Увеличить |
Ростовщик
преспокойно макал хлеб в кофе и завтракал с полнейшей невозмутимостью, но,
услышав слова «пойти на мировую», бросил на меня взгляд, говоривший: «Молодец!
Ловко пользуешься моими уроками!» Я ответил ему взглядом, который он прекрасно
понял: «Дело очень сомнительное и грязное, надо вам немедленно заключить
полюбовное соглашение». Гобсек не мог прибегнуть к запирательству, зная, что я
скажу на суде всю правду. Граф поблагодарил меня благосклонной улыбкой. После
долгих обсуждений, в которых хитростью и алчностью Гобсек заткнул бы за пояс
участников любого дипломатического конгресса, я составил акт, где граф признавал,
что получил от Гобсека восемьдесят пять тысяч франков, включая в эту сумму и
проценты по ссуде, а Гобсек обязывался при уплате ему всей суммы долга вернуть
бриллианты графу.
– Какая
расточительность! – горестно воскликнул муж графини, подписывая акт. –
Как перебросить мост через эту бездонную пропасть?
– Сударь,
много у вас детей? – серьёзным тоном спросил Гобсек.
Граф от
этих слов вздрогнул, как будто старый ростовщик, словно опытный врач, сразу
нащупал больное место. Он ничего не ответил.
– Так,
так, – пробормотал Гобсек, поняв его угрюмое молчание. – Я вашу
историю наизусть знаю. Эта женщина – демон, а вы, должно быть, всё ещё любите
её. Понимаю! Она даже и меня в волнение привела. Может быть, вы хотите спасти
своё состояние, сберечь его для одного или для двух своих детей? Советую вам:
бросьтесь в омут светских удовольствий, играйте для виду в карты, проматывайте
деньги да почаще приходите к Гобсеку. В светских кругах будут называть меня
жидом, эфиопом, ростовщиком, грабителем, говорить, что я разоряю вас. Мне
наплевать! За оскорбление обидчик дорого поплатится! Ваш покорный слуга
прекрасно стреляет из пистолета и владеет шпагой. Это всем известно. А ещё,
советую вам, найдите надёжного друга, если можете, и путём фиктивной продажной
сделки передайте ему всё своё имущество. Как это у вас, юристов, называется?
Фидеикомис, кажется? – спросил он, повернувшись ко мне.
Граф был
весь поглощён своими заботами и, уходя, сказал Гобсеку:
– Завтра
я принесу деньги. Держите бриллианты наготове.
– По-моему,
он глупец, как все эти ваши порядочные люди, – презрительно бросил Гобсек,
когда мы остались одни.
– Скажите
лучше – как люди, захваченные страстью.
– А
за составление закладной пусть вам заплатит граф, – сказал Гобсек, когда я
прощался с ним.
Через
несколько дней после этой истории, открывшей мне мерзкие тайны светской женщины,
граф утром явился ко мне.
– Сударь, –
сказал он, войдя в мой кабинет, – я хочу посоветоваться с вами по очень
важному делу. Считаю своим долгом заявить, что я питаю к вам полное доверие и
надеюсь доказать это. Ваше поведение в процессах госпожи де Гранлье выше всяких
похвал. (Вот видите, сударыня, – заметил стряпчий, повернувшись к
виконтессе, – услугу я оказал вам очень простую, а сколько раз был за это
вознаграждён…)
Я
почтительно поклонился графу и ответил, что только выполнил долг честного
человека.
– Так
вот, сударь. Я тщательно навёл справки о том странном человеке, которому вы
обязаны своим положением, – сказал граф, – и из всех моих сведений
видно, что этот Гобсек – философ из школы циников. Какого вы мнения о его
честности?
– Граф, –
ответил я, – Гобсек оказал мне благодеяние… Из пятнадцати процентов, –
добавил я, смеясь. – Но его скупость всё же не даёт мне права слишком
откровенничать о нём с незнакомым мне человеком.
– Говорите,
сударь. Ваша откровенность не может повредить ни ему, ни вам. Я отнюдь не надеюсь
встретить в лице этого ростовщика ангела во плоти.
– У
папаши Гобсека, – сказал я, – есть одно основное правило, которого он
придерживается в своём поведении. Он считает, что деньги – это товар, который
можно со спокойной совестью продавать, дорого или дёшево, в зависимости от
обстоятельств. Ростовщик, взимающий большие проценты за ссуду, по его мнению,
такой же капиталист, как и всякий другой участник прибыльных предприятий и
спекуляций. А если отбросить его финансовые принципы и его рассуждения о натуре
человеческой, которыми он оправдывает свои ростовщические ухватки, то я глубоко
убеждён, что вне этих дел он человек самой щепетильной честности во всём
Париже. В нём живут два существа: скряга и философ, подлое существо и
возвышенное. Если я умру, оставив малолетних детей, он будет их опекуном. Вот,
сударь, каким я представляю себе Гобсека на основании личного своего опыта. Я
ничего не знаю о его прошлом. Возможно, он был корсаром; возможно, блуждал по
всему свету, торговал бриллиантами или людьми, женщинами или государственными
тайнами, но я глубоко уверен, что ни одна душа человеческая не получила такой
жестокой закалки в испытаниях, как он. В тот день, когда я принёс ему свой долг
и расплатился полностью, я с некоторыми риторическими предосторожностями
спросил у него, какие соображения заставили его брать с меня огромные проценты
и почему он, желая помочь мне, своему другу, не позволил себе оказать это
благодеяние совершенно бескорыстно. «Сын мой, я избавил тебя от
признательности, я дал тебе право считать, что ты мне ничем не обязан. И
поэтому мы с тобой лучшие в мире друзья». Этот ответ, сударь, лучше всяких моих
слов нарисует вам портрет Гобсека.
– Моё
решение бесповоротно, – сказал граф. – Потрудитесь подготовить все
необходимые акты для передачи Гобсеку прав на моё имущество. И только вам,
сударь, я могу доверить составление встречной расписки, в которой он заявит,
что продажа является фиктивной, даст обязательство управлять моим состоянием по
своему усмотрению и передать его в руки моего старшего сына, когда тот
достигнет совершеннолетия. Но я должен сказать вам следующее: я боюсь хранить у
себя эту расписку. Мой сын так привязан к матери, что я и ему не решусь
доверить этот драгоценный документ. Я прошу вас взять его к себе на хранение.
