Увеличить |
I
Временами Сашке хотелось перестать делать то, что называется
жизнью: не умываться по утрам холодной водой, в которой плавают тоненькие
пластинки льда, не ходить в гимназию, не слушать там, как все его ругают, и не
испытывать боли в пояснице и во всем теле, когда мать ставит его на целый вечер
на колени. Но так как ему было тринадцать лет и он не знал всех способов,
какими люди перестают жить, когда захотят этого, то он продолжал ходить в
гимназию и стоять на коленках, и ему казалось, что жизнь никогда не кончится.
Пройдет год, и еще год, и еще год, а он будет ходить в гимназию и стоять дома
на коленках. И так как Сашка обладал непокорной и смелой душой, то он не мог
спокойно отнестись ко злу и мстил жизни. Для этой цели он бил товарищей, грубил
начальству, рвал учебники и целый день лгал то учителям, то матери, не лгал он
только одному отцу. Когда в драке ему расшибали нос, он нарочно расковыривал
его еще больше и орал без слез, но так громко, что все испытывали неприятное
ощущение, морщились и затыкали уши. Проорав сколько нужно, он сразу умолкал,
показывал язык и рисовал в черновой тетрадке карикатуру на себя, как орет, на
надзирателя, заткнувшего уши, и на дрожащего от страха победителя. Вся тетрадка
заполнена была карикатурами, и чаще всех повторялась такая: толстая и низенькая
женщина била скалкой тонкого, как спичка, мальчика. Внизу крупными и неровными
буквами чернела подпись: «Проси прощенья, щенок», – и ответ: «Не попрошу,
хоть тресни». Перед Рождеством Сашку выгнали из гимназии, и, когда мать стала
бить его, он укусил ее за палец. Это дало ему свободу, и он бросил умываться по
утрам, бегал целый день с ребятами, и бил их, и боялся одного голода, так как
мать перестала совсем кормить его, и только отец прятал для него хлеб и
картошку. При этих условиях Сашка находил существование возможным.
В пятницу, накануне Рождества, Сашка играл с ребятами, пока
они не разошлись по домам и не проскрипела ржавым, морозным скрипом калитка за
последним из них. Уже темнело, и с поля, куда выходил одним концом глухой
переулок, надвигалась серая снежная мгла; в низеньком черном строении, стоявшем
поперек улицы, на выезде, зажегся красноватый, немигающий огонек. Мороз
усилился, и, когда Сашка проходил в светлом круге, который образовался от зажженного
фонаря, он видел медленно реявшие в воздухе маленькие сухие снежинки.
Приходилось идти домой.
– Где полуночничаешь, щенок? – крикнула на него
мать, замахнулась кулаком, но не ударила. Рукава у нее были засучены, обнажая
белые, толстые руки, и на безбровом, плоском лице выступали капли пота. Когда
Сашка проходил мимо нее, он почувствовал знакомый запах водки. Мать почесала в
голове толстым указательным пальцем с коротким и грязным ногтем и, так как
браниться было некогда, только плюнула и крикнула:
– Статистики, одно слово!
Сашка презрительно шморгнул носом и прошел за перегородку,
где слышалось тяжелое дыханье отца, Ивана Саввича. Ему всегда было холодно, и
он старался согреться, сидя на раскаленной лежанке и подкладывая под себя руки
ладонями книзу.
– Сашка! А тебя Свечниковы на елку звали. Горничная
приходила, – прошептал он.
– Врешь? – спросил с недоверием Сашка.
– Ей‑Богу. Эта ведьма нарочно ничего не говорит, а уж и
куртку приготовила.
– Врешь? – все больше удивлялся Сашка.
Богачи Свечниковы, определившие его в гимназию, не велели
после его исключения показываться к ним. Отец еще раз побожился, и Сашка
задумался.
– Ну‑ка подвинься, расселся! – сказал он отцу,
прыгая на коротенькую лежанку, и добавил: – А к этим чертям я не пойду. Жирны
больно станут, если еще я к ним пойду. «Испорченный мальчик», – протянул
Сашка в нос. – Сами хороши, антипы толсторожие.
– Ах, Сашка, Сашка! – поежился от холода
отец. – Не сносить тебе головы.
– А ты‑то сносил? – грубо возразил Сашка. –
Молчал бы уж: бабы боится. Эх, тюря!
Отец сидел молча и ежился. Слабый свет проникал через
широкую щель вверху, где перегородка на четверть не доходила до потолка, и
светлым пятном ложился на его высокий лоб, под которым чернели глубокие глазные
впадины. Когда‑то Иван Саввич сильно пил водку, и тогда жена боялась и
ненавидела его. Но, когда он начал харкать кровью и не мог больше пить, стала
пить она, постепенно привыкая к водке. И тогда она выместила все, что ей
пришлось выстрадать от высокого узкогрудого человека, который говорил непонятные
слова, выгонялся за строптивость и пьянство со службы и наводил к себе таких же
длинноволосых безобразников и гордецов, как и он сам. В противоположность мужу
она здоровела по мере того, как пила, и кулаки ее все тяжелели. Теперь она
говорила, что хотела, теперь она водила к себе мужчин и женщин, каких хотела, и
громко пела с ними веселые песни. А он лежал за перегородкой, молчаливый,
съежившийся от постоянного озноба, и думал о несправедливости и ужасе
человеческой жизни. И всем, с кем ни приходилось говорить жене Ивана Саввича,
она жаловалась, что нет у нее на свете таких врагов, как муж и сын: оба гордецы
и статистики.
Через час мать говорила Сашке:
– А я тебе говорю, что ты пойдешь! – И при каждом
слове Феоктиста Петровна ударяла кулаком по столу, на котором вымытые стаканы
прыгали и звякали друг о друга.
– А я тебе говорю, что не пойду, – хладнокровно
отвечал Сашка, и углы губ его подергивались от желания оскалить зубы. В
гимназии за эту привычку его звали волчонком.
– Изобью я тебя, ох, как изобью! – кричала мать.
– Что же, избей!
Феоктиста Петровна знала, что бить сына, который стал
кусаться, она уже не может, а если выгнать на улицу, то он отправится шататься
и скорей замерзнет, чем пойдет к Свечниковым; поэтому она прибегла к авторитету
мужа.
– А еще отец называется: не может мать от оскорблений
оберечь.
– Правда, Сашка, ступай, что ломаешься? –
отозвался тот с лежанки. – Они, может быть, опять тебя устроят. Они люди
добрые.
Сашка оскорбительно усмехнулся. Отец давно, до Сашкина еще
рождения, был учителем у Свечниковых и с тех пор думал, что они самые хорошие
люди. Тогда он еще служил в земской статистике и ничего не пил. Разошелся он с
ними после того, как женился на забеременевшей от него дочери квартирной
хозяйки, стал пить и опустился до такой степени, что его, пьяного, поднимали на
улице и отвозили в участок. Но Свечниковы продолжали помогать ему деньгами, и
Феоктиста Петровна, хотя ненавидела их, как книги и все, что связывалось с
прошлым ее мужа, дорожила знакомством и хвалилась им.
– Может быть, и мне что‑нибудь с елки принесешь, –
продолжал отец.
Он хитрил, – Сашка понимал это и презирал отца за
слабость и ложь, но ему действительно захотелось что‑нибудь принести больному и
жалкому человеку. Он давно уже сидит без хорошего табаку.
– Ну, ладно! – буркнул он. – Давай, что ли,
куртку. Пуговицы пришила? А то ведь я тебя знаю!
|