III
Дня через три потеплело. Однажды утром, очень рано, Ярмола
вошел в мою комнату и заявил небрежно:
– Нужно ружья почистить, паныч.
– А что? – спросил я, потягиваясь под одеялом.
– Заяц ночью сильно походил: следов много. Может,
пойдем на пановку?
Я видел, что Ярмоле не терпится скорее пойти в лес, но он
скрывает это страстное желание охотника под напускным равнодушием.
Действительно, в передней уже стояла его одностволка, от которой не ушел еще ни
один бекас, несмотря на то что вблизи дула она была украшена несколькими
оловянными заплатами, положенными в тех местах, где ржавчина и пороховые газы
проели железо.
Едва войдя в лес, мы тотчас же напали на заячий след: две
лапки рядом и две позади, одна за другой. Заяц вышел на дорогу, прошел по ней
сажен двести и сделал с дороги огромный прыжок в сосновый молодняк.
– Ну, теперь будем обходить его, – сказал
Ярмола. – Как дал столба, так тут сейчас и ляжет. Вы, паныч, идите… –
Он задумался, соображая по каким-то ему одному известным приметам, куда меня
направить. – …Вы идите до старой корчмы. А я его обойду от Замлына. Как
только собака его выгонит, я буду гукать вам.
И он тотчас же скрылся, точно нырнул в густую чащу мелкого
кустарника. Я прислушался. Ни один звук не выдал его браконьерской походки, ни
одна веточка не треснула под его ногами, обутыми в лыковые постолы.
Я неторопливо дошел до старой корчмы – нежилой,
развалившейся хаты, и стал на опушке хвойного леса, под высокой сосной с прямым
голым стволом. Было так тихо, как только бывает в лесу зимою в безветренный
день. Нависшие на ветвях пышные комья снега давили их книзу, придавая им
чудесный, праздничный и холодный вид. По временам срывалась с вершины тоненькая
веточка, и чрезвычайно ясно слышалось, как она, падая, с легким треском
задевала за другие ветви. Снег розовел на солнце и синел в тени. Мной овладело
тихое очарование этого торжественного, холодного безмолвия, и мне казалось, что
я чувствую, как время медленно и бесшумно проходит мимо меня…
Вдруг далеко, в самой чаще, раздался лай Рябчика –
характерный лай собаки, идущей за зверем: тоненький, заливчатый и нервный,
почти переходящий в визг. Тотчас же услышал я и голос Ярмолы, кричавшего с
ожесточением вслед собаке: «У – бый! У – бый!», первый слог –
протяжным резким фальцетом, а второй – отрывистой басовой нотой (я только
много времени спустя дознался, что этот охотничий полесский крик происходит от
глагола «убивать»).
Мне казалось, судя по направлению лая, что собака гонит
влево от меня, и я торопливо побежал через полянку, чтобы перехватить зверя. Но
не успел я сделать и двадцати шагов, как огромный серый заяц выскочил из-за пня
и, как будто не торопясь, заложив назад длинные уши, высокими, редкими прыжками
перебежал через дорогу и скрылся в молодняке. Следом за ним стремительно
вылетел Рябчик. Увидев меня, он слабо махнул хвостом, торопливо куснул
несколько раз зубами снег и опять погнал зайца.
Ярмола вдруг так же бесшумно вынырнул из чащи.
– Что же вы, паныч, не стали ему на дороге? –
крикнул он и укоризненно зачмокал языком.
– Да ведь далеко было… больше двухсот шагов.
Видя мое смущение, Ярмола смягчился.
– Ну, ничего… он от нас не уйдет. Идите на Ириновский
шлях, – он сейчас туда выйдет.
Я пошел по направлению Ириновского шляха и уже через минуты
две услыхал, что собака опять гонит где-то недалеко от меня. Охваченный
охотничьим волнением, я побежал, держа ружье наперевес, сквозь густой
кустарник, ломая ветви и не обращая внимания на их жестокие удары. Я бежал так
довольно долго и уже стал задыхаться, как вдруг лай собаки прекратился. Я пошел
тише. Мне казалось, что если я буду идти все прямо, то непременно встречусь с
Ярмолой на Ириновском шляху. Но вскоре я убедился, что во время моего бега,
огибая кусты и пни и совсем не думая о дороге, я заблудился. Тогда я начал
кричать Ярмоле. Он не откликался.
