XI
Почти целый месяц продолжалась наивная, очаровательная
сказка нашей любви, и до сих пор вместе с прекрасным обликом Олеси живут с
неувядающей силой в моей душе эти пылающие вечерние зори, эти росистые,
благоухающие ландышами и медом утра, полные бодрой свежести и звонкого птичьего
гама, эти жаркие, томные, ленивые июньские дни… Ни разу ни скука, ни утомление,
ни вечная страсть к бродячей жизни не шевельнулись за это время в моей душе. Я,
как языческий бог или как молодое, сильное животное, наслаждался светом,
теплом, сознательной радостью жизни и спокойной, здоровой, чувственной любовью.
Старая Мануйлиха стала после моего выздоровления так
несносно брюзглива, встречала меня с такой откровенной злобой и, покамест я
сидел в хате, с таким шумным ожесточением двигала горшками в печке, что мы с
Олесей предпочитали сходиться каждый вечер в лесу… И величественная зеленая
прелесть бора, как драгоценная оправа, украшала нашу безмятежную любовь.
Каждый день я все с большим удивлением находил, что
Олеся – эта выросшая среди леса, не умеющая даже читать девушка – во
многих случаях жизни проявляет чуткую деликатность и особенный, врожденный
такт. В любви – в прямом, грубом ее смысле – всегда есть ужасные
стороны, составляющие мученье и стыд для нервных, художественных натур. Но
Олеся умела избегать их с такой наивной целомудренностью, что ни разу ни одно
дурное сравнение, ни один циничный момент не оскорбили нашей связи.
Между тем приближалось время моего отъезда. Собственно
говоря, все мои служебные обязанности в Переброде были уже покончены, и я
умышленно оттягивал срок моего возвращения в город. Я еще ни слова не говорил
об этом Олесе, боясь даже представить себе, как она примет мое извещение о
необходимости уехать. Вообще я находился в затруднительном положении. Привычка
пустила во мне слишком глубокие корни. Видеть ежедневно Олесю, слышать ее милый
голос и звонкий смех, ощущать нежную прелесть ее ласки – стало для меня
больше чем необходимостью. В редкие дни, когда ненастье мешало нам встречаться,
я чувствовал себя точно потерянным, точно лишенным чего-то самого главного,
самого важного в моей жизни. Всякое занятие казалось мне скучным, лишним, и все
мое существо стремилось в лес, к теплу, к свету, к милому привычному лицу
Олеси.
Мысль жениться на Олесе все чаще и чаще приходила мне в
голову. Сначала она лишь изредка представлялась мне как возможный, на крайний
случай, честный исход из наших отношений. Одно лишь обстоятельство пугало и
останавливало меня: я не смел даже воображать себе, какова будет Олеся, одетая
в модное платье, разговаривающая в гостиной с женами моих сослуживцев,
исторгнутая из этой очаровательной рамки старого леса, полного легенд и
таинственных сил.
Но чем ближе подходило время моего отъезда, тем больший ужас
одиночества и большая тоска овладевали мною. Решение жениться с каждым днем
крепло в моей душе, и под конец я уже перестал видеть в нем дерзкий вызов
обществу. «Женятся же хорошие и ученые люди на швейках, на горничных, –
утешал я себя, – и живут прекрасно и до конца дней своих благословляют
судьбу, толкнувшую их на это решение. Не буду же я несчастнее других, в самом
деле?»
Однажды в середине июня, под вечер, я, по обыкновению,
ожидал Олесю на повороте узкой лесной тропинки между кустами цветущего
боярышника. Я еще издали узнал легкий, быстрый шум ее шагов.
– Здравствуй, мой родненький, – сказала Олеся,
обнимая меня и тяжело дыша. – Заждался небось? А я насилу-насилу
вырвалась… Все с бабушкой воевала.
– До сих пор не утихла?
