятые суставчики и ворчал про себя,
покачивая головой и утираясь во все кулаки: "Неладно эдак-то делать; эдак
что же пути будет? Руки-ноги выломил, а которому и вовсе карачун задал - это
дело неладно?" Между тем бабы сошлись и стали голосить по покойникам:
"Ах ты мой такой-сякой, сизой орел, ясный сокол! На кого ж ты нас, сирот
круглых, покинул? А кто ж нам, сердечным, кто нам будет воду возить, кто станет
дрова рубить? Кто будет нас любить и жаловать, кто холить да миловать, кто
хлебом кормить да вином поить?" Наконец принялись люди и за серого:
"Кто он, греховодник? Подайте-ка его сюда!" Он бы за тем не очень
погнался, что ему на первый раз поиграли в два смычка на кожаном гудке, причем
мишка с отборным товарищем исправляли должность ката и, присев на корточки,
надев рукавицы и засучив рукава, отсчитали серому честно и добросовестно сто
один по приговору, так что на сером тулуп гора-горой вздулся, - а на нем шкура,
правда, и не черного соболя, да своя, - ну, это бы. говорю, все ничего, да ему
то обидно было, что и вперед не велели таскать сайгаков, а на спрос: "Чем
ему кормиться?" - не дали ни ответу, ни привету; кричали только все в
голос, чтобы серый не смел ни под каким видом резать да губить живую скотину,
чтобы не порывался лучше на кровь да на мясо, а выкинул думку эту из головы.
Живи-де смирно, тихо. честно, не обижай никого. так будет лучше. Серый наш,
встряхнувшись да оправив на себе сермягу свою, плакал навзрыд, подергивая
только плечами, и спрашивал: "Что же прикажете есть, чем быть мне сытым? Я
не прошу ведь на каждый день ужина да обеда, да хоть в неделю раз накормите:
неужто круглый год скоромного куска в рот не брать?" Но никто на это ему
не отвечал, и сходка по окончании секуции на том и кончилась; каждый побрел
восвояси, разговаривая с дружкой и вслух подсмеиваясь над серым, приятелем
нашим, который сидел подгорюнившись, как богатырь недотыка, поджав хвост и повесив
голову, и глядел на недоглоданные копытца, рожки и косточки.
По этой
мирской сходке видим мы, что Георгий Храбрый, набольший всем зверям, скотине,
птице, рыбе и всякому животному, успел уже постановить кой-какой распорядок,
указал расправу, расписал и порядил заплечных мастеров, волостных голов,
писарей, сотских и десятских - словом, сделал все, как быть следно и должно.
"Эдак
неладно, - сказал серый, покачивая головой на повислой шее, - совсем яман
булыр, будет плохо. Да на что же меня, грешного, с этими зубами на свет
посадили?" Сам вздохнул, отряхнулся и пошел спросить об этом Георгия
Храброго: "Пусть-де сам положит какое ни есть решение, ему должно быть
известно об этом; пусть укажет мне, чье мясо, чьи кости глодать, а травы я себе
по зубам не подберу".
"Георгий!
- сказал он, присев перед витязем и наклонив униженно неповоротливую, да покорную
шею свою. - Георгий, пришла мая твая просить, дело наша вот какой: мая ашать
нада, курсак совсем пропал, а никто не дает; на что же, - продолжал он, - дал
ты мне зубы, да когти, да пасть широкую, на что их дал мне, и еще вдобавок
большой мясной курсак, укладистое брюхо? Ему порожний жить не можно; прикажи ты
меня, Георгий, накормить да напоить; не то возьми да девай куда знаешь; мне,
признаться, что впредь будет, а поколе житье не находка. Я вчера наелся,
Георгий, и теперь до четверга потерпеть можно; а там, воля твоя, прикажи меня
кормить!"
Георгий
Храбрый был о ту пору занят делами по управлению новорожденного разношерстного
народа своего и войска, и Георгию было не до волка. Большак поморщился и
отправил его к сотнику: "Ступай, братец, к туру гнедому, он тебя
накормит". - "Ну вот эдак бы давно, - сказал серый, вскочил и побежал
весело в ту сторону, где паслось большое стадо рогатого скота. - Я бы вчера и
не подумал таскать сайгаков самоуправством, коли б кто посулил мне говядинки:
куй-иты. сухыр-иты, баранина ль, говядина ль, по мне все равно, был бы только,
как калмыки говорят, махан, мясное".
