Увеличить |
VII. На сцену является
пан Тыбурций
— Здравствуй! А уж я думал, ты не придешь более, —
так встретил меня Валек, когда я на следующий день опять явился на гору.
Я понял, почему он сказал это.
— Нет, я… я всегда буду ходить к вам, — ответил я
решительно, чтобы раз навсегда покончить с этим вопросом.
Валек заметно повеселел, и оба мы почувствовали себя
свободнее.
— Ну, что? Где же ваши? — спросил я, — Всё
еще не вернулись?
— Нет еще. Черт их знает, где они пропадают. И мы
весело принялись за сооружение хитроумной ловушки для воробьев, для которой я
принес с собой ниток. Нитку мы дали в руку Марусе, и когда неосторожный
воробей, привлеченный зерном, беспечно заскакивал в западню, Маруся дергала
нитку, и крышка захлопывала птичку, которую мы затем отпускали.
Между тем около полудня небо насупилось, надвинулась темная
туча, и под веселые раскаты грома зашумел ливень. Сначала мне очень не хотелось
спускаться в подземелье, но потом, подумав, что ведь Валек и Маруся живут там
постоянно, я победил неприятное ощущение и пошел туда вместе с ними. В
подземельи было темно и тихо, но сверху слышно было, как перекатывался гулкий
грохот грозы, точно кто ездил там в громадной телеге по гигантски сложенной
мостовой. Через несколько минут я освоился с подземельем, и мы весело
прислушивались, как земля принимала широкие потоки ливня; гул, всплески и
частые раскаты настраивали наши нервы, вызывали оживление, требовавшее исхода.
— Давайте играть в жмурки, — предложил я.
Мне завязали глаза; Маруся звенела слабыми переливами своего
жалкого смеха и шлепала по каменному полу непроворными ножонками, а я делал
вид, что не могу поймать ее, как вдруг наткнулся на чью-то мокрую фигуру и в ту
же минуту почувствовал, что кто-то схватил меня за ногу. Сильная рука
приподняла меня с полу, и я повис в воздухе вниз головой. Повязка с глаз моих спала.
Тыбурций, мокрый и сердитый, страшнее еще оттого, что я
глядел на него снизу, держал меня за ноги и дико вращал зрачками.
— Это что еще, а? — строго спрашивал он, глядя на
Валека. — Вы тут, я вижу, весело проводите время… Завели приятную
компанию.
— Пустите меня! — сказал я, удивляясь, что и в
таком необычном положении я все-таки могу говорить, но рука пана Тыбурция
только еще сильнее сжала мою ногу.
— Reponde, ответствуй! — грозно обратился он опять
к Валеку, который в этом затруднительном случае стоял, запихав в рот два
пальца, как бы в доказательство того, что ему отвечать решительно нечего.
Я заметил только, что он сочувственным оком и с большим
участием следил за моею несчастною фигурой, качавшеюся, подобно маятнику в
пространстве.
Пан Тыбурций приподнял меня и взглянул в лицо.
— Эге-ге! Пан судья, если меня не обманывают глаза…
Зачем это изволили пожаловать?
— Пусти! — проговорил я упрямо. — Сейчас
отпусти! — и при этом я сделал инстинктивное движение, как бы собираясь
топнуть ногой, но от этого весь только забился в воздухе.
Тыбурций захохотал.
— Ого-го! Пан судья изволят сердиться… Ну, да ты меня
еще не знаешь. Ego — Тыбурций sum.[11] Я
вот повешу тебя над огоньком и зажарю, как поросенка.
Я начинал думать, что действительно такова моя неизбежная
участь, тем более, что отчаянная фигура Валека как бы подтверждала мысль о
возможности такого печального исхода. К счастью, на выручку подоспела Маруся.
— Не бойся, Вася, не бойся! — ободрила она меня,
подойдя к самым ногам Тыбурция. — Он никогда не жарит мальчиков на огне…
Это неправда!
Тыбурций быстрым движением повернул меня и поставил на ноги;
при этом я чуть не упал, так как у меня закружилась голова, но он поддержал
меня рукой и затем, сев на деревянный обрубок, поставил меня между колен.
— И как это ты сюда попал? — продолжал он
допрашивать. — Давно ли?.. Говори ты! — обратился он к Валеку, так
как я ничего не ответил.
— Давно, — ответил тот.
— А как давно?
— Дней шесть.
Казалось, этот ответ доставил пану Тыбурцию некоторое
удовольствие.
— Ого, шесть дней! — заговорил он, поворачивая
меня лицом к себе. Шесть дней много времени. И ты до сих пор никому еще не
разболтал, куда ходишь?
— Никому.
— Правда?
— Никому, — повторил я.
— Bene, похвально!.. Можно рассчитывать, что не
разболтаешь и вперед. Впрочем, я и всегда считал тебя порядочным малым,
встречая на улицах. Настоящий «уличник», хоть и «судья»… А нас судить будешь,
скажи-ка?