Гобсек на случай своей смерти назначит вас наследником моего имущества. Итак,
всё предусмотрено.
Граф
умолк, и вид у него был очень взволнованный.
– Приношу
тысячу извинений, сударь, за беспокойство, – заговорил он наконец, –
но я так страдаю, да и здоровье моё вызывает у меня сильные опасения. Недавние
горести были для меня жестоким ударом, боюсь, что мне недолго жить, и
решительные меры, которые я хочу принять, просто необходимы.
– Сударь, –
ответил я, – прежде всего позвольте поблагодарить вас за доверие. Но, чтоб
оправдать его, я должен указать вам, что этими мерами вы совершенно обездолите…
ваших младших детей, а ведь они тоже носят ваше имя. Пускай жена ваша грешна
перед вами, всё же вы когда-то её любили, и дети её имеют право на известную
обеспеченность. Должен заявить вам, что я не соглашусь принять на себя почётную
обязанность, которую вам угодно на меня возложить, если их доля не будет точно
установлена.
Граф
вздрогнул, слёзы выступили у него на глазах, и он сказал, крепко пожав мне
руку:
– Я
ещё не знал вас как следует. Вы и причинили мне боль, и обрадовали меня. Да,
надо определить в первом же пункте встречной расписки, какую долю выделить этим
детям.
Я
проводил его до дверей моей конторы, и мне показалось, что лицо у него
просветлело от чувства удовлетворения справедливым поступком. Вот, Камилла, как
молодые женщины могут по наклонной плоскости скатиться в пропасть. Достаточно
иной раз кадрили на балу, романса, спетого за фортепьяно, загородной прогулки,
чтобы за ними последовало непоправимое несчастье. К нему стремятся сами,
послушавшись голоса самонадеянного тщеславия, гордости, поверив иной раз
улыбке, поддавшись опрометчивому легкомыслию юности! А лишь только женщина
перейдёт известные границы, она неизменно попадает в руки трёх фурий, имя
которых – позор, раскаяние, нищета, и тогда…
– Бедняжка
Камилла, у неё совсем слипаются глаза, – заметила виконтесса, прерывая
Дервиля. – Ступай, детка, ложись. Нет надобности пугать тебя страшными
картинами, ты и без них останешься чистой, добродетельной.
Камилла
де Гранлье поняла мать и удалилась.
– Вы
зашли немного далеко, дорогой Дервиль, – сказала виконтесса. –
Поверенный по делам – это всё-таки не мать и не проповедник.
– Но
ведь газеты в тысячу раз более…
– Дорогой
мой! – удивлённо сказала виконтесса. – Я, право, не узнаю вас!
Неужели вы думаете, что моя дочь читает газеты? Продолжайте, – добавила
она.
– Прошло
три месяца после утверждения купчей на имущество графа, перешедшее к Гобсеку…
– Можете
теперь называть графа по имени – де Ресто, раз моей дочери тут нет, –
сказала виконтесса.
– Прекрасно, –
согласился стряпчий. – Прошло много времени после этой сделки, а я всё не
получал того важного документа, который должен был храниться у меня. В Париже
стряпчих так захватывает поток житейской суеты, что они не могут уделить делам
своих клиентов больше внимания, чем сами их доверители, – за отдельными
исключениями, которые мы умеем делать. Но всё же как-то раз, угощая Гобсека
обедом у себя дома, я спросил его, не знает ли он, почему ничего больше не
слышно о господине де Ресто.
– На
то есть основательные причины, – ответил он. – Граф при смерти. Душа
у него нежная. Такие люди не умеют совладать с горем, и оно убивает их. Жизнь –
это сложное, трудное ремесло, и надо приложить усилия, чтобы научиться ему.
Когда человек узнаёт жизнь, испытав её горести, фибры сердца у него закалятся,
окрепнут, а это позволяет ему управлять своей чувствительностью. Нервы тогда
становятся не хуже стальных пружин – гнутся, а не ломаются. А если вдобавок и
пищеварение хорошее, то при такой подготовке человек будет живуч и долголетен,
как кедры ливанские, действительно великолепные деревья.
– Неужели
граф умрёт? – воскликнул я.
– Возможно, –
заметил Гобсек. – Дело о его наследстве – лакомый для вас кусочек.
Я
посмотрел на своего гостя и сказал, чтобы прощупать его намерения:
– Объясните
вы мне, пожалуйста, почему из всех людей только граф и я вызвали у вас участие?
– Потому
что вы одни доверились мне без всяких хитростей.
Хотя
этот ответ позволял мне думать, что Гобсек не злоупотребит своим положением,
даже если встречная расписка исчезнет, я всё-таки решил навестить графа.
Сославшись на какие-то дела, я вышел из дому вместе с Гобсеком. На Гельдерскую
улицу я приехал очень быстро. Меня провели в гостиную, где графиня играла с
младшими своими детьми. Когда лакей доложил обо мне, она вскочила с места,
пошла было мне навстречу, потом села и молча указала рукой на свободное кресло
у камина. И сразу же она как будто прикрыла лицо маской, под которой светские
женщины так искусно прячут свои страсти. От пережитых горестей красота её уже
поблекла, но чудесные черты лица не изменились и свидетельствовали о былом его
очаровании.
– У
меня очень важное дело к графу; я бы хотел, сударыня, поговорить с ним.
– Если
вам это удастся, вы окажетесь счастливее меня, – заметила она, прерывая
моё вступление. – Граф никого не хочет видеть, с трудом переносит визиты
врача, отвергает все заботы, даже мои. У больных странные причуды. Они, как
дети, сами не знают, чего хотят.
– Может
быть, наоборот, – они, как дети, прекрасно знают, чего хотят?
Графиня
покраснела. Я же почти раскаивался, что позволил себе такую реплику в духе Гобсека,
и поспешил переменить тему разговора.
– Но
как же, – спросил я, – разве можно оставлять больного всё время
одного?
– Около
него старший сын, – ответила графиня.