Он
подошел к быку туриному и просил, по словесному приказанию Георгия Храброго, сделать
какой там следовать будет распорядок, как говорится в приказной строке, об
утолении законного голода его. "Стань вот здесь, - сказал бык, - да
повернись ко мне боком". Серый стал. Бык, задрав хвост и выкатив бельмы,
разогнался, подхватил его рогами и махнул через себя. "Сыт, что ли?"
спросил он, когда серый наш, перевернувшись на лету раза три через хвост и
голову, грянулся об землю навзничь крестцом. У серого отнялся язык; он вскочил
и поплелся без оглядки, приседая всем задом, как разбитая старуха на костылях.
У быка на каждом рогу осталось по клоку шерсти, не меньше литовского колтуна.
Серый
добрел кой-как до логва своего, прилег и лежал, обмогался да облизывался трои
сутки, и то насилу отдохнул. Обругав мошенником и быка и Георгия, пошел он,
однако же, опять искать суда и расправы.
"Ну,
дядя Георгий, - сказал он, заставши этого опять за делом, - спасибо тебе! Я
после закуски твоей насилу выходился!" - "А что, - спросил Георгий,
нешто бык не дает хлеба?" - "Какого хлеба? - отозвался серый. - Бойся
бога, дядя; у нас, когда вставлял ты мне эту скулу да эти зубы, у нас был,
кажись, уговор не на хлеб, а на мясное!" - "Ну а что ж, бык не
дает?" - "Да, не дает!" - "Ну, - продолжал Георгий, -
ступай же ты к тарпану, к лошади, она даст". Сам ушел в свои покои и
покинул бедняка.
Серый
оглянулся; косячок пасется за ним недалечко. Он подошел, да не успел и
заикнуться, не только скоромное слово вымолвить, как жеребец, наострив уши,
заржал, наскакал на него и, не выждав от серого ни "здравствуй", ни
"прощай", махнул по нем, здорово живешь, задними ногами; да так,
слышь, что кабы тот не успел присесть да увернуться, так, может быть, не стал
бы больше докучать Георгию своими зубами; еще, спасибо, не кован был жеребец о
ту пору, а то беда бы. Серый мой взвыл навзрыд, закричал благим матом, подбежал
тут же к Георгию Храброму и бил челом неотступно, чтобы сам поглядел, как народ
с ним, с серым, обходится, да сам бы уж и приказал туру или гнедому, тарпану ли
его накормить. "Видишь, - говорил он, - видишь, что сделал со мной жеребец
этот при тебе, в глазах твоих и при ясном лице твоем; благо, что сам ты видел,
а то бы, чай, опять не поверил!" Георгий осерчал на серого, что больно
докучает, не дает покою.
"Все
люди как люди, - говорил он, - один ты шайтан; пристает, что с ножом к горлу,
подай да подай; поди, говорят тебе, да попроси из чести, смирно, чинно; да не
ходи эдаким сорванцом, забиякою; погляди-ка на себя, на кого ты похож? Чего
косишься исподлобья да свинкой в землю глядишь? Вишь, тулуп взбит, колтуны с
него висят, рыло подбито, сущий разбойник; не мудрено, что тебя и честят по
заслугам. Нешто люди эдак ходят? Поди к архару, к дикому барану, да попроси
честью, так он накормит тебя, да и отвяжись от меня, не приставай, что больной
к подлекарю".