Между тем машинально я шел все дальше, лес редел понемногу,
почва опускалась и становилась кочковатой. След, оттиснутый на снегу моей
ногой, быстро темнел и наливался водой. Несколько раз я уже проваливался по
колена. Мне приходилось перепрыгивать с кочки на кочку; в покрывавшем их густом
буром мху ноги тонули, точно в мягком ковре.
Кустарник скоро совсем окончился. Передо мной было большое
круглое болото, занесенное снегом, из-под белой пелены которого торчали редкие
кочки. На противоположном конце болота, между деревьями, выглядывали белые
стены какой-то хаты. «Вероятно, здесь живет ириновский лесник, – подумал
я. – Надо зайти и расспросить у него дорогу».
Но дойти до хаты было не так-то легко. Каждую минуту я
увязал в трясине. Сапоги мои набрали воды и при каждом шаге громко хлюпали;
становилось невмочь тянуть их за собою.
Наконец я перебрался через это болото, взобрался на
маленький пригорок и теперь мог хорошо рассмотреть хату. Это даже была не хата,
а именно сказочная избушка на курьих ножках. Она не касалась полом земли, а
была построена на сваях, вероятно, ввиду половодья, затопляющего весною весь
Ириновский лес. Но одна сторона ее от времени осела, и это придавало избушке
хромой и печальный вид. В окнах недоставало нескольких стекол; их заменили
какие-то грязные ветошки, выпиравшиеся горбом наружу.
Я нажал на клямку и отворил дверь. В хате было очень темно,
а у меня, после того как я долго глядел на снег, ходили перед глазами
фиолетовые круги; поэтому я долго не мог разобрать, есть ли кто-нибудь в хате.
– Эй, добрые люди, кто из вас дома? – спросил я
громко.
Около печки что-то завозилось. Я подошел поближе и увидал
старуху, сидевшую на полу. Перед ней лежала огромная куча куриных перьев.
Старуха брала отдельно каждое перо, сдирала с него бородку и клала пух в
корзинку, а стержни бросала прямо на землю.
«Да ведь это – Мануйлиха, ириновская ведьма», –
мелькнуло у меня в голове, едва я только повнимательнее вгляделся в старуху.
Все черты бабы-яги, как ее изображает народный эпос, были налицо: худые щеки,
втянутые внутрь, переходили внизу в острый, длинный дряблый подбородок, почти соприкасавшийся
с висящим вниз носом; провалившийся беззубый рот беспрестанно двигался, точно
пережевывая что-то; выцветшие, когда-то голубые глаза, холодные, круглые,
выпуклые, с очень короткими красными веками, глядели, точно глаза невиданной
зловещей птицы.
– Здравствуй, бабка! – сказал я как можно
приветливее. – Тебя уж не Мануйлихой ли зовут?
В ответ что-то заклокотало и захрипело в груди у старухи;
потом из ее беззубого, шамкающего рта вырвались странные звуки, то похожие на
задыхающееся карканье старой вороны, то вдруг переходившие в сиплую
обрывающуюся фистулу:
– Прежде, может, и Мануйлихой звали добрые люди… А
теперь зовут зовуткой, а величают уткой. Тебе что надо-то? – спросила она
недружелюбно и не прекращая своего однообразного занятия.
– Да вот, бабушка, заблудился я. Может, у тебя молоко
найдется?
– Нет молока, – сердито отрезала старуха. –
Много вас по лесу ходит… Всех не напоишь, не накормишь…
– Ну, бабушка, неласковая же ты до гостей.
– И верно, батюшка: совсем неласковая. Разносолов для
вас не держим. Устал – посиди, никто тебя из хаты не гонит. Знаешь, как в
пословице говорится: «Приходите к нам на завалинке посидеть, у нашего праздника
звона послушать, а обедать к вам мы и сами догадаемся». Так-то вот…
Эти обороты речи сразу убедили меня, что старуха
действительно пришлая в этом крае; здесь не любят и не понимают хлесткой,
уснащенной редкими словцами речи, которой так охотно щеголяет
краснобай-северянин. Между тем старуха, продолжая механически свою работу, все
еще бормотала что-то себе под нос, но все тише и невнятнее. Я разбирал только
отдельные слова, не имевшие между собой никакой связи: «Вот тебе и бабушка
Мануйлиха… А кто такой – неведомо… Лета-то мои не маленькие… Ногами
егозит, стрекочит, сокочит – чистая сорока…»
Я некоторое время молча прислушивался, и внезапная мысль,
что передо мною сумасшедшая женщина, вызвала у меня ощущение брезгливого
страха.