Я
пристально поглядел на неё, но на этот раз она не покраснела; мне показалось,
что она твёрдо решила не дать мне проникнуть в её тайны.
– Поймите,
сударыня, – снова заговорил я, – моя настойчивость вовсе не вызвана
нескромным любопытством. Дело касается очень существенных интересов…
И тут же
я прикусил язык, поняв, что пошёл по неверному пути. Графиня тотчас воспользовалась
моей оплошностью.
– Интересы
мужа и жены нераздельны. Ничто не мешает вам обратиться ко мне…
– Простите,
дело, которое привело меня сюда, касается только графа, – возразил я.
– Я
прикажу передать о вашем желании поговорить с ним.
Однако
учтивый её тон и любезный вид, с которым она это сказала, не обманули
меня, – я догадался, что она ни за что не допустит меня к своему мужу.
Мы ещё
немного поговорили о самых безразличных вещах, и я в это время наблюдал за графиней.
Но, как все женщины, составив себе определённый план действий, она скрывала его
с редкостным искусством, представляющим собою высшую степень женского
вероломства. Страшно сказать, но я всего опасался с её стороны, даже
преступления. Ведь в каждом её жесте, в её взгляде, в её манере держать себя, в
интонациях голоса сквозило, что она знает, какое будущее ждёт её. Я простился с
ней и ушёл… А теперь я расскажу вам заключительные сцены этой драмы, добавив к
тем обстоятельствам, которые выяснились со временем, кое-какие подробности,
разгаданные проницательным Гобсеком и мною самим. С той поры как граф де Ресто,
по видимости, закружился в вихре удовольствий и принялся проматывать своё
состояние, между супругами происходили сцены, скрытые от всех, – они дали
графу основание ещё больше презирать жену. Когда же он тяжело заболел и слёг,
проявилось всё его отвращение к ней и к младшим детям: он запретил им входить к
нему в спальню, и если запрет пытались нарушить, это вызывало такие опасные для
его жизни припадки, что сам врач умолял графиню подчиниться распоряжениям мужа.
Графиня де Ресто видела, как всё семейное состояние – поместья, фермы, даже
дом, где она живёт, – уплывает в руки Гобсека, казавшегося ей сказочным
колдуном, пожирателем её богатства, и она, несомненно, поняла, что у мужа есть
какой-то умысел. Де Трай, спасаясь от ярых преследований кредиторов,
путешествовал по Англии. Только он мог бы раскрыть графине глаза, угадав тайные
меры, подсказанные графу ростовщиком в защиту от неё. Говорят, она долго не
давала свою подпись, а это, по нашим законам, необходимо при продаже имущества
супругов. Но граф всё же добился её согласия. Графиня воображала, что муж
обращает своё имущество в деньги и что пачечка кредитных билетов, в которую оно
превратилось, хранится в потайном шкафу у какого-нибудь нотариуса или в банке.
По её расчётам, у господина де Ресто должен был находиться на руках документ, который
даёт старшему сыну возможность защитить свои права на причитающуюся ему долю
наследства. Поэтому она решила установить строжайшее наблюдение за спальней
мужа. В доме она была полновластной хозяйкой и всё подчинила своему женскому
шпионству. Весь день она безвыходно сидела в гостиной перед спальней графа,
прислушиваясь к каждому его слову, к малейшему движению, а на ночь ей тут же
стлали постель, но она почти не смыкала глаз. Врач был всецело на её стороне.
Её показная преданность мужу всех восхищала. С прирождённой хитростью вероломного
существа она скрывала истинные причины отвращения, которое выказывал ей муж, и
так замечательно разыгрывала скорбь, что стала, можно сказать, знаменитостью.
Некоторые блюстительницы нравственности даже находили, что она искупила свои
грехи. Но всё время у неё перед глазами стояли картины нищеты, угрожавшей ей,
если она потеряет присутствие духа. И вот эта женщина, изгнанная мужем из
комнаты, где он стонал на смертном одре, очертила вокруг него магический круг.
Она была и далеко от него, и вместе с тем близко, лишена всех прав и вместе с
тем всемогуща, притворялась самой преданной супругой, но стерегла час его
смерти и своё богатство, словно то насекомое, которое роет в песке норку,
изогнутую спиралью, и, притаившись на дне её, поджидает намеченную добычу,
прислушиваясь к падению каждой песчинки. Самому суровому моралисту поневоле
пришлось бы признать, что графиня оказалась страстно любящей матерью. Говорят,
смерть отца послужила ей уроком. Она обожала детей и стремилась скрыть от них
свою беспутную жизнь; нежный их возраст легко позволял это сделать и внушить им
любовь к ней. Она дала им превосходное, блестящее образование. Признаюсь, я с
некоторым восхищением и жалостью относился к этой женщине, за что Гобсек ещё
недавно подтрунивал надо мною. В ту пору графиня уже убедилась в подлости
Максима де Трай и горькими слезами искупала свои прошлые грехи. Я уверен в
этом. Меры, которые она принимала, чтобы завладеть состоянием мужа, конечно,
были гнусными, но ведь их внушала ей материнская любовь, желание загладить свою
вину перед детьми. Да и очень возможно, что, как многие женщины, пережившие
бурю страсти, она теперь искренне стремилась к добродетели. Может быть, только
тогда она и узнала ей цену, когда пожала печальную жатву своих заблуждений.
Всякий раз, как её старший сын, Эрнест, выходил из отцовской комнаты, она
подвергала его допросу, хитро выпытывала, что делал граф, что говорил. Мальчик
отвечал с большой охотой, приписывая все её вопросы нежной любви к отцу. Моё
посещение всполошило графиню: она увидела во мне орудие мстительных замыслов
мужа и решила не допускать меня к умирающему. Я почуял недоброе и горячо желал
добиться свидания с господином де Ресто, так как беспокоился о судьбе встречных
расписок. Я боялся, что эти документы попадут в руки графини, она может
предъявить их, и тогда начнётся нескончаемая тяжба между нею и Гобсеком. Я уже
хорошо знал характер этого ростовщика и был уверен, что он не отдаст графине
имущества, переданного ему графом, а в тексте встречных расписок, которые привести
в действие мог только я, имелось много оснований для судебной кляузы. Желая
предотвратить это несчастье, я вторично пошёл к графине.