Он говорил довольно добродушно, но я все-таки чувствовал
себя глубоко оскорбленным и потому ответил довольно сердито:
— Я вовсе не судья. Я — Вася.
— Одно другому не мешает, и Вася тоже может быть
судьей, — не теперь, так после… Это уж, брат, так ведется исстари. Вот
видишь ли: я — Тыбурций, а он — Валек. Я нищий, и он — нищий. Я, если уж
говорить откровенно, краду, и он будет красть. А твой отец меня судит, —
ну, и ты когда-нибудь будешь судить… вот его!
— Не буду судить Валека, — возразил я
угрюмо. — Неправда!
— Он не будет, — вступилась и Маруся, с полным
убеждением отстраняя от меня ужасное подозрение.
Девочка доверчиво прижалась к ногам этого урода, а он
ласково гладил жилистой рукой ее белокурые волосы.
— Ну, этого ты вперед не говори, — сказал странный
человек задумчиво, обращаясь ко мне таким тоном, точно он говорил со
взрослым. — Не говори, amice!..[12] Эта
история ведется исстари, всякому свое, suum cuique; каждый идет своей дорожкой,
и кто знает… может быть, это и хорошо, что твоя дорога пролегла через нашу. Для
тебя хорошо, amice, потому что иметь в груди кусочек человеческого сердца,
вместо холодного камня, понимаешь?..
Я не понимал ничего, но всё же впился глазами в лицо
странного человека; глаза пана Тыбурция пристально смотрели в мои, и в них
смутно мерцало что-то, как будто проникавшее в мою душу.
— Не понимаешь, конечно, потому что ты еще малец…
Поэтому скажу тебе кратко, а ты когда-нибудь и вспомнишь слова философа
Тыбурция: если когда-нибудь придется тебе судить вот его, то вспомни, что еще в
то время, когда вы оба были дураками и играли вместе, — что уже тогда ты
шел по дороге, по которой ходят в штанах и с хорошим запасом провизии, а он
бежал по своей оборванцем-бесштанником и с пустым брюхом… Впрочем, пока еще это
случится, — заговорил он, резко изменив тон, — запомни еще хорошенько
вот что: если ты проболтаешься своему судье или хоть птице, которая пролетит
мимо тебя в поле, о том, что ты здесь видел, то не будь я Тыбурций Драб, если я
тебя не повешу вот в этом камине за ноги и не сделаю из тебя копченого окорока.
Это ты, надеюсь, понял?
— Я не скажу никому… я… Можно мне опять придти?
— Приходи, разрешаю… sub conditionem…[13]0 Впрочем, ты еще глуп и латыни не понимаешь.
Я уже сказал тебе насчет окорока. Помни!..
Он отпустил меня и сам растянулся с усталым видом на длинной
лавке, стоявшей около стенки.
— Возьми вон там, — указал он Валеку на большую
корзину, которую, войдя, оставил у порога, — да разведи огонь. Мы будем
сегодня варить обед.
Теперь это уже был не тот человек, что за минуту пугал меня,
вращая зрачками, и не гаер, потешавший публику из-за подачек. Он распоряжался,
как хозяин и глава семейства, вернувшийся с работы и отдающий приказания
домочадцам.
Он казался сильно уставшим. Платье его было мокро от дождя,
лицо тоже; волосы слиплись на лбу, во всей фигуре виднелось тяжелое утомление.
Я в первый раз видел это выражение на лице веселого оратора городских кабаков,
и опять этот взгляд за кулисы, на актера, изнеможенно отдыхавшего после тяжелой
роли, которую он разыгрывал на житейской сцене, как будто влил что-то жуткое в
мое сердце. Это было еще одно из тех откровений, какими так щедро наделяла меня
старая униатская «каплица».
Мы с Валеком живо принялись за работу. Валек зажег лучину, и
мы отправились с ним в темный коридор, примыкавший к подземелью. Там в углу
были свалены куски полуистлевшего дерева, обломки крестов, старые доски; из
этого запаса мы взяли несколько кусков и, поставив их в камин, развели огонек.
Затем мне пришлось отступиться, Валек один умелыми руками принялся за стряпню.
Через полчаса на камине закипало уже в горшке какое-то варево, а в ожидании,
пока оно поспеет, Валек поставил на трехногий, кое-как сколоченный столик
сковороду, на которой дымились куски жареного мяса. Тыбурций поднялся.
— Готово? — сказал он. — Ну, и отлично.
Садись, малый, с нами, — ты заработал свой обед… Domine preceptor![14] — крикнул он затем,
обращаясь к «профессору». — Брось иголку, садись к столу.
— Сейчас, — сказал тихим голосом «профессор»,
удивив меня этим сознательным ответом.
Впрочем, искра сознания, вызванная голосом Тыбурция, не
проявлялась ничем больше. Старик воткнул иголку в лохмотья и равнодушно, с
тусклым взглядом, уселся на один из деревянных обрубков, заменявших в
подземельи стулья.