Однако я успел осмотреться вокруг себя. Большую часть избы
занимала огромная облупившаяся печка. Образов в переднем углу не было. По стенам,
вместо обычных охотников с зелеными усами и фиолетовыми собаками и портретов
никому не ведомых генералов, висели пучки засушенных трав, связки сморщенных
корешков и кухонная посуда. Ни совы, ни черного кота я не заметил, но зато с
печки два рябых солидных скворца глядели на меня с удивленным и недоверчивым
видом.
– Бабушка, а воды-то у вас, по крайней мере, можно
напиться? – спросил я, возвышая голос.
– А вон в кадке, – кивнула головой старуха.
Вода отзывала болотной ржавчиной. Поблагодарив старуху (на что
она не обратила ни малейшего внимания), я спросил ее, как мне выйти на шлях.
Она вдруг подняла голову, поглядела на меня пристально
своими холодными, птичьими глазами и забормотала торопливо:
– Иди, иди… Иди, молодец, своей дорогой. Нечего тут
тебе делать. Хорош гость в гостинку… Ступай, батюшка, ступай…
Мне действительно ничего больше не оставалось, как уйти. Но
вдруг мне пришло в голову попытать последнее средство, чтобы хоть немного
смягчить суровую старуху. Я вынул из кармана новый серебряный четвертак и
протянул его Мануйлихе. Я не ошибся: при виде денег старуха зашевелилась, глаза
ее раскрылись еще больше, и она потянулась за монетой своими скрюченными,
узловатыми, дрожащими пальцами.
– Э, нет, бабка Мануйлиха, даром не дам, –
поддразнил я ее, пряча монету. – Ну-ка, погадай мне.
Коричневое сморщенное лицо колдуньи собралось в недовольную
гримасу. Она, по-видимому, колебалась и нерешительно глядела на мой кулак, где
были зажаты деньги. Но жадность взяла верх.
– Ну, ну, пойдем, что ли, пойдем, – прошамкала
она, с трудом подымаясь с полу. – Никому я не ворожу теперь, касатик.
Забыла… Стара стала, глаза не видят. Только для тебя разве.
Держась за стену, сотрясаясь на каждом шагу сгорбленным
телом, она подошла к столу, достала колоду бурых, распухших от времени карт,
стасовала их и придвинула ко мне.
– Сыми-ка… Левой ручкой сыми… От сердца…
Поплевав на пальцы, она начала раскладывать кабалу. Карты
падали на стол с таким звуком, как будто бы они были сваляны из теста, и
укладывались в правильную восьмиконечную звезду. Когда последняя карта легла
рубашкой вверх на короля, Мануйлиха протянула ко мне руку.
– Позолоти, барин хороший… Счастлив будешь, богат
будешь… – запела она попрошайническим, чисто цыганским тоном.
Я сунул ей приготовленную монету. Старуха проворно,
по-обезьяньи спрятала ее за щеку.
– Большой интерес тебе выходит через дальнюю
дорогу, – начала она привычной скороговоркой. – Встреча с бубновой
дамой и какой-то приятный разговор в важном доме. Вскорости получишь
неожиданное известие от трефового короля. Падают тебе какие-то хлопоты, а потом
опять падают какие-то небольшие деньги. Будешь в большой компании, пьян будешь…
Не так чтобы очень сильно, а все-таки выходит тебе выпивка. Жизнь твоя будет
долгая. Если в шестьдесят лет не умрешь, то…
Вдруг она остановилась, подняла голову, точно к чему-то
прислушиваясь. Я тоже насторожился. Чей-то женский голос, свежий, звонкий и
сильный, пел, приближаясь к хате. Я тоже узнал слова грациозной малорусской
песенки:
Ой чи цвит, чи не цвит
Калиноньку ломит.
Ой чи сон, чи не сон
Головоньку клонит.