Серый
пошел, прежде всего скупался, постянул зубами с шубы своей сухари да колышки,
встряхнулся, прибрался, умылся, расчесался и отправился, облизываясь уже
наперед, к архару, к барану. Этот, поглядев на нашего щеголя и наслушавшись
сладких речей его, попросил стать над крутым оврагом, задом в чистое поле. Волк
стал, повесил хвост и голову, наострил ухо и распустил губы; баран разогнался
позадь его, ударил по нем костяным лбом, что тараном в стену; волк наш полетел
под гору в овраг и упал замертво, на дно глубокой пропасти. У него в глазах
засемерило, позеленело, заиграли мурашки, голова пошла кругом, что жернов на
поставе, в ушах зазвенело и на сердце что-то налегло горой каменной: тяжело и
душно. Он лежал тут до ночи, очнувшись просидел да прокашлял до рассвета, а
заутре во весь день еще шатался по оврагу, словно не на своих ногах либо
угорелый. Как он тужил, как он охал, как бранился и плакал, и клял божий свет,
и жалобна завывал, и глаза утирал, как наконец вылез, отдохнул и опять-таки
поплелся к отцу-командиру, к храброму Георгию, всего этого пересказывать не для
чего, довольно того, что Георгий послал его к кабану, да и .тот добром не
дался, а испортил серому шубу и распорол клыком бок. Серый, как истый мученик
первобытных и первородных времен, когда не было еще ни настоящего устройства,
ни порядка, хоть были уже разные чиновники, сотские, тысяцкие и волостные, -
серый со смирением и кротостью коренных и первоначальных веков зализал кой-как
рану свою и пошел опять к Георгию, с тем однако же, чтобы съесть его и самого,
коли-де и теперь не учинит суда и расправы и не разрешит скоромного стола.
"Еще и грамоты не знают, - подумал серый про себя. - и переписка не
завелась, а какие крючки да проволочки по словесной расправе выкидывают! Ну, а
что бы езде было, кабы далося им это письмо?"
Серый
пошел и попал в добрый час; Георгий Храбрый был и весел, и в духе, и на
безделье; он посмеялся, пошутил, потрепал старого по тулупу и приказал ему идти
к человеку. "Поди, - говорил он, - поди в соседний пригород и попроси там
у добрых людей насущного ломтя; проси честно, да кланяйся и не скаль зубов, не
щетинь шерстя по хребту, да не гляди таким зверем". - "Ох, дядя, -
отвечал волк, - мне ли щетиниться; Опаршивел я, чай, с голоду, так и шерсть на
мне встала; бог тебе судья, коли еще обманешь!" - "Поди же, поди, -
молвил опять Георгий, - люди - народ добрый, сердобольный и смышленый, они не
только накормят тебя и напоят, а научат еще, как и где и чего промышлять
вперед".
Серый на
чужом пиру с похмелья, веселого послушав, да не весел стал. Ему что-то уж плохо
верилось; боялся он, чтобы краснобай Георгий опять его не надул, да уж делать
было нечего: голод морит, по свету гонит; хлеб за брюхом не ходит; видно, брюху
идти за хлебом.
Добежав
до пригорода, серый увидел много народу и большие белокаменные палаты. Голодай
ваш махнул, не думав, не гадав, через первый встречный забор, вбежал в первые
двери и, застав там в большой избе много рабочего народу, оробел и струсил было
сначала, да уж потом, как деваться было ему некуда, а голод знай поет свое да
свое, серый пустился на авось: он доложил служивым вежливо и учтиво, в чем дело
и зачем он пришел; сказал, что он ныне по такому-то делу стал на свете без вины
виноват; что и рад бы не грешить, да курсак донимает; что Георгий Храбрый водил
его о ею пору в дураках, да наконец смиловался, видно, над ним и велел идти к
людям, смышленому, сердобольному и многоискусному роду, и просить помощи,
науки, ума и подмоги. Он все это говорил по-своему, по-татарски, а случившийся
тут рядовой из казанских татар переводил товарищам своим слова нежданного
гостя. Волк попал не на псарню и не в овчарню; он просто затесался в казармы,
на полковой двор, и, перескочив через забор, забежал прямо в швальню. Служивые
художники его обступили; хохот, смех, шум и крик оглушили бедняка нашего до
того, что он, оробевши, поджал хвост и почтительно присел среди обступившей
толпы. Сам закройщик, кинув работу, подошел слушать краснобая нового разбора и
помирал со смеху, на него глядя. Наконец все ребята присудили одного из своих,
кривого Тараса, который состоял при полку для ради шутовской рожи своей, с
чином зауряд-дурачка, присудили его волку на снедь, на потраву, и начали с
хохотом уськать да улюлюкать, притравливая волка на Тараску. Но серый наш не
любил, да и не умел шутить: он зверем лютым кинулся на кривого
зауряд-чиновника, который только что успел прикрыться от него локтем, и ухватил
его за ворот. Ребята с перепугу вскочили на столы да на прилавки, а закройщик,
как помолодцеватее прочих, на печь; и бедный Тараска за шутку ледащих товарищей
своих чуть не поплатился малоумною головушкой своей. Он взмолился, однако же,
серому из-под него и просил пощады. "Много ли тебе прибудет, - говорил он,
- коли ты меня теперь съешь? Не говоря уже о том, что во мне, кроме костей да
сухожилья, ничего нет, да долго ли ты мною сыт будешь? Сутки, а много-много что
двое; да коли и с казенной амуницией совсем проглотишь, так будет не
подавишься, и то не боле как на три дня тебе станет; пусти-ка ты лучше меня,
так я тебя научу, как подобру-поздорову изо дня в день поживляться можно; я
сделаю из тебя такого молодца, что любо да два, что всякая живность и скоромь
сама тебе на курсак пойдет, только рот разевай пошире!".