– Я
заметил, сударыня, – сказал Дервиль виконтессе де Гранлье, принимая
таинственный вид, – что существует одно моральное явление, на которое мы в
житейской суете не обращаем должного внимания. По своей натуре я склонен к
наблюдениям, и в дела, которые мне приходилось вести, особенно если в них
разгорались человеческие страсти, всегда как-то невольно вносил дух анализа. И
знаете, сколько раз я убеждался в удивительной способности противников разгадывать
тайные мысли и намерения друг друга? Иной раз два врага проявляют такую же
проницательность, такую же силу внутреннего зрения, как двое влюблённых,
читающих в душе друг у друга. И вот, когда мы вторично остались с графиней с
глазу на глаз, я сразу понял, что она ненавидит меня, и угадал – почему, хотя
она прикрывала свои чувства самой милой обходительностью и радушием. Ведь я
оказался случайным хранителем её тайны, а женщина всегда ненавидит тех, перед
кем ей приходится краснеть. Она же догадалась, что если я и был доверенным
лицом её мужа, то всё же он ещё не успел передать мне своё состояние. Я избавлю
вас от пересказа нашего разговора в тот день, замечу лишь, что он остался в
моей памяти как одно из самых опасных сражений, которые мне приходилось вести в
своей жизни. Эта женщина, наделённая от природы всеми чарами искусительницы,
проявляла то уступчивость, то надменность, то приветливость, то доверчивость;
она даже пыталась разжечь во мне мужское любопытство, заронить любовь в моё
сердце и покорить меня, – она потерпела поражение. Когда я собрался
уходить, глаза её горели такой лютой ненавистью, что я содрогнулся. Мы
расстались врагами. Ей хотелось уничтожить меня, я же чувствовал к ней жалость,
а для таких натур, как она, это равносильно нестерпимому оскорблению. Она
почувствовала эту жалость и под учтивой формой последних моих фраз, сказанных
на прощанье. Я дал ей понять, что, как бы она ни изощрялась, её ждёт неизбежное
разорение, и, вероятно, ужас охватил её.
– Если
б я мог поговорить с графом, то, по крайней мере, судьба ваших детей….
– Нет!
Тогда я во всём буду зависеть от вас! – воскликнула она, прервав меня
презрительным жестом.
Раз
борьба между нами приняла такой открытый характер, я решил сам спасти эту семью
от ожидавшей её нищеты. Для такой цели я готов был, если понадобится, пойти
даже на действия, юридически незаконные. И вот что я предпринял. Я возбудил
против графа де Ресто иск на всю сумму его фиктивного долга Гобсеку и получил
исполнительный лист. Графине, конечно, пришлось скрывать от света судебное
решение: оно давало мне право после смерти графа опечатать его имущество. Затем
я подкупил одного из слуг в графском доме, и этот человек обещал вызвать меня,
когда его хозяин будет отдавать богу душу, хотя бы это случилось в глухую ночь.
Я решил приехать неожиданно, запугать графиню угрозой немедленной описи
имущества и таким путём спасти документ, хранившийся у графа. Позднее я узнал,
что эта женщина рылась в «Гражданском кодексе», прислушиваясь к стонам
умирающего мужа. Ужасную картину увидели бы мы, если б могли заглянуть в души
наследников, обступающих смертное ложе. Сколько тут козней, расчётов, злостных
ухищрений – и всё из-за денег! Ну, оставим эти подробности, довольно противные
сами по себе, хотя о них нужно было сказать, так как они помогут нам
представить себе страдания этой женщины, страдания её мужа и приоткроют завесу
над скрытыми семейными драмами, похожими на их драму. Граф де Ресто два месяца
лежал в постели, запершись в спальне, примирившись со своей участью.
Смертельный недуг постепенно разрушал его тело и разум. У него появились причуды,
которые иногда овладевают больными и кажутся необъяснимыми, – он запрещал
прибирать в его комнате, отказывался от всех услуг, даже не позволял
перестилать постель. Крайняя его апатия запечатлелась на всём: мебель в комнате
стояла в беспорядке, пыль и паутина покрывали даже самые хрупкие, изящные
безделушки. Человеку, когда-то богатому и отличавшемуся изысканными вкусами,
как будто доставляло удовольствие плачевное зрелище, открывавшееся перед его глазами
в этой комнате, где и камин, и письменный стол, и стулья были загромождены предметами
ухода за больным, где всюду виднелись грязные пузырьки, с лекарствами или
пустые, разбросанное бельё, разбитые тарелки, где перед камином валялась грелка
без крышки и стояла ванна с невылитой минеральной водой. В каждой мелочи этого
безобразного хаоса чувствовалось крушение человеческой жизни. Готовясь удушить
человека, смерть проявляла свою близость в вещах. Дневной свет вызывал у графа
какой-то ужас, поэтому решётчатые ставни всегда были закрыты, и в полумраке
комната казалась ещё угрюмее. Больной сильно исхудал. Казалось, только в его блестящих
глазах ещё теплится последний огонёк жизни. Что-то жуткое было в мёртвенной
бледности его лица, особенно потому, что на впалые щёки падали длинные прямые
пряди непомерно отросших волос, которые он ни за что не позволял подстричь. Он
напоминал фанатиков-пустынников. Горе угасило в нём все человеческие чувства, а
ведь ему ещё не было пятидесяти лет, и было время, когда весь Париж видел его
таким блестящим, таким счастливым!
Однажды
утром, в начале декабря 1824 года, Эрнест, сын графа, сидел в ногах его постели
и с глубокой грустью смотрел на отца. Граф зашевелился и взглянул на него.
– Болит,
папа? – спросил Эрнест.
– Нет, –
ответил граф с душераздирающей улыбкой. – Всё вот тут и вот тут, у
сердца!
И он
коснулся своей головы исхудалыми пальцами, а потом с таким страдальческим взглядом
прижал руку к впалой груди, что сын заплакал.