Марусю Тыбурций держал на руках. Она и Валек ели с
жадностью, которая ясно показывала, что мясное блюдо было для них невиданною
роскошью; Маруся облизывала даже свои засаленные пальцы. Тыбурций ел с
расстановкой и, повинуясь, по-видимому, неодолимой потребности говорить, то и
дело обращался к «профессору» со своей беседой. Бедный ученый проявлял при этом
удивительное внимание и, наклонив голову, выслушивал всё с таким разумным
видом, как будто он понимал каждое слово. Иногда даже он выражал свое согласие
кивками головы и тихим мычанием.
— Вот, domine, как немного нужно человеку, —
говорил Тыбурций. — Не правда ли? Вот мы и сыты, и теперь нам остается
только поблагодарить бога и клеванского капеллана…
— Ага, ага! — поддакивал «профессор».
— Ты это, domine, поддакиваешь, а сам не понимаешь,
причем тут клеванский капеллан, — я ведь тебя знаю… А между тем не будь
клеванского капеллана, у нас не было бы жаркого и еще кое-чего…
— Это вам дал клеванский ксендз? — спросил я,
вспомнив вдруг круглое добродушное лицо клеванского «пробоща», бывавшего у
отца.
— У этого малого, domine, любознательный ум, —
продолжал Тыбурций, попрежнему обращаясь к «профессору». — Действительно,
его священство дал нам всё это, хотя мы у него и не просили, и даже, быть
может, не только его левая рука не знала, что дает правая, но и обе руки не
имели об этом ни малейшего понятия… Кушай, domine, кушай!
Из этой странной и запутанной речи я понял только, что
способ приобретения был не совсем обыкновенный, и не удержался, чтоб еще раз не
вставить вопроса:
— Вы это взяли… сами?
— Малый не лишен проницательности, — продолжал
опять Тыбурций по-прежнему, жаль только, что он не видел капеллана: у капеллана
брюхо, как настоящая сороковая бочка, и, стало быть, объедение ему очень
вредно. Между тем мы все, здесь находящиеся, страдаем скорее излишнею худобой,
а потому некоторое количество провизии не можем считать для себя лишним… Так ли
я говорю, domine?
— Ага, ага! — задумчиво промычал опять
«профессор».
— Ну вот! На этот раз вы выразили свое мнение очень
удачно, а то я уже начинал думать, что у этого малого ум бойчее, чем у
некоторых ученых… Возвращаясь, однако, к капеллану, я думаю, что добрый урок
стоит платы, и в таком случае мы можем сказать, что купили у него провизию:
если он после этого сделает в амбаре двери покрепче, то вот мы и квиты…
Впрочем, — повернулся он вдруг ко мне, — ты все-таки еще глуп и
многого не понимаешь. А вот она понимает: скажи, моя Маруся, хорошо ли я
сделал, что принес тебе жаркое?
— Хорошо! — ответила девочка, слегка сверкнув
бирюзовыми глазами. — Маня была голодна.
Под вечер этого дня я с отуманенною головой задумчиво
возвращался к себе. Странные речи Тыбурция ни на одну минуту не поколебали во
мне убеждения, что «воровать нехорошо». Напротив, болезненное ощущение, которое
я испытывал раньше, еще усилилось. Нищие… воры… у них нет дома!.. От окружающих
я давно уже знал, что со всем этим соединяется презрение. Я даже чувствовал,
как из глубины души во мне подымается вся горечь презрения, но я инстинктивно
защищал мою привязанность от этой горькой примеси, не давая им слиться. В
результате смутного душевного процесса — сожаление к Валеку и Марусе усилилось
и обострилось, но привязанность не исчезла. Формула «нехорошо воровать»
осталась. Но, когда воображение рисовало мне оживленное личико моей
приятельницы, облизывавшей свои засаленные пальцы, я радовался ее радостью и
радостью Валека.
В темной аллейке сада я нечаянно наткнулся на отца. Он по
обыкновению угрюмо ходил взад и вперед с обычным странным, как будто
отуманенным взглядом. Когда я очутился подле него, он взял меня за плечо.
— Откуда это?
— Я… гулял…
Он внимательно посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но
потом взгляд его опять затуманился и, махнув рукой, он зашагал по аллее. Мне
кажется, что я и тогда понимал смысл этого жеста:
«А, всё равно… Её уж нет!..»
Я солгал чуть ли не первый раз в жизни.
Я всегда боялся отца, а теперь тем более. Теперь я носил в
себе целый мир смутных вопросов и ощущений. Мог ли он понять меня? Мог ли я в
чем-либо признаться ему, не изменяя своим друзьям? Я дрожал при мысли, что он
узнает когда-либо о моем знакомстве с «дурным обществом», но изменить этому
обществу, изменить Валеку и Марусе — я был не в состоянии. К тому же здесь было
тоже нечто вроде «принципа»: если б я изменил им, нарушив данное слово, то не
мог бы при встрече поднять на них глаз от стыда.
|