– Ну иди, иди теперь, соколик, – тревожно
засуетилась старуха, отстраняя меня рукой от стола. – Нечего тебе по чужим
хатам околачиваться. Иди, куда шел…
Она даже ухватила меня за рукав моей куртки и тянула к
двери. Лицо ее выражало какое-то звериное беспокойство.
Голос, певший песню, вдруг оборвался совсем близко около
хаты, громко звякнула железная клямка, и в просвете быстро распахнувшейся двери
показалась рослая смеющаяся девушка. Обеими руками она бережно поддерживала
полосатый передник, из которого выглядывали три крошечные головки с красными
шейками и черными блестящими глазенками.
– Смотри, бабушка, зяблики опять за мной
увязались, – воскликнула она, громко смеясь, – посмотри, какие
смешные… Голодные совсем. А у меня, как нарочно, хлеба с собой не было.
Но, увидев меня, она вдруг замолчала и вспыхнула густым
румянцем. Ее топкие черные брови недовольно сдвинулись, а глаза с вопросом
обратились на старуху.
– Вот барин зашел… Пытает дорогу, – пояснила
старуха. – Ну, батюшка, – с решительным видом обернулась она ко
мне, – будет тебе прохлаждаться. Напился водицы, поговорил, да пора и
честь знать. Мы тебе не компания…
– Послушай, красавица, – сказал я девушке. –
Покажи мне, пожалуйста, дорогу на Ириновский шлях, а то из вашего болота во
веки веков не выберешься.
Должно быть, на нее подействовал мягкий, просительный тон,
который я придал этим словам. Она бережно посадила на печку, рядом со
скворцами, своих зябликов, бросила на лавку скинутую уже короткую свитку и
молча вышла из хаты.
Я последовал за ней.
– Это у тебя все ручные птицы? – спросил я,
догоняя девушку.
– Ручные, – ответила она отрывисто и даже не
взглянув на меня. – Ну вот, глядите, – сказала она, останавливаясь у
плетня. – Видите тропочку, вон, вон, между соснами-то? Видите?
– Вижу…
– Идите по ней все прямо. Как дойдете до дубовой
колоды, повернете налево. Так прямо, все лесом, лесом и идите. Тут сейчас вам и
будет Ириновский шлях.
В то время когда она вытянутой правой рукой показывала мне
направление дороги, я невольно залюбовался ею. В ней не было ничего похожего на
местных «дивчат», лица которых под уродливыми повязками, прикрывающими сверху
лоб, а снизу рот и подбородок, носят такое однообразное, испуганное выражение.
Моя незнакомка, высокая брюнетка лет около двадцати – двадцати пяти,
держалась легко и стройно. Просторная белая рубаха свободно и красиво обвивала
ее молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту ее лица, раз его увидев,
нельзя было позабыть, но трудно было, даже привыкнув к нему, его описать. Прелесть
его заключалась в этих больших, блестящих, темных глазах, которым тонкие,
надломленные посредине брови придавали неуловимый оттенок лукавства, властности
и наивности; в смугло-розовом тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых
нижняя, несколько более полная, выдавалась вперед с решительным и капризным
видом.
– Неужели вы не боитесь жить одни в такой глуши? –
спросил я, остановившись у забора.
Она равнодушно пожала плечами.
– Чего же нам бояться? Волки сюда не заходят.
– Да разве волки одни… Снегом вас занести может, пожар
может случиться… И мало ли что еще. Вы здесь одни, вам и помочь никто не
успеет.
– И слава богу! – махнула она пренебрежительно
рукой. – Как бы нас с бабкой вовсе в покое оставили, так лучше бы было, а
то…
– А то что?
– Много будете знать, скоро состаритесь, –
отрезала она. – Да вы сами-то кто будете? – спросила она тревожно.
Я догадался, что, вероятно, и старуха и эта красавица боятся
каких-нибудь утеснений со стороны «предержащих», и поспешил ее успокоить:
– О! Ты, пожалуйста, не тревожься. Я не урядник, не
писарь, не акцизный, словом – я никакое начальство.
– Нет, вы правду говорите?
– Даю тебе честное слово. Ей-богу, я самый посторонний
человек. Просто приехал сюда погостить на несколько месяцев, а там и уеду. Если
хочешь, я даже никому не скажу, что был здесь и видел вас. Ты мне веришь?