– Почему
же Дервиль не приходит? – спросил граф своего камердинера, которого считал
преданным слугой, меж тем как этот человек был всецело на стороне его
жены. – Как же это, Морис? – воскликнул умирающий и, приподнявшись,
сел на постели; казалось, сознание его стало совершенно ясным. – За
последние две недели я раз семь, не меньше, посылал вас за моим поверенным, а
его всё нет. Вы что, шутите со мной? Сейчас же, сию минуту поезжайте и
привезите его! Если вы не послушаетесь, я встану с постели, я сам поеду…
– Графиня, –
сказал камердинер, выйдя в гостиную, – вы слышали, что граф сказал? Как же
теперь быть?
– Ну,
сделайте вид, будто отправляетесь к этому стряпчему, а вернувшись, доложите
графу, что он уехал из Парижа за сорок лье на важный процесс. Добавьте, что его
ждут в конце недели.
«Больные
никогда не верят близости конца. Он будет спокойно дожидаться возвращения поверенного», –
думала графиня. Накануне врач сказал ей, что граф вряд ли протянет ещё сутки. Через
два часа, когда камердинер сообщил графу неутешительное известие, тот пришёл в
крайнее волнение.
– Господи,
господи! – шептал он. – На тебя всё моё упование!
Он долго
глядел на сына и наконец сказал ему слабым голосом:
– Эрнест,
мальчик мой, ты ещё очень молод, но у тебя чистое сердце, ты поймёшь, как свято
обещание умирающему отцу… Чувствуешь ли ты себя в силах соблюсти тайну,
сохранить её в душе так крепко, чтобы о ней не узнала даже мать? Во всём доме я
теперь только тебе одному верю. Ты не обманешь моего доверия?
– Нет,
папа.
– Так
вот, Эрнест, я тебе сейчас передам запечатанный конверт; он адресован Дервилю.
Сбереги его, спрячь хорошенько, так, чтобы никто не подозревал, что он у тебя.
Незаметно выйди из дому и опусти его в почтовый ящик на углу.
– Хорошо,
папа.
– Могу
я положиться на тебя?
– Да,
папа.
– Подойди
поцелуй меня. Теперь мне не так тяжело будет умереть, дорогой мой мальчик. Лет
через шесть, через семь ты узнаешь, какая это важная тайна, ты будешь
вознаграждён за свою понятливость и за преданность отцу. И ты увидишь тогда,
как я любил тебя. А теперь оставь меня одного на минутку и никого не пускай ко
мне.
Эрнест
вышел в гостиную и увидел, что там стоит мать.
– Эрнест, –
прошептала она, – поди сюда. – Она села и, притянув к себе сына,
крепко прижав его к груди, поцеловала с нежностью. – Эрнест, отец сейчас
говорил с тобой?
– Да,
мама.
– Что
ж он тебе сказал?
– Не
могу пересказывать это, мама.
– Ах,
какой ты у меня славный мальчик! – воскликнула графиня и горячо поцеловала
его. – Как я рада, что ты умеешь молчать! Всегда помни два самых главных
для человека правила: не лгать и быть верным своему слову.
– Мамочка,
какая ты хорошая! Ты-то, уж конечно, никогда в жизни не лгала! Я уверен.
– Нет,
Эрнест, иногда я лгала. Я изменила своему слову, но в таких обстоятельствах, которые
сильнее всех законов. Послушай, ты уже большой и умный мальчик, ты, верно,
замечаешь, что отец отталкивает меня, гнушается моими заботами. А это
несправедливо. Ты ведь знаешь, как я люблю его.
– Да,
мама.
– Бедный
мой мальчик, – сказала графиня, проливая слёзы. – Всему виной злые
люди, они оклеветали меня, задались целью разлучить твоего отца со мною, оттого
что они корыстные, жадные. Они хотят отнять у нас всё наше состояние и
присвоить себе. Если б отец был здоров, наша размолвка скоро бы миновала, он
добрый, он любит меня, он понял бы свою ошибку. Но болезнь помрачила его
рассудок, предубеждение против меня превратилось у него в навязчивую мысль, в
какое-то безумие. И он вдруг стал выражать тебе предпочтение перед всеми
детьми, – это тоже доказывает умственное его расстройство. Ведь ты же не
замечал до его болезни, чтоб он Полину и Жоржа любил меньше, чем тебя. Всё
теперь зависит у него от болезненных капризов. Его нежность к тебе могла
внушить ему странные замыслы. Скажи, он дал тебе какое-нибудь распоряжение?
Ангел мой, ведь ты не захочешь разорить брата и сестру, ты не допустишь, чтобы
твоя мама, как нищенка, молила о куске хлеба! Расскажи мне всё…
– А-а! –
закричал граф, распахнув дверь.
Он стоял
на пороге полуголый, иссохший, худой, как скелет. Сдавленный его крик потряс
ужасом графиню, она остолбенела, глядя на мужа; этот измождённый, бледный
человек казался ей выходцем из могилы.
– Вам
мало, что вы всю жизнь мою отравили горем, вы мне не даёте умереть спокойно, вы
хотите развратить душу моего сына, сделать его порочным человеком! –
кричал он слабым, хриплым голосом.
Графиня
бросилась к ногам умирающего, страшного, почти уродливого в эту минуту последних
волнений жизни; слёзы текли по её лицу.
– Пожалейте!
Пожалейте меня! – стонала она.
– А
вы меня жалели? – спросил он. – Я дозволил вам промотать всё ваше
состояние, а теперь вы хотите и моё состояние пустить по ветру, разорить моего
сына!
– Хорошо!
Не щадите, губите меня! Детей пожалейте! – молила она. – Прикажите, и
я уйду в монастырь на весь свой вдовий век. Я подчинюсь, я всё сделаю, что вы
прикажете, чтобы искупить свою вину перед вами. Но дети!.. Пусть хоть они будут
счастливы… Дети, дети!..
– У
меня только один ребёнок! – воскликнул граф, в отчаянии протягивая
иссохшие руки к сыну.
– Прости!
Я так раскаиваюсь, так раскаиваюсь! – вскрикивала графиня, обнимая худые и
влажные от испарины ноги умирающего мужа.
Рыдания
не давали ей говорить, горло перехватывало, у неё вырывались только невнятные
слова.
– Вы
раскаиваетесь?! Как вы смеете произносить это слово после того, что сказали
сейчас Эрнесту! – ответил умирающий и оттолкнул её ногой.
