Явление второе
Те
же. Дикой
и Борис.
Дикой. Баклуши ты, что ль, бить сюда
приехал? Дармоед! Пропади ты пропадом!
Борис. Праздник; что дома-то делать.
Дикой. Найдешь дело, как захочешь. Раз
тебе сказал, два тебе сказал: «Не смей мне навстречу попадаться»; тебе все
неймется! Мало тебе места-то? Куда ни поди, тут ты и есть! Тьфу ты, проклятый!
Что ты, как столб, стоишь-то? Тебе говорят аль нет?
Борис. Я и слушаю, что ж мне делать
еще!
Дикой (посмотрев на Бориса).
Провались ты! Я с тобой и говорить-то не хочу, с езуитом. (Уходя.) Вот
навязался! (Плюет и уходит.)
Явление третье
Кулигин, Борис, Кудряш и Шапкин.
Кулигин. Что у вас, сударь, за дела с
ним? Не поймем мы никак. Охота вам жить у него да брань переносить.
Борис. Уж какая охота, Кулигин!
Неволя.
Кулигин. Да какая же неволя, сударь,
позвольте вас спросить? Коли можно, сударь, так скажите нам.
Борис. Отчего ж не сказать? Знали
бабушку нашу, Анфису Михайловну?
Кулигин. Ну, как не знать!
Кудряш. Как не знать!
Борис. Батюшку она ведь невзлюбила за
то, что он женился на благородной. По этому-то случаю батюшка с матушкой и жили
в Москве. Матушка рассказывала, что она трех дней не могла ужиться с родней, уж
очень ей дико казалось.
Кулигин. Еще бы не дико! Уж что
говорить! Большую привычку нужно, сударь, иметь.
Борис. Воспитывали нас родители в
Москве хорошо, ничего для нас не жалели. Меня отдали в Коммерческую академию, а
сестру в пансион, да оба вдруг и умерли в холеру, мы с сестрой сиротами и
остались. Потом мы слышим, что и бабушка здесь умерла и оставила завещание,
чтобы дядя нам выплатил часть, какую следует, когда мы придем в совершеннолетие,
только с условием.
Кулагин. С каким же, сударь?
Борис. Если мы будем к нему
почтительны.
Кулагин. Это значит, сударь, что вам
наследства вашего не видать никогда.
Борис. Да нет, этого мало, Кулигин! Он
прежде наломается над нами, надругается всячески, как его душе угодно, а кончит
все-таки тем, что не даст ничего или так, какую-нибудь малость. Да еще станет
рассказывать, что из милости дал, что и этого бы не следовало.
Кудряш. Уж это у нас в купечестве такое
заведение. Опять же, хоть бы вы и были к нему почтительны, нешто кто ему
запретит сказать-то, что вы непочтительны?
Борис. Ну да. Уж он и теперь
поговаривает иногда: «У меня свои дети, за что я чужим деньги отдам? Через это
я своих обидеть должен!»
Кулигин. Значит, сударь, плохо ваше
дело.
Борис. Кабы я один, так бы ничего! Я
бы бросил все да уехал. А то сестру жаль. Он было и ее выписывал, да матушкины
родные не пустили, написали, что больна. Какова бы ей здесь жизнь была – и
представить страшно.
Кудряш. Уж само собой. Нешто они
обращение понимают!
Кулигин. Как же вы у него живете,
сударь, на каком положении?
Борис. Да ни на каком. «Живи, –
говорит, – у меня, делай, что прикажут, а жалованья, что положу». То есть
через год разочтет, как ему будет угодно.
Кудряш. У него уж такое заведение. У
нас никто и пикнуть не смей о жалованье, изругает на чем свет стоит. «Ты, –
говорит, – почему знаешь, что я на уме держу? Нешто ты мою душу можешь
знать? А может, я приду в такое расположение, что тебе пять тысяч дам». Вот ты
и поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни разу в такое-то расположение
не приходил.
Кулигин. Что ж делать-то, сударь! Надо
стараться угождать как-нибудь.
Борис. В том-то и дело, Кулигин, что
никак невозможно. На него и свои-то никак угодить не могут; а уж где ж мне?
Кудряш. Кто ж ему угодит, коли у него
вся жизнь основана на ругательстве? А уж пуще всего из-за денег; ни одного
расчета без брани не обходится. Другой рад от своего отступиться, только бы
унялся. А беда, как его поутру кто-нибудь рассердит! Целый день ко всем
придирается.
Борис. Тетка каждое утро всех со
слезами умоляет: «Батюшки, не рассердите! Голубчики, не рассердите!»
Кудряш. Да нешто убережешься! Попал на
базар, вот и конец! Всех мужиков переругает. Хоть в убыток проси, без брани
все-таки не отойдет. А потом и пошел на весь день.