– Куда там! «Ты, говорит, пропадешь из-за него…
Натешится он тобою вволю, да и бросит. Не любит он тебя вовсе…»
– Это она про меня так?
– Про тебя, милый… Ведь я все равно ни одному ее
словечку не верю.
– А она все знает?
– Не скажу наверно… кажется, знает. Я с ней, впрочем,
об этом ничего не говорю – сама догадывается. Ну, да что об этом думать…
Пойдем.
Она сорвала ветку боярышника с пышным гнездом белых цветов и
воткнула себе в волосы. Мы медленно пошли по тропинке, чуть розовевшей на
вечернем солнце.
Я еще прошлой ночью решил во что бы то ни стало высказаться
в этот вечер. Но странная робость отяжеляла мой язык. Я думал: если скажу Олесе
о моем отъезде и об женитьбе, то поверит ли она мне? Не покажется ли ей, что я
своим предложением только уменьшаю, смягчаю первую боль наносимой раны? «Вот
как дойдем до того клена с ободранным стволом, так сейчас же и начну», –
назначил я себе мысленно. Мы равнялись с кленом, и я, бледнея от волнения, уже
переводил дыхание, чтобы начать говорить, но внезапно моя смелость ослабевала,
разрешаясь нервным, болезненным биением сердца и холодом во рту. «Двадцать
семь – мое феральное число, – думал я несколько минут спустя, –
досчитаю до двадцати семи, и тогда!..» И я принимался считать в уме, но когда
доходил до двадцати семи, то чувствовал, что решимость еще не созрела во мне.
«Нет, – говорил я себе, – лучше уж буду продолжать считать до
шестидесяти, – это составит как раз целую минуту, – и тогда
непременно, непременно…»
– Что такое сегодня с тобой? – спросила вдруг
Олеся. – Ты думаешь о чем-то неприятном. Что с тобой случилось?
Тогда я заговорил, но заговорил каким-то самому мне
противным тоном, с напускной, неестественной небрежностью, точно дело шло о
самом пустячном предмете.
– Действительно, есть маленькая неприятность… ты
угадала. Олеся… Видишь ли, моя служба здесь окончена, и меня начальство
вызывает в город.
Мельком, сбоку я взглянул на Олесю и увидел, как сбежали
краска с ее лица и как задрожали ее губы. Но она не ответила мне ни слова.
Несколько минут я молча шел с ней рядом. В траве громко кричали кузнечики, и откуда-то
издалека доносился однообразный напряженный скрип коростеля.
– Ты, конечно, и сама понимаешь, Олеся, – опять
начал я, – что мне здесь оставаться неудобно и негде, да, наконец, и
службой пренебрегать нельзя…
– Нет… что же… тут и говорить нечего, – отозвалась
Олеся как будто бы спокойно, но таким глухим, безжизненным голосом, что мне
стало жутко. – Если служба, то, конечно… надо ехать…
Она остановилась около дерева и оперлась спиною об его
ствол, вся бледная, с бессильно упавшими вдоль тела руками, с жалкой,
мучительной улыбкой на губах. Ее бледность испугала меня. Я кинулся к ней и
крепко сжал ее руки.
– Олеся… что с тобой? Олеся… милая!..
– Ничего… извините меня… это пройдет. Так… голова
закружилась…
Она сделала над собой усилие и прошла вперед, не отнимая у
меня своей руки.
– Олеся, ты теперь обо мне дурно подумала, –
сказал я с упреком. – Стыдно тебе! Неужели и ты думаешь, что я могу
уехать, бросив тебя? Нет, моя дорогая. Я потому и начал этот разговор, что хочу
сегодня же пойти к твоей бабушке и сказать ей, что ты будешь моей женой.
Совсем неожиданно для меня, Олесю почти не удивили мои
слова.
– Твоей женой? – Она медленно и печально покачала
головой. – Нет, Ванечка, милый, это невозможно!
– Почему же, Олеся? Почему?
– Нет, нет… Ты и сам понимаешь, что об этом смешно и
думать. Ну какая я тебе жена на самом деле? Ты барин, ты умный, образованный, а
я? Я и читать не умею, и куда ступить не знаю… Ты одного стыда из-за меня не
оберешься…
– Это все глупости, Олеся! – возразил я
горячо. – Ты через полгода сама себя не узнаешь. Ты не подозреваешь даже,
сколько в тебе врожденного ума и наблюдательности. Мы с тобой вместе прочитаем
много хороших книжек, познакомимся с добрыми, умными людьми, мы с тобой весь
широкий свет увидим, Олеся… Мы до старости, до самой смерти будем идти рука об
руку, вот как теперь идем, и не стыдиться, а гордиться тобой я буду и
благодарить тебя!..
На мою пылкую речь Олеся ответила мне признательным пожатием
руки, но продолжала стоять на своем.
– Да разве это одно?.. Может быть, ты еще не знаешь?..
Я никогда не говорила тебе… Ведь у меня отца нет… Я незаконная…
– Перестань, Олеся… Это меньше всего меня
останавливает. Что мне за дело до твоей родни, если ты сама для меня дороже
отца и матери, дороже целого мира? Нет, все это мелочи, все это пустые
отговорки!..
Олеся с тихой, покорной лаской прижалась плечом к моему
плечу.
– Голубчик… Лучше бы ты вовсе об этом не начинал
разговора… Ты молодой, свободный… Неужели у меня хватило бы духу связать тебя
по рукам и по ногам на всю жизнь?.. Ну, а если тебе потом другая понравится?
Ведь ты меня тогда возненавидишь, проклянешь тот день и час, когда я
согласилась пойти за тебя. Не сердись, мой дорогой! – с мольбой
воскликнула она, видя по моему лицу, что мне неприятны эти слова. – Я не
хочу тебя обидеть. Я ведь только о твоем счастье думаю. Наконец, ты позабыл про
бабушку. Ну посуди сам, разве хорошо будет с моей стороны ее одну оставить?
– Что ж… и бабушке у нас место найдется. (Признаться,
мысль о бабушке меня сильно покоробила.) А не захочет она у нас жить, так во
всяком городе есть такие дома… они называются богадельнями… где таким старушкам
дают и покой, и уход внимательный…
– Нет, что ты! Она из леса никуда не пойдет. Она людей
боится.
– Ну, так ты уж сама придумывай, Олеся, как лучше. Тебе
придется выбирать между мной и бабушкой. Но только знай одно – что без
тебя мне и жизнь будет противна.
– Солнышко мое! – с глубокой нежностью произнесла
Олеся. – Уж за одни твои слова спасибо тебе… Отогрел ты мое сердце… Но
все-таки замуж я за тебя не пойду… Лучше уж я так пойду с тобой, если не
прогонишь… Только не спеши, пожалуйста, не торопи меня. Дай мне денька два, я
все это хорошенько обдумаю… И с бабушкой тоже нужно поговорить.
– Послушай, Олеся, – спросил я, осененный новой
догадкой. – А может быть, ты опять… церкви боишься?
Пожалуй, что с этого вопроса и надо было начать. Почти
ежедневно спорил я с Олесей, стараясь разубедить ее в мнимом проклятии,
тяготеющем над ее родом вместе с обладанием чародейными силами. В сущности, в
каждом русском интеллигенте сидит немножко развивателя. Это у нас в крови, это
внедрено нам всей русской беллетристикой последних десятилетий. Почем знать?
Если бы Олеся глубоко веровала, строго блюла посты и не пропускала ни одного
церковного служения, – весьма возможно, что тогда я стал бы иронизировать
(но только слегка, ибо я всегда был верующим человеком) над ее религиозностью и
развивать в ней критическую пытливость ума. Но она с твердой и наивной
убежденностью исповедовала свое общение с темными силами и свое отчуждение от
бога, о котором она даже боялась говорить.
Напрасно я покушался поколебать суеверие Олеси. Все мои
логические доводы, все мои иной раз грубые и злые насмешки разбивались об ее
покорную уверенность в свое таинственное роковое призвание.
– Ты боишься церкви, Олеся? – повторил я.
Она молча наклонила голову.
– Ты думаешь, что бог не примет тебя? – продолжал
я с возрастающей горячностью. – Что у него не хватит для тебя милосердия?
У того, который, повелевая миллионами ангелов, сошел, однако, на землю и принял
ужасную, позорную смерть для избавления всех людей? У того, кто не погнушался
раскаянием самой последней женщины и обещал разбойнику-убийце, что он сегодня
же будет с ним в раю?..
Все это было уже не ново Олесе в моем толковании, но на этот
раз она даже и слушать меня не стала. Она быстрым движением сбросила с себя
платок и, скомкав его, бросила мне в лицо. Началась возня. Я старался отнять у
нее цветок боярышника. Сопротивляясь, она упала на землю и увлекла меня за
собою, радостно смеясь и протягивая мне свои раскрытые частым дыханием, влажные
милые губы…
Поздно ночью, когда мы простились и уже разошлись на
довольно большое расстояние, я вдруг услышал за собою голос Олеси.
– Ванечка! Подожди минутку… Я тебе что-то скажу!
Я повернулся и пошел к ней навстречу. Олеся поспешно
подбежала ко мне. На небе уже стоял тонкий серебряный зазубренный серп молодого
месяца, и при его бледном свете я увидел, что глаза Олеси полны крупных
невылившихся слез.
– Олеся, о чем ты? – спросил я тревожно.
Она схватила мои руки и стала их целовать поочередно.
– Милый… какой ты хороший! Какой ты добрый! –
говорила она дрожащим голосом. – Я сейчас шла и подумала: как ты меня
любишь!.. И знаешь, мне ужасно хочется сделать тебе что-нибудь очень, очень
приятное.
– Олеся… Девочка моя славная, успокойся…
– Послушай, скажи мне, – продолжала она, – ты
бы очень был доволен, если бы я когда-нибудь пошла в церковь? Только правду,
истинную правду скажи.
Я задумался. У меня вдруг мелькнула в голове суеверная
мысль: а не случится ли от этого какого-нибудь несчастья?
– Что же ты молчишь? Ну, говори скорее, был бы ты этому
рад или тебе все равно?
– Как тебе сказать, Олеся? – начал я с
запинкой. – Ну да, пожалуй, мне это было бы приятно. Я ведь много раз
говорил тебе, что мужчина может не верить, сомневаться, даже смеяться, наконец.
Но женщина… женщина должна быть набожна без рассуждений. В той простой и нежной
доверчивости, с которой она отдает себя под защиту бога, я всегда чувствую
что-то трогательное, женственное и прекрасное.
Я замолчал. Олеся тоже не отзывалась, притаившись головой
около моей груди.
– А зачем ты меня об этом спросила? –
полюбопытствовал я.
Она вдруг встрепенулась.
– Так себе… Просто спросила… Ты не обращай внимания.
Ну, до свидания, милый. Приходи же завтра.
Она скрылась. Я еще долго глядел в темноту, прислушиваясь к
частым, удалявшимся от меня шагам. Вдруг внезапный ужас предчувствия охватил
меня. Мне неудержимо захотелось побежать вслед за Олесей, догнать ее и просить,
умолять, даже требовать, если нужно, чтобы она не шла в церковь. Но я сдержал
свой неожиданный порыв и даже – помню, – пускаясь в дорогу,
проговорил вслух:
– Кажется, вы сами, дорогой мой Ванечка, заразились
суеверием.
О, боже мой! Зачем я не послушался тогда смутного влечения
сердца, которое – я теперь, безусловно, верю в это! – никогда не
ошибается в своих быстрых тайных предчувствиях?
|