Она
упала на пол.
– Озяб
я из-за вас, – сказал он с каким-то жутким равнодушием. – Вы были
плохой дочерью, плохой женой, вы будете плохой матерью…
Несчастная
женщина лишилась чувств. Умирающий добрался до постели, лёг и через несколько
часов потерял сознание. Пришли священники причастить его. В полночь он
скончался. Объяснение с женой лишило его последних сил. Я приехал в полночь
вместе с Гобсеком. Благодаря смятению в доме мы без помехи прошли в маленькую
гостиную, смежную со спальней покойного, и увидели плачущих детей; с ними были
два священника, оставшиеся, чтобы провести ночь возле тела. Эрнест подошёл ко
мне и сказал, что его мать пожелала побыть одна в комнате умершего.
– Не
входите туда! – сказал он, и меня восхитили его тон и жест, который
сопровождал эти слова. – Она молится…
Гобсек
засмеялся характерным своим беззвучным смехом, но меня так взволновало скорбное
и негодующее выражение лица этого юноши, что я не мог разделять иронии старого
ростовщика. Увидев, что мы всё-таки направились к двери, мальчик подбежал к
порогу и, прижавшись к створке, крикнул:
– Мама,
к тебе пришли эти гадкие люди!
Гобсек
отбросил его точно пёрышко и отворил дверь. Какое зрелище предстало перед нами!
В комнате был подлинный разгром. Графиня стояла неподвижно, растрёпанная, с
выражением отчаяния на лице, и растерянно смотрела на нас сверкающими глазами,
а вокруг неё разбросано было платье умершего, бумаги, скомканные тряпки. Ужасно
было видеть этот хаос возле смертного ложа. Лишь только граф испустил дыхание,
его жена взломала все шкафы, все ящики письменного стола, и ковёр вокруг неё
густо устилали обрывки разодранных писем, шкатулки были сломаны, портфели
разрезаны, – везде шарили её дерзкие руки. Возможно, её поиски сначала
были бесплодными, но сама её поза, её волнение навели меня на мысль, что в
конце концов она обнаружила таинственные документы. Я бросил взгляд на постель
и чутьём, развившимся в привычных стряпчему делах, угадал всё, что произошло.
Труп графа де Ресто лежал ничком, головой к стене, свесившись за кровать,
презрительно отброшенный, как один из тех конвертов, которые валялись на полу,
ибо и он теперь был лишь ненужной оболочкой. Его окоченевшее тело, раскинувшее
руки и ноги, застыло в ужасной и нелепой позе. Несомненно, умирающий прятал
встречную расписку под подушкой, надеясь, что таким способом он до последней
своей минуты убережёт её от посягательства. Графиня догадалась, где хранились
бумаги, да, впрочем, это можно было понять и по жесту мёртвой руки с
закостеневшими скрюченными пальцами. Подушка была сброшена, и на ней ещё
виднелся след женского ботинка. А на ковре, у самых ног графини, я увидел
разорванный пакет с гербовыми печатями графа. Я быстро подобрал этот пакет и
прочёл сделанную на нём надпись, указывающую, что содержимое его должно быть
передано мне. Я посмотрел на графиню пристальным, строгим взглядом, как
следователь, допрашивающий преступника.
В камине
догорали листы бумаги. Услышав, что мы пришли, графиня бросила их в огонь, ибо
увидела в первых строках имущественных распоряжений имена своих младших детей и
вообразила, что уничтожает завещание, лишающее их наследства, меж тем как
наследство им обеспечивалось по моему настоянию. Смятение чувств, невольный
ужас перед совершенным преступлением помрачили её рассудок. Она видела, что
поймана с поличным; быть может, перед глазами её возник эшафот, и она уже
чувствовала, как палач выжигает ей клеймо раскалённым железом. Она молчала и,
тяжело дыша, глядела на нас безумными глазами, выжидая наших первых слов.
– Что
вы наделали! – воскликнул я, выхватив из камина клочок бумаги, ещё не
тронутый огнём. – Вы разорили своих детей! Ведь эти документы обеспечивали
им состояние…
Рот у
графини перекосился, казалось, с ней вот-вот случится удар.
– Хе-хе! –
проскрипел Гобсек, и возглас этот напоминал скрип медного подсвечника, передвинутого
по мраморной доске.
Помолчав
немного, старик сказал мне спокойным тоном:
– Уж
не думаете ли вы внушить графине мысль, что я не являюсь законным владельцем
имущества, проданного мне графом? С этой минуты дом его принадлежит мне.
Меня
точно обухом по голове ударили, я онемел от мучительного изумления. Графиня подметила
удивлённый взгляд, который я бросил на ростовщика.
– Сударь!
Сударь! – бормотала она, не находя других слов.
– У
вас фидеикомис? – спросил я Гобсека.
– Возможно.
– Вы
хотите воспользоваться преступлением графини?
– Верно.
Я
направился к двери, а графиня, упав на стул у постели покойника, залилась
горючими слезами. Гобсек пошёл за мною следом. На улице я молча повернул в
другую сторону, но он подошёл ко мне и, бросив на меня глубокий взгляд,
проникавший в самую душу, крикнул тоненьким пронзительным голоском:
– Ты
что, судить меня берёшься?
С этого
дня мы виделись редко. Особняк графа Гобсек сдал внаймы; лето проводил
по-барски в его поместьях, держал себя там хозяином, строил фермы, чинил
мельницы и дороги, сажал деревья. Однажды я встретился с ним в одной из аллей
Тюильри.
– Графиня
ведёт жизнь просто героическую, – сказал я ему. – Она всецело
посвятила себя детям, дала им прекрасное воспитание и образование. Старший её
сын – премилый юноша.
– Возможно.
– Послушайте,
разве вы не обязаны помочь Эрнесту?
– Помочь
Эрнесту? – переспросил Гобсек. – Нет, нет! Несчастье – лучший
учитель. В несчастье он многому научится, узнает цену деньгам, цену людям – и
мужчинам и женщинам. Пусть поплавает по волнам парижского моря. А когда станет
искусным лоцманом, мы его в капитаны произведём.
Я
простился с ним, не желая вникать в смысл этих загадок. Хотя мать внушила
господину де Ресто отвращение ко мне и он совсем не склонен был обращаться ко
мне за советами, я на прошлой неделе пошёл к Гобсеку, решив рассказать ему о
любви Эрнеста к Камилле и поторопить его выполнить свои обязательства, так как
молодой граф скоро достигнет совершеннолетия. Старика я застал в постели: он
уже давно был болен и доживал последние дни. Мне он сказал, что даст ответ,
когда встанет на ноги и будет в состоянии заниматься делами, – несомненно,
он не желал расставаться с малейшей частицей своих богатств, пока ещё в нём
тлеет хоть искра жизни. Другой причины отсрочки не могло быть. Я видел, что он
болен гораздо серьёзнее, чем это казалось ему самому, и довольно долго пробыл у
него, – мне хотелось посмотреть, до каких пределов дошла его жадность,
превратившаяся на пороге смерти в какое-то сумасшествие. Не желая видеть по
соседству посторонних людей, он теперь снимал весь дом, жил в нём один, а все
комнаты пустовали. В его спальне всё было по-старому. Её обстановка, хорошо мне
знакомая, нисколько не изменилась за шестнадцать лет, – каждая вещь как
будто сохранялась под стеклом. Всё та же привратница, преданная ему старуха,
по-прежнему состояла его доверенным лицом, вела его хозяйство, докладывала о
посетителях, а теперь, в дни болезни, ухаживала за ним, оставляя своего
мужа-инвалида стеречь входную дверь, когда поднималась к хозяину. Гобсек был
очень слаб, но всё же принимал ещё некоторых клиентов, сам получал доходы, но
так упростил свои дела, что для управления ими вне стен комнаты ему достаточно
было изредка посылать с поручениями инвалида. При заключении договора, по
которому Франция признала Республику Гаити, Гобсека назначили членом комиссии
по оценке и ликвидации владений французских подданных в этой бывшей колонии и
для распределения между ними сумм возмещения убытков, ибо он обладал большими
сведениями по части старых поместий в Сан-Доминго, их собственников и
плантаторов. Изобретательность Гобсека тотчас подсказала ему мысль основать
посредническое агентство по реализации претензий бывших землевладельцев и их
наследников, и он получал доходы от этого предприятия наравне с официальными
его учредителями, Вербрустом и Жигонне, не вкладывая никаких капиталов, так как
его познания являлись сами по себе достаточным вкладом. Агентство действовало
не хуже перегонного куба, вытягивая прибыли из имущественных претензий людей
несведущих, недоверчивых или знавших, что их права являются спорными. В
качестве ликвидатора Гобсек вёл переговоры с крупными плантаторами, и каждый из
них, стремясь повысить оценку своих земель или поскорее утвердиться в правах,
делал ему подарки сообразно своему состоянию. Взятки эти представляли нечто
вроде учётного процента, возмещавшего Гобсеку доходы с тех долговых обязательств,
которые ему не удалось захватить; затем через агентство он скупал по дешёвке
обязательства на мелкие суммы, а также те обязательства, владельцы которых
спешили реализовать их, предпочитая получить немедленно хотя бы незначительное
возмещение, чем ждать постепенных и ненадёжных платежей Республики. В этой
крупной афере Гобсек был ненасытным удавом. Каждое утро он получал дары и алчно
разглядывал их, словно министр какого-нибудь набоба, обдумывающий, стоит ли за
такую цену подписывать помилование. Гобсек принимал всё, начиная от корзинки с
рыбой, преподнесённой каким-нибудь бедняком, и кончая пачками свечей – подарком
людей скуповатых, брал столовое серебро от богатых людей и золотые табакерки от
спекулянтов. Никто не знал, куда он девал эти подношения. Всё доставляли ему на
дом, но ничего оттуда не выносили.
– Ей-богу,
по совести скажу, – уверяла меня привратница, моя старая знакомая, –
сдаётся мне, он всё это глотает, да только не на пользу себе исхудал, высох,
почернел, будто кукушка на моих стенных часах.
Но вот в
прошлый понедельник Гобсек прислал за мной инвалида, и тот, войдя ко мне в кабинет,
сказал:
– Едемте
скорее, господин Дервиль. Хозяин последний счёт подводит, пожелтел, как лимон,
торопится поговорить с вами. Смерть уж за глотку его схватила, в горле хрип
клокочет.
Войдя в
комнату умирающего, я, к удивлению своему, увидел, что он стоит на коленях у камина,
хотя там не было огня, а только большая куча золы. Он слез с кровати и дополз
до камина, но ползти обратно уже не было у него сил и не было голоса позвать на
помощь.
– Старый
друг мой, – сказал я, поднимая его и помогая ему добраться до
постели. – Вам холодно? Почему вы не велите затопить камин?
– Мне
вовсе не холодно, – сказал он. – Не надо топить, не надо! Я ухожу,
голубчик, – промолвил он, помолчав, и бросил на меня угасший, тусклый
взгляд. – Куда ухожу – не знаю, но ухожу отсюда. У меня уж карфология
[4]
началась, – добавил он, употребив медицинский термин, что указывало на
полную ясность сознания. – Мне вдруг почудилось, будто по всей комнате золото
катится, и я встал, чтобы подобрать его. Куда ж теперь всё моё добро пойдёт?
Казне я его не оставлю; я завещание написал. Найди его, Гроций. У Прекрасной
Голландки осталась дочь. Я как-то раз встретил её вечером на улице Вивьен.
Хорошенькая, как купидон. У неё прозвище – Огонёк. Разыщи её, Гроций. Я
тебя душеприказчиком назначил. Бери тут всё, что хочешь, кушай, еды у меня
много. Паштеты из гусиной печёнки есть, мешки кофе, сахару. Ложки есть золотые.
Возьми для своей жены сервиз работы Одио. А кому же бриллианты? Ты нюхаешь
табак, голубчик? У меня много табака, разных сортов. Продай его в Гамбург, там
в полтора раза дороже дадут. Да, всё у меня есть, и со всем надо расстаться.