Шапкин. Одно слово: воин!
Кудряш. Еще какой воин-то!
Борис. А вот беда-то, когда его обидит
такой человек, которого не обругать не смеет; тут уж домашние держись!
Кудряш. Батюшки! Что смеху-то было!
Как-то его на Волге на перевозе гусар обругал. Вот чудеса-то творил!
Борис. А каково домашним-то было! После
этого две недели все прятались по чердакам да по чуланам.
Кулигин. Что это? Никак, народ от
вечерни тронулся?
Проходят
несколько лиц в глубине сцены.
Кудряш. Пойдем, Шапкин, в разгул! Что
тут стоять-то?
Кланяются
и уходят.
Борис. Эх, Кулигин, больно трудно мне
здесь, без привычки-то. Все на меня как-то дико смотрят, точно я здесь лишний,
точно мешаю им. Обычаев я здешних не знаю. Я понимаю, что все это наше русское,
родное, а все-таки не привыкну никак.
Кулигин. И не привыкнете никогда,
сударь.
Борис. Отчего же?
Кулигин. Жестокие нравы, сударь, в нашем
городе, жестокие! В мещанстве, сударь, вы ничего, кроме грубости да бедности
нагольной не увидите. И никогда нам, сударь, не выбиться из этой коры! Потому
что честным трудом никогда не заработать нам больше насущного хлеба. А у кого
деньги, сударь, тот старается бедного закабалить, чтобы на его труды даровые
еще больше денег наживать. Знаете, что ваш дядюшка, Савел Прокофьич, городничему
отвечал? К городничему мужички пришли жаловаться, что он ни одного из них путем
не разочтет. Городничий и стал ему говорить: «Послушай, – говорит, –
Савел Прокофьич, рассчитывай ты мужиков хорошенько! Каждый день ко мне с
жалобой ходят!» Дядюшка ваш потрепал городничего по плечу да и говорит: «Стоит
ли, ваше высокоблагородие, нам с вами о таких пустяках разговаривать! Много у
меня в год-то народу перебывает; вы то поймите: не доплачу я им по какой-нибудь
копейке на человека, у меня из этого тысячи составляются, так оно; мне и
хорошо!» Вот как, сударь! А между собой-то, сударь, как живут! Торговлю друг у
друга подрывают, и не столько из корысти, сколько из зависти. Враждуют друг на
друга; залучают в свои высокие-то хоромы пьяных приказных, таких, сударь, приказных,
что и виду-то человеческого на нем нет, обличье-то человеческое потеряно. А те
им за малую благостыню на гербовых листах злостные кляузы строчат на
ближних. И начнется у них, сударь, суд да дело, и несть конца мучениям.
Судятся, судятся здесь да в губернию поедут, а там уж их и ждут да от
радости руками плещут. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается;
водят их, водят, волочат их, волочат, а они еще и рады этому волоченью, того
только им и надобно. «Я, – говорит, – потрачусь, да уж и ему станет в
копейку». Я было хотел все это стихами изобразить…
Борис. А вы умеете стихами?
Кулигин. По-старинному, сударь.
Поначитался-таки Ломоносова, Державина… Мудрец был Ломоносов, испытатель
природы… А ведь тоже из нашего, из простого звания.
Борис. Вы бы и написали. Это было бы
интересно.
Кулигин. Как можно, сударь! Съедят,
живого проглотят. Мне уж и так, сударь, за мою болтовню достается; да не могу,
люблю разговор рассыпать! Вот еще про семейную жизнь хотел я вам, сударь,
рассказать; да когда-нибудь в другое время. А тоже есть что послушать.
Входят
Феклуша и другая женщина.
Феклуша. Бла-алепие, милая, бла-алепие!
Красота дивная! Да что уж говорить! В обетованной земле живете! И купечество
все народ благочестивый, добродетелями многими украшенный! Щедростью и
подаяниями многими! Я так довольна, так, матушка, довольна, по горлышко! За
наше неоставление им еще больше щедрот приумножится, а особенно дому Кабановых.
Уходят.
Борис. Кабановых?
Кулигин. Ханжа, сударь! Нищих оделяет, а
домашних заела совсем.
Молчание.
Только б
мне, сударь, перпету-мобиль найти!
Борис. Что ж бы вы сделали?
Кулигин. Как же, сударь! Ведь англичане
миллион дают; я бы все деньги для общества и употребил, для поддержки. Работу
надо дать мещанству-то. А то руки есть, а работать нечего.
Борис. А вы надеетесь найти
перпетуум-мобиле?
Кулигин. Непременно, сударь! Вот только
бы теперь на модели деньжонками раздобыться. Прощайте, сударь! (Уходит.)
|