Лицо девушки немного прояснилось.
– Ну, значит, коль не врете, так правду говорите. А вы
как: раньше об нас слышали или сами зашли?
– Да я и сам не знаю, как тебе сказать… Слышать-то я
слышал, положим, и даже хотел когда-нибудь забрести к вам, а сегодня зашел
случайно – заблудился… Ну, а теперь скажи, чего вы людей боитесь? Что они
вам злого делают?
Она поглядела на меня с испытующим недоверием. Но совесть у
меня была чиста, и я, не сморгнув, выдержал этот пристальный взгляд. Тогда она
заговорила с возрастающим волнением:
– Плохо нам от них приходится… Простые люди еще ничего,
а вот начальство… Приедет урядник – тащит, приедет становой – тащит.
Да еще прежде, чем взять-то, над бабкой надругается: ты, говорят, ведьма,
чертовка, каторжница… Эх! Да что и говорить!
– А тебя не трогают? – сорвался у меня
неосторожный вопрос.
Она с надменной самоуверенностью повела головой снизу вверх,
и в ее сузившихся глазах мелькнуло злое торжество…
– Не трогают… Один раз сунулся ко мне землемер
какой-то… Поласкаться ему, видишь, захотелось… Так, должно быть, и до сих пор
не забыл, как я его приласкала.
В этих насмешливых, но своеобразно гордых словах прозвучало
столько грубой независимости, что я невольно подумал: «Однако недаром ты
выросла среди полесского бора, – с тобой и впрямь опасно шутить».
– А мы разве трогаем кого-нибудь! – продолжала
она, проникаясь ко мне все большим доверием. – Нам и людей не надо. Раз в
год только схожу я в местечко купить мыла да соли… Да вот еще бабушке
чаю, – чай она у меня любит. А то хоть бы и вовсе никого не видеть.
– Ну, я вижу, вы с бабушкой людей не жалуете… А мне
можно когда-нибудь зайти на минуточку?
Она засмеялась, и – как странно, как неожиданно
изменилось ее красивое лицо! Прежней суровости в нем и следа не осталось: оно
вдруг сделалось светлым, застенчивым, детским.
– Да что у нас вам делать? Мы с бабкой скучные… Что ж,
заходите, пожалуй, коли вы и впрямь добрый человек. Только вот что… вы уж если
когда к нам забредете, так без ружья лучше…
– Ты боишься?
– Чего мне бояться? Ничего я не боюсь. – И в ее
голосе опять послышалась уверенность в своей силе. – А только не люблю я
этого. Зачем бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого не делают, а
жить им хочется так же, как и нам с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые
такие… Ну, однако, до свидания, – заторопилась она, – не знаю, как
величать-то вас по имени… Боюсь, бабка браниться станет.
И она легко и быстро побежала в хату, наклонив вниз голову и
придерживая руками разбившиеся от ветра волосы.
– Постой, постой! – крикнул я. – Как тебя
зовут-то? Уж будем знакомы как следует.
Она остановилась на мгновение и обернулась ко мне.
– Аленой меня зовут… По-здешнему – Олеся.
Я вскинул ружье на плечи и пошел по указанному мне направлению.
Поднявшись на небольшой холмик, откуда начиналась узкая, едва заметная лесная
тропинка, я оглянулся. Красная юбка Олеси, слегка колеблемая ветром, еще
виднелась на крыльце хаты, выделяясь ярким пятном на ослепительно-белом, ровном
фоне снега.
Через час после меня пришел домой Ярмола. По своей обычной
неохоте к праздному разговору, он ни слова не спросил меня о том, как и где я
заблудился. Он только сказал как будто бы вскользь:
– Там… я зайца на кухню занес… жарить будем или пошлете
кому-нибудь?
– А ведь ты не знаешь, Ярмола, где я был
сегодня? – сказал я, заранее представляя себе удивление полесовщика.
– Отчего же мне не знать? – грубо проворчал
Ярмола. – Известно, к ведьмакам ходили…
– Как же ты узнал это?
– А почему же мне не узнать? Слышу, что вы голоса не
подаете, ну я и вернулся на ваш след… Эх, паны-ыч! – прибавил он с
укоризненной досадой. – Не следовает вам такими делами заниматься… Грех!..
|