Ну, ну, папаша Гобсек, не трусь, будь верен себе…
Он
приподнялся на постели; его лицо чётко, как бронзовое, вырисовывалось на белой
подушке. Протянув иссохшие руки, он вцепился костлявыми пальцами в одеяло,
будто хотел за него удержаться, взглянул на камин, такой же холодный, как его
металлический взгляд, и умер в полном сознании, явив своей привратнице,
инвалиду и мне образ настороженного внимания, подобно тем старцам Древнего
Рима, которых Летьер изобразил позади консулов на своей картине «Смерть детей
Брута».
– Молодцом
рассчитался, старый сквалыга! – по-солдатски отчеканил инвалид.
А у меня
всё ещё звучало в ушах фантастическое перечисление богатств, которое я слышал
от умершего, и я невольно посмотрел на кучу золы в камине, увидев, что к ней
устремлены его застывшие глаза. Величина этой кучи поразила меня. Я взял
каминные щипцы и, сунув их в золу, наткнулся на что-то твёрдое, – там
лежала груда золота и серебра, вероятно, его доходы за время болезни. У него
уже не было сил припрятать их получше, а недоверчивость не позволяла отослать
всё это в банк.
– Бегите
к мировому судье! – сказал я инвалиду. – Надо тут немедленно всё
опечатать.
Вспомнив
поразившие меня последние слова Гобсека и то, что мне говорила привратница, я
взял ключи от комнат обоих этажей и решил осмотреть их. В первой же комнате,
которую я отпер, я нашёл объяснение его речам, казавшимся мне бессмысленными, и
увидел, до чего может дойти скупость, превратившаяся в безотчётную, лишённую
всякой логики страсть, примеры которой мы так часто видим в провинции. В
комнате, смежной со спальней покойного, действительно оказались и гниющие
паштеты, и груды всевозможных припасов, даже устрицы и рыба, покрывшаяся пухлой
плесенью. Я чуть не задохся от смрада, в котором слились всякие зловонные
запахи. Всё кишело червями и насекомыми. Подношения, полученные недавно, лежали
вперемешку с ящиками различных размеров, с цибиками чаю и мешками кофе. На
камине в серебряной суповой миске хранились накладные различных грузов,
прибывших на его имя в портовые склады Гавра: тюков хлопка, ящиков сахара,
бочонков рома, кофе, индиго, табака – целого базара колониальных товаров! Комнату
загромождала дорогая мебель, серебряная утварь, лампы, картины, вазы, книги, превосходные
гравюры без рам, свёрнутые трубкой, и самые разнообразные редкости. Возможно,
что не вся эта груда ценных вещей состояла из подарков – многие из них,
вероятно, были невыкупленными закладами. Я видел там ларчики с драгоценностями,
украшенные гербами и вензелями, прекрасные камчатные скатерти и салфетки,
дорогое оружие, но без клейма. Раскрыв какую-то книгу, казалось, недавно
вынимавшуюся из стопки, я обнаружил в ней несколько банковских билетов по
тысяче франков. Тогда я решил внимательно осмотреть каждую вещь, вплоть до
самых маленьких, всё перевернуть, исследовать половицы, потолки, стены,
карнизы, чтобы разыскать золото, к которому питал такую алчную страсть этот голландец,
достойный кисти Рембрандта. Никогда ещё в своей юридической практике я не
встречал такого удивительного сочетания скупости со своеобразием характера.
Вернувшись в спальню умершего, я нашёл на его письменном столе разгадку
постепенного скопления всех этих богатств. Под пресс-папье лежала переписка
Гобсека с торговцами, которым он обычно продавал подарки своих клиентов. Но
оттого ли, что купцы не раз оказывались жертвами уловок Гобсека, или оттого,
что он слишком дорого запрашивал за съестные припасы и вещи, ни одна сделка не
состоялась. Он не желал продавать накопившуюся у него снедь в магазин Шеве,
потому что Шеве требовал тридцатипроцентной скидки. Он торговался из-за
нескольких франков, а в это время товар портился. Серебро не было продано, потому
что Гобсек отказывался брать на себя расходы по доставке. Мешки кофе
залежались, так как он не желал скинуть на утруску. Словом, каждый предмет
сделки служил ему поводом для бесконечных споров, – несомненный признак,
что он уже впал в детство и проявлял то дикое упрямство, что развивается у всех
стариков, одержимых какой-либо страстью, пережившей у них разум. И я задал себе
тот же вопрос, который слышал от него: кому же достанется всё это богатство?..
Вспомнив, какие странные сведения он дал мне о своей единственной наследнице, я
понял, что мне придётся вести розыски во всех злачных местах Парижа и отдать
огромное богатство в руки какой-то непотребной женщины. Но прежде всего знайте,
что в силу совершенно бесспорных документов граф Эрнест де Ресто на днях
вступит во владение состоянием, которое позволит ему жениться на мадемуазель
Камилле да ещё выделить достаточный капитал матери и брату, а сестре приданое.
– Хорошо,
дорогой Дервиль, мы подумаем, – ответила госпожа де Гранлье. –
Господину де Ресто нужно быть очень богатым, чтобы такая семья, как наша,
согласилась породниться с его матерью. Не забывайте, что мой сын рано или
поздно станет герцогом де Гранлье и объединит состояние двух ветвей нашего
рода. Я хочу, чтобы зять был ему под пару.
– А
вы знаете, – спросил граф де Борн, – какой герб у Ресто?
Четырёхчастное червлёное поле с серебряной полосой и чёрными крестами. Очень
древний герб.
– Это
верно, – подтвердила виконтесса, – к тому же Камилла может и не
встречаться со своей свекровью, нарушительницей девиза на этом гербе – Res tuta[5].
– Госпожа
де Босеан принимала у себя графиню де Ресто, – заметил старик дядюшка.
– О,
только на раутах! – возразила виконтесса.
Париж,
январь 1830 г.
[1]
De viris illustribus (лат.) («О знаменитых мужах») – сочинение
римского историка Корнелия Непота (I в. до н. э.).
[3]
Гроций Гуго (1583–1645) – голландский юрист и реакционный
государственный деятель, был провозглашён «отцом международного права».
[4]
Карфология – бессознательное движение рук у умирающего.
[5]
Res tuta (лат.) – надёжность.
|