
Увеличить |
ГЛАВА IX
Брайермейнс
Когда
Мур после разговора с ткачами вернулся в контору, Хелстоун и Сайкс приветствовали
его шумными поздравлениями и веселыми шутками. Однако Мур так равнодушно выслушивал
комплименты по поводу своего мужества и твердости характера и вид у него был
такой хмурый, что священник, бросив на него пристальный взгляд, замолк и сказал
Сайксу (ибо тот не отличался догадливостью и не способен был без посторонней
помощи понять, что своим присутствием и разговорами докучает людям):
– Пойдемте,
сэр, нам с вами по пути, вот и составим друг другу компанию. Простимся с хозяином,
ему не до нас: у него сейчас мечтательное настроение.
– Но
где же Сегден? – спросил Мур, озираясь по сторонам.
– Вот
то-то! – вскричал Хелстоун. – Вы были заняты, но и я не сидел сложа
руки и скажу без хвастовства, немного помог вам. Я решил не терять времени зря,
и, пока вы разговаривали с Фарреном, – так, кажется, зовут этого унылого
субъекта, – я отворил окно на задний двор и приказал Мергатройду, который
был в конюшне, подать двуколку Сайкса к крыльцу; потом выпроводил Сегдена и
Моисея с его деревяшкой, посмотрел, как они садились в экипаж (все это, разумеется,
с разрешения нашего доброго приятеля Сайкса) и как Сегден взял в руки
вожжи, – а правит он отлично. Словом, через каких-нибудь четверть часа наш
Барраклу будет в надежном месте – в стенах Стилброской тюрьмы.
– Отлично,
очень вам благодарен, – ответил Мур и затем, помолчав, добавил: –
Прощайте, джентльмены.
Он
вежливо проводил их до дверей конторы и смотрел им вслед, пока они не скрылись
из вида.
Весь
день он был молчалив, угрюм и ни разу не обменялся шуткой с Джо Скоттом; тот,
со своей стороны, обращался к хозяину только за самым необходимым, однако то и
дело забегал в контору помешать в камине и при этом краешком глаза поглядывал
на хозяина. Уже запирая двери по окончании работы (в торговле был застой, и
фабрика оканчивала теперь работу ранее обычного), он заметил, что сегодня
прекрасная погода и он позволит себе посоветовать мистеру Муру прогуляться; это
его развлечет.
Мур
только коротко рассмеялся и спросил Джо, что, собственно, означает эта удивительная
заботливость, – уж не принимает ли он его за женщину или ребенка? Затем
выхватил у него из рук связку ключей и подтолкнул к двери. Однако не успел Джо
дойти до фабричных ворот, как Мур его окликнул:
– Джо,
ты, кажется, знаешь этих Фарренов? Что, худо им приходится?
– А
то как же – Вильям не работает уже больше трех месяцев. Вы сами видели, как он
сдал. Они распродали чуть ли не все, что было в доме.
– Он
ведь, кажется, был неплохим рабочим?
– Лучшего
у нас не было, сэр, с тех пор как вы ведете дело!
– А
семья у него хорошая?
– Еще
бы! Жена такая милая, работящая женщина и до чего же опрятная! Держит дом в такой
чистоте, что, как ни старайся – не найдешь и пылинки. Но теперь-то им туго
приходится. Хорошо бы Вильяму устроиться куда-нибудь садовником, что ли, он эту
работу знает, жил когда-то у одного шотландца, тот и обучил его разным
премудростям.
– Ладно,
Джо, можешь идти; чего ты на меня уставился?
– У
вас нет больше распоряжений, хозяин?
– Только
одно – чтобы ты поскорее убрался отсюда.
Джо
повиновался.
* * *
Весной
вечера нередко бывают холодными и сырыми, и хотя весь день с самого утра держалась
ясная и солнечная погода, однако на закате похолодало и землю прихватило
изморозью; в сумерки серебристый иней покрыл первую траву и набухшие почки,
побелил площадку перед Брайермейнсом – жилищем мистера Йорка – и прихватил
нежные ростки в саду и на бархатистой лужайке. Что до могучего дерева,
осенявшего своими раскидистыми ветвями дом, то оно, казалось, ничуть не страшилось
заморозков, – да и что могло сделаться его голым сучьям! Так же гордо
держалась еще не одевшаяся листвой ореховая рощица, высоко поднявшая свои
вершины за домом.
Окна
дома ярко светили во мгле безлунного, хотя и звездного вечера. Место здесь не
было ни мрачным, ни уединенным, ни даже тихим. Дом стоял у проезжей дороги, но
выстроен он был в старину, когда этой дороги еще не было, и в те времена к нему
вела лишь извилистая тропинка среди полей. Не далее мили отсюда лежал
Брейерфилд, – его шум ясно слышался здесь, и виднелись его огни.
Поблизости возвышалась методистская молельня – большой, суровый, сумрачный дом;
несмотря на поздний час, в его стенