VII. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Меня вытеснила толпа солдат, и я очутился у стены, шагах в
десяти от заграждения, вместе с охотником. К нам подошел Биг.
— Правильно, Астарот! — сказал он, задыхаясь от
изнурительного бега в проходе.
Лицо Астарота, блиставшее перед тем упоением торжества, разом
погасло, осунулось, и тень ровной грусти мгновенно изменила выражение глаз,
замкнуто, чуждо раскатам свалки смотревших на живую запруду, истребительную
возню.
— Я сделал это для себя, — сказал Астарот,
подумав, — и более мне делать здесь нечего. Уйдем, Биг. Не следует
дожидаться конца.
— Да, — подтвердил Биг, — через полчаса здесь
будут орудия.
— Тем лучше. Ты останешься?
— Нет, — это дело сделают без меня.
Усталые, изредка оглядываясь на трескучий дым, мы выбрались
из прохода. Неподалеку валялись, играя, лошади. Оседлав их, мы тронулись к югу;
затем Биг нагнал ехавшего впереди Астарота, и они, тихо разговаривая о
происшествиях дня, шагом погрузились в заросль на склоне горы, а я, следуя за
ними, спрашивал себя: точно ли произошло все, в чем был я свидетелем и
участником? Я грустил о том, что так скоро кончились пленительный бой и
тревога, и тьма ночи, и зловещее утро у заграждения; но ни за что, ни за какое
ослепительное счастье не вернулся бы я к солдатам теперь, когда смысл моего
участия в стычке делился на число всех прибывших людей. Я пережил страстное
увлечение и был счастлив, но не желал просто драться, так же как Астарот.
Прекрасный день заливал горы живым водопадом солнца, тающего
в тесных изгибах чащи крупным дождем золотых пятен, озаренных листьев и
отвесных лучей; цветы вздрагивали под копытами, обрызгивая росой траву, а
спутанные корни тропинок вились по всем направлениям, уходя в цветущую
жимолость, акацию и орешник. Тогда, пристально осматриваясь кругом, я заметил,
что наблюдаю, в особом и новом отношении к ним, все явления, которые раньше
были мне безразличны. Явления эти неперечислимы, как сокровища мира, и главные
из них были: свет, движение, воздух, расстояние и цель движения. Я ехал, но
хотел ехать; двигался, но во имя прибытия; смотрел, но смотреть было приятно. Я
освобождался от тяжести. Медленно, но безостановочно, как подымаемый домкратом
вагон, отпускала меня скучная тяжесть, и я, боясь ее возвращения, с трепетом
следил за собой, ожидая внезапного тоскливого вихря, приступа смертельной
тоски. Но происходило то, чему я не подберу имени. Я слышал, что копыто стучит
звонко и крепко, что ветви трещат упруго, что птица кричит чистым, задорным
голосом. Я видел, что шерсть лошади потемнела от пота, что грива ее бела, как
молодой снег, что камень дал о подкову желтую искру. Я чувствовал, как легко и
прямо сижу, и знал силу своих рук, держащих лишь легкий повод; я был голоден и
хотел спать. И все, что я слышал, видел, знал и чувствовал, — было так,
как оно есть: непоколебимо, нужно и хорошо.
Это утро я называю началом подлинного, чудесного
воскресения. Я подошел к жизни с самой грозной ее стороны: увлечения,
пренебрегающего даже смертью, и она вернулась ко мне юная, как всегда. В те
минуты я не думал об этом, мне было просто понятно, ясно и желательно все, что
ранее встречал я немощной и горькой тоской. Но не мне судить себя в этот
момент; я вышел из сумрака, и сумрак отошел прочь.
Невольно, глядя на ехавших впереди ловких и бесстрашных
людей, припомнились мне звучавшие раньше безразлично строки Берганца, нищего
поэта, умершего из гордости голодной смертью в мансарде, потому что он не хотел
просить ни у кого помощи; и я мысленно повторил его строки:
У скалы, где камни мылит водопад,
послав врагу
Выстрел, раненный навылет, я упал на
берегу,
Подойди ко мне, убийца, если ты
остался цел,
Палец мой лежит на спуске; точно
выверен прицел.
И умолк лиса-убийца; воровских его
шагов
Я не слышу в знойной чаще водопадных
берегов.
Лживый час настал голодным: в тишине
вечерней мглы
Над моим лицом холодным грозно
плавают орлы,
Но клевать родную падаль не дано
своим своих,
И погибшему не надо ль встать на
хищный возглас их?
Я встаю… встаю! — но больно
сесть в высокое седло.
Я сажусь, но мне невольно сердце
болью обожгло,
Каждый, жизнь целуя в губы, должен
должное платить,
И без жалоб, стиснув зубы, молча,
твердо уходить.
Нет возлюбленной опасней, разоряющей
дотла,
Но ее лица прекрасней клюв безумного
орла.
Вспомнив это, я вспомнил и самого Берганца. Он любил
смотреть из окна седьмого этажа, где жил, на розовые и синие крыши города, и
простаивал у окна часами, наблюдая, без изнурительной зависти, с куском хлеба в
руке певучее уличное движение, полное ярких соблазнов.
В полдень я простился с охотниками. Они уговаривали меня
остаться с ними ради охоты, но я был утомлен, взволнован и, поблагодарив их,
остался один с своими новыми мыслями. Только к вечеру я попал в Зурбаган и
бросился, не раздеваясь, в постель. Не каждому удается испытать то, что испытал
я в проходе Бига, но это было, и это — судьба души.
|