"За
этим дело не станет, - подумал волк, - только бы ты правду говорил. Пожалуй;
господь с тобой, я за этим и пришел, чтобы вас честно просить принять меня по
этой части в науку? закройщиком быть не хочу, да я знаю, что вы не в одни
постные дни сыты и святы бываете, а обижать я и сам не хочу никого".
Тараска
кривой отмотал иглу на лацкане, побежал да принес собачью шкуру и зашил в нее
бедного волка. Вот каким похождением на волке проявилась шкура собачья; каков
же он до этого случая был собою - не знаем, а сказывают, что был страшный.
"Вот
тебе и вся недолга, - сказал Тараска, закрепив и откусивши нитку, вот тебе
совсем Максим и шапка с ним! Теперь ты не чучело и не пугало, а молодец хоть
куда; теперь никто тебя не станет бояться, малый и великий будут с тобой
запанибрата жить, а выйдешь в лес да разинешь пасть свою пошире, так не токма
глухарь - баран целиком и живьем полезет!" - "Не тесно ли будет?"
спросил серый, пожимаясь в новом кафтане своем. "Нет, брат, ныне, вишь,
пошла мода на такой фасон, - отвечал Тараска косой, - шьют в обтяжку и с
перехватом, только бы полки врознь не расходились, а на тебя я потрафил,
кажись, как раз рихтиг; угадал молодецки и пригнал на щипок, оглянись хоть
сам!" Серый наш уж хотел было сказать: "Спасибо", - да
оглянулся, ан господа портные соскочили с печи да с прилавок, сперва смех да
хохот, а там уж говорят: "Да чего ж мы стоим, ребята? Валяй его!" И,
ухвативши кому что попало, кинулись все и давай душить серого в чужом нагольном
тулупе; а этому, сердечному, ни управиться, ни повернуться, ни расходиться:
сзади стянут, спереди стянут, посередке перехвачен; пустился бедняга без
оглядки в степь и рад-рад, что кой-как уплелся да ушел, хоть и с помятыми
боками, да по крайности с головой; а что попал из рядна в рогожу, догадаться он
догадался, да уж поздно. Он стал теперь ни зверем, ни собакой; спеси да храбрости
с него посбили, а ремесла не дали; кто посильнее его, кто только сможет, тот
его бьет и душит где и чем попало; а ему в чужих шароварах плохая расправа; не
догонит часом и барана, а сайгак и куйрука понюхать не даст; а что хуже всего -
от собак житья нет. Они слышат от него и волчий дух и свой; да так злы на
самозванца, что рыщут за ним по горам и по долам, чуют, где бы ни засел, гонят
с бела света долой и ходу не дают, грызут да рвут с него тулуп свой, и бедному
голодаю нашему, серому, нет ни житья, ни бытья, а пробивается да поколачивается
он кой-как, по миру слоняясь; то тут, то там урвет скоромный кус либо клок - и
жив, поколе шкуры где-нибудь не сымут; да уж зато и сам он теперь к Георгию
Храброму ни ногой. "Полно, говорит, пой песни свои про честь да про
совесть кому знаешь; водил ты меня, да уж больше не проведешь". Серый
никого над собою знать не хочет; всякую веру потерял в начальственную расправу,
а живет записным вором, мошенником и думает про себя: "Проклинал я вас,
кляните ж и вы меня; а на расправу вы меня до дня Страшного суда не притянете;
там что будет - не знаю, да и знать не хочу; знаю только, что до того времени с
голоду не околею".
С
этой-то поры, с этого случаю у нашего серого, сказывают, и шея стала кол колом:
не гнется и не ворочается; оттого что затянута в чужой воротник.
|