Увеличить |
I. БИОГРАФИЯ
Я знаю, что такое отчаяние. Наследственность подготовила мне
для него почву, люди разрыхлили и удобрили ее, а жизнь бросила смертельные
семена, из коих годам к тридцати созрело черное душевное состояние, называемое
отчаянием.
Мой дед, лишившись рассудка на восьмидесятом году жизни,
поджег свои собственные дома и умер в пламени, спасая забытую в спальне трубку,
единственную вещь, к которой он относился разумно. Мой отец сильно пил,
последние его дни омрачились галлюцинациями и ужасными мозговыми болями. Мать,
когда мне было семнадцать лет, ушла в монастырь; как говорили, ее религиозный
экстаз сопровождался удивительными явлениями: ранами на руках и ногах. Я был
единственным ребенком в семье; воспитание мое отличалось крайностями: меня или
окружали самыми заботливыми попечениями, исполняя малейшие прихоти, или
забывали о моем существовании настолько, что я должен был напоминать о себе во
всех, требующих постороннего внимания, случаях. В общих, отрывочных сведениях
трудно дать представление о жизни моей с матерью и отцом, скажу лишь, что
страсть к чтению и играм, изображающим роковые события, как, например,
смертельная опасность, болезнь, смерть, убийство, разрушение всякого рода и
т.п. играм, требующим весьма небольшого числа одинаково настроенных
соучастников, — рано и болезненно обострила мою впечатлительность, наметив
характер замкнутый, сосредоточенный и недоверчивый. Мой отец был корабельный
механик; я видел его не часто и не подолгу — он плавал зимой и летом. Кроме
весьма хорошего заработка, отец имел небольшие, но существенные по тому времени
деньги; мать же, которую я очень любил, редко выходила из спальни, где
проводила вечера и дни за чтением Священного Писания, изнурительными молитвами
и раздумьем. Отец иногда бессвязно и нежно говорил со мною, что бывало с ним в
моменты сильного опьянения; как помню, он рассказывал о своих плаваниях,
случаях корабельной жизни и, неизменно стуча в конце беседы по столу кулаком,
прибавлял: «Валу, все они свиньи, запомни это».
Я не получил никакого стройного и существенного образования;
оно, волею судеб, ограничилось начальной школой и пятью тысячами книг
библиотеки моего товарища Андрея Фильса, сына инспектора речной полиции. Фильс
был крупноголовый, спокойный и сильный мальчик, я же, как многие говорили мне,
лицом и смехом напоминал девочку, хотя в силе не уступал Фильсу. Сдружились мы
и познакомились после драки из-за узорных обрезков жести, в изобилии валявшихся
вокруг слесарных портовых мастерских. В играх Фильс предпочитал тюремное
заключение, плен или смерть от укуса змеи; последнее он изображал вдохновенно и
не совсем плохо. Часто мы пропадали сутками в соседнем лесу, поклоняясь огню,
шепча странные для детей, у пылающего костра, молитвы, сочиненные мною с
Фильсом; одну из них, благодаря ее лаконичности, я запомнил до сего дня; вот
она:
«Огонь, источник жизни! От холодной воды, пустого воздуха и
твердой земли мы прибегаем к тебе с горячей просьбой сохранить нас от всяких
болезней и бед».
Между тем местность, в которой я жил с матерью и отцом, была
очень жизнерадостного, веселого вида и не располагала к настроению мрачности.
Наш дом стоял у реки, в трех верстах от взморья и гавани; небольшой фруктовый
сад зеленел вокруг окон, благоухая в периоде цветения душистыми запахами;
просторная, окрыленная парусами, река несла чистую лиловатую воду, —
россыпи аметистов; за садом начинались овраги, поросшие буками, ольхой,
жасмином и кленом; старые, розовые от шиповника, изгороди пестрели прихотливым
рисунком вдоль каменистых дорог с золотой под ярким солнцем пылью, и в пыли
этой ершисто топорщились воробьи, подскакивая к невидимой пище.
Когда мне исполнилось шестнадцать лет, отец сказал: «Валу,
завтра ты пойдешь со мною на „Святой Георгий“; тебе найдется какое-нибудь там
дело». Я не особенно огорчился этим. Мне давно хотелось уехать из Зурбагана и
прочно стать собственными ногами в густоте жизни; однако я не мог, положа руку
на сердце, сказать, что профессия моряка мне приятна: в ней много зависимости и
фатальности. Я был настолько горд, что не показал этого, — я думал, что
если отец тяготится мною, лучше всего уходить в первую дверь.
Мое прощание с матерью было тяжело тем, что она,
сдерживаясь, заплакала в тот момент, когда отец закрывал дверь, и мне было
поздно утешить ее. Она, прощаясь, сказала: «Валу, делай себе зло сколько
угодно, но никогда, без причины, другим; сторонись людей». Мы прибыли на катере
к пароходу, и отец представил меня грузному человеку; этот человек, полузакрыв
глаза, снисходительно смотрел на меня. «Примите его кочегаром, господин Пракс,
он будет работать», — сказал отец. Пракс, бывший старшим механиком,
сказал: «Хорошо», — и этим все кончилось. Отец, натянуто улыбаясь, отошел
со мной к борту и стал рассказывать, как он сам, начав простым угольщиком,
возвысился до механика, и советовал мне сделать то же. «Скучно жить без дела,
Валу», — прибавил он, и это прозвучало у него искренне. Затем, пообещав
прислать мне все необходимое — белье, одежду и деньги, — он сдержанно
поцеловал меня в голову и уехал.
Так началась самостоятельная моя жизнь. «Святой Георгий»
после шестимесячного грузового плавания попал в Китай, где, скопив небольшую
сумму денег, я рассчитался. Меланхолическое настроение мое за это время
несколько ослабело, я окреп внутренне и физически, стал разговорчивее и живее.
Я рассчитался потому, что хотел попробовать счастья на материке, где, как я
хорошо знал и слышал, для умного человека гораздо больше простора, чем на
ограниченном пространстве затерянного в океане машинного отделения.
С врожденным недоверием к людям, с полумечтательным,
полупрактическим складом ума, с небольшим, но хорошо всосанным житейским опытом
и большим любопытством к судьбе приступил я к работе в богатой чайной фирме,
начав с развески. Совершенствуясь и постигая эту отрасль промышленности, я
скоро понял секрет всяческого успеха: необходимо сосредоточить на том, что
делаешь, наибольшее внимание наибольшего количества заинтересованных прямо и
косвенно людей. Благодаря этому, весьма элементарному, правилу я через пять лет
стал младшим доверенным своего хозяина и, как это часто бывает, женился на его
дочери, девушке с тяжелым характером, своевольной и вспыльчивой. Нас сблизило
то, что оба мы были людьми замкнутыми и высокомерными; более нежное чувство
оказалось крайне непрочно. Мы развелись, и после смерти отца жены поделили
имущество.
Здоровый, свободный и богатый, я прожил несколько следующих
лет так, что для меня не осталось ничего неизведанного в могуществе денег. Я
часто размышлял над своей судьбой. С внешней стороны, по удачливости и быстро
наступившему благополучию, судьба эта покрыла меня блеском, а из многочисленных
столкновений с людьми я вынес прочное убеждение в том, что у меня нет с ними
ничего общего. Я взвесил их прихоти, желания, стремления, страсти — и не нашел
у себя ничего похожего на вечные эти пружины, и передо мной самым
недвусмысленным образом встал дикий на первый взгляд короткий вопрос: «Как и
чем жить?» — потому что я не знал, «как», и не видел, «чем».
Да, постепенно я пришел к тому состоянию, когда знание
людей, жизни и отсутствие цели, в связи с сухим, ушедшим на бесплодную работу
прошлым, — приводят к утомлению и отчаянию. Напрасно искал я живой связи с
жизнью — ее не было. Снисходительно я вспоминал свои удовольствия, наслаждения
и увлечения; идеи, вовлекающие целые поколения в ожесточенную борьбу с миром,
не имели для меня никакой цены: я знал, что реальное осуществление идеи есть ее
гибельное противоречие, ее болезнь и карикатура; в отвлечении же она имела не
более смысла, чем вечное, никогда не выполняемое, томительное и лукавое
обещание. Звездное небо, смерть и роковое бессилие человека твердили мне о
смертном отчаянии. С сомнением я обратился к науке, но и наука была — отчаяние.
Я искал ответа в книгах людей, точно установивших причину, следствие, развитие
и сущность явлений; они знали не больше, чем я, и в мысли их таилось отчаяние.
Я слушал музыку, вдохновенные мелодии людей потрясенных и гениальных; слушал
так, как слушают взволнованный голос признаний; твердил строфы поэтов, смотрел
на гибкие, мраморные тела чудесных по выразительности и линиям изваяний, но в
звуках, словах, красках и линиях видел только отчаяние; я открывал его везде,
всюду, я был в те дни высохшей, мертвой рекой с ненужными берегами.
В 189… году я посетил Зурбаган, где не был пятнадцать лет. Я
хотел окончить жизнь там, откуда начал ее, и в этом возвращении к
первоисточнику прошлого, после многолетних попыток создать радость жизни, была
острая печаль неверующего, которому перед смертью подносят к губам памятный в
детстве крест.
|