Увеличить |
2. Я и мой отец
— Плохо, молодой человек, плохо! — говорил мне
нередко старый Януш из замка, встречая меня на улицах города среди слушателей
пана Тыбурция.
И старик качал при этом своею седою бородой.
— Плохо, молодой человек, — вы в дурном
обществе!.. Жаль, очень жаль сына почтенных родителей.
Действительно, с тех пор как умерла моя мать, а суровое лицо
отца стало еще угрюмее, меня очень редко видели дома. В поздние летние вечера я
прокрадывался по саду, как молодой волчонок, избегая встречи с отцом, отворял
посредством особых приспособлений свое окно, полузакрытое густою зеленью сирени,
и тихо ложился в постель. Если маленькая сестренка еще не спала в своей качалке
в соседней комнате, я подходил к ней, и мы тихо ласкали друг друга и играли,
стараясь не разбудить ворчливую старую няньку.
А утром, чуть свет, когда в доме все еще спали, я уж
прокладывал росистый след в густой, высокой траве сада, перелезал через забор и
шел к пруду, где меня ждали с удочками такие же сорванцы-товарищи, или к
мельнице, где сонный мельник только что отодвинул шлюзы и вода, чутко
вздрагивая на зеркальной поверхности, кидалась в «лоток»[10] и бодро принималась за дневную работу.
Большие мельничные колеса, разбуженные шумливыми толчками
воды, тоже вздрагивали, как-то нехотя подавались, точно ленясь проснуться, но
через несколько секунд уже кружились, брызгая пеной и купаясь в холодных
струях. За ними медленно и солидно трогались толстые валы, внутри мельницы
начинали грохотать шестерни, шуршали жернова, и белая мучная пыль тучами
поднималась из щелей старого-престарого мельничного здания.
Тогда я шел далее. Мне нравилось встречать пробуждение
природы; я бывал рад, когда мне удавалось вспугнуть заспавшегося жаворонка, или
выгнать из борозды трусливого зайца. Капли росы падали с верхушек трясунки, с
головок луговых цветов, когда я пробирался полями к загородной роще. Деревья
встречали меня шепотом ленивой дремоты.
Я успевал совершить дальний обход, и все же в городе то и
дело встречались мне заспанные фигуры, отворявшие ставни домов. Но вот солнце
поднялось уже над горой, из-за прудов слышится крикливый звонок, сзывающий гимназистов,
и голод зовет меня домой к утреннему чаю.
Вообще все меня звали бродягой, негодным мальчишкой и так
часто укоряли в разных дурных наклонностях, что я наконец и сам проникся этим
убеждением. Отец также поверил этому и делал иногда попытки заняться моим
воспитанием, но попытки эти всегда кончались неудачей.
При виде строгого и угрюмого лица, на котором лежала суровая
печать неизлечимого горя, я робел и замыкался в себя. Я стоял перед ним,
переминаясь, теребя свои штанишки, и озирался по сторонам. Временами что-то как
будто подымалось у меня в груди, мне хотелось, чтоб он обнял меня, посадил к
себе на колени и приласкал. Тогда я прильнул бы к его груди, и, быть может, мы
вместе заплакали бы — ребенок и суровый мужчина — о нашей общей утрате. Но он смотрел
на меня отуманенными глазами, как будто поверх моей головы, и я весь сжимался
под этим непонятным для меня взглядом.
— Ты помнишь матушку?
Помнил ли я ее? О да, я помнил ее! Я помнил, как, бывало,
просыпаясь ночью, я искал в темноте ее нежные руки и крепко прижимался к ним,
покрывая их поцелуями. Я помнил ее, когда она сидела больная перед открытым
окном и грустно оглядывала чудную весеннюю картину, прощаясь с нею в последний
год своей жизни.
О да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая
и прекрасная, лежала с печатью смерти на бледном лице, я, как зверек, забился в
угол и смотрел на нее горящими глазами, перед которыми впервые открылся весь
ужас загадки о жизни и смерти.
И теперь часто, в глухую полночь, я просыпался, полный
любви, которая теснилась в груди, переполняя детское сердце, просыпался с
улыбкой счастья. И опять, как прежде, мне казалось, что она со мною, что я
сейчас встречу ее любящую, милую ласку.
Да, я помнил ее!.. Но на вопрос высокого, угрюмого человека,
в котором я желал, но не мог почувствовать родную душу, я съеживался еще более
и тихо выдергивал из его руки свою ручонку.
И он отворачивался от меня с досадою и болью. Он чувствовал,
что не имеет на меня ни малейшего влияния, что между нами стоит какая-то стена.
Он слишком любил ее, когда она была жива, не замечая меня из-за своего счастья.
Теперь меня закрывало от него тяжелое горе.
И мало-помалу пропасть, нас разделявшая, становилась все
шире и глубже. Он все более убеждался, что я — дурной испорченный мальчишка, с
черствым, эгоистическим сердцем, и сознание, что он должен, но не может
заняться мною, должен любить меня, но не находит этой любви в своем сердце, еще
увеличивало его нерасположение. И я это чувствовал. Порой, спрятавшись в
кустах, я наблюдал за ним; я видел, как он шагал по аллеям, все ускоряя
походку, и глухо стонал от нестерпимой душевной муки. Тогда мое сердце
загоралось жалостью и сочувствием. Один раз, когда, сжав руками голову, он
присел на скамейку и зарыдал, я не вытерпел и выбежал из кустов на дорожку,
повинуясь неопределенному побуждению, толкавшему меня к этому человеку. Но,
услышав мои шаги, он сурово взглянул на меня и осадил холодным вопросом:
— Что нужно?
Мне ничего не было нужно. Я быстро отвернулся, стыдясь
своего порыва, боясь, чтоб отец не прочел его в моем смущенном лице. Убежав в
чащу сада, я упал лицом в траву и горько заплакал от досады и боли.
С шести лет я испытывал уже ужас одиночества.
Сестре Соне было четыре года. Я любил ее страстно, и она
платила мне такою же любовью; но установившийся взгляд на меня, как на отпетого
маленького разбойника, воздвиг и между нами высокую стену. Всякий раз, когда я
начинал играть с нею, по-своему шумно и резво, старая нянька, вечно сонная и
вечно дравшая, с закрытыми глазами, куриные перья для подушек, немедленно
просыпалась, быстро схватывала мою Соню и уносила к себе, кидая на меня
сердитые взгляды; в таких случаях она всегда напоминала мне всклоченную
наседку, себя я сравнивал с хищным коршуном, а Соню — с маленьким цыпленком.
Мне становилось очень горько и досадно. Не мудрено поэтому, что скоро я
прекратил всякие попытки занимать Соню моими преступными играми, а еще через
некоторое время мне стало тесно в доме и в садике, где я не встречал ни в ком
привета и ласки. Я начал бродяжить. Все мое существо трепетало тогда каким-то
странным предчувствием жизни. Мне все казалось, что где-то там, в этом большом
и неведомом свете, за старою оградой сада, я найду что-то; казалось, что я
что-то должен сделать и могу что-то сделать, но я только не знал, что именно. Я
стал инстинктивно бегать и от няньки с ее перьями, и от знакомого ленивого
шепота яблоней в нашем маленьком садике, и от глупого стука ножей, рубивших на
кухне котлеты. С тех пор к прочим нелестным моим эпитетам прибавились названия
уличного мальчишки и бродяги, но я не обращал на это внимания. Я притерпелся к
упрекам и выносил их, как выносил внезапно налетевший дождь или солнечный зной.
Я хмуро выслушивал замечания и поступал по-своему. Шатаясь по улицам, я
всматривался детски-любопытными глазами в незатейливую жизнь городка с его
лачугами, вслушивался в гул проволок на шоссе, стараясь уловить, какие вести
несутся по ним из далеких больших городов, или в шелест колосьев, или в шепот
ветра на высоких гайдамацких могилах. Не раз мои глаза широко раскрывались, не
раз останавливался я с болезненным испугом перед картинами жизни. Образ за
образом, впечатление за впечатлением ложились на душу яркими пятнами; я узнал и
увидал много такого, чего не видели дети значительно старше меня.
Когда все углы города стали мне известны до последних
грязных закоулков, тогда я стал заглядываться на видневшуюся вдали, на горе,
часовню. Сначала, как пугливый зверек, я подходил к ней с разных сторон, все не
решаясь взобраться на гору, пользовавшуюся дурной славой. Но, по мере того как
я знакомился с местностью, передо мною выступали только тихие могилы и
разрушенные кресты. Нигде не было видно признаков какого-либо жилья и
человеческого присутствия. Все было как-то смиренно, тихо, заброшенно, пусто.
Только самая часовня глядела, насупившись, пустыми окнами, точно думала
какую-то грустную думу. Мне захотелось осмотреть ее всю, заглянуть внутрь,
чтобы убедиться, что и там нет ничего, кроме пыли. Но так как одному было бы и
страшно и неудобно предпринимать подобную экскурсию, то я собрал на улицах
города небольшой отряд из трех сорванцов, привлеченных обещанием булок и
яблоков из нашего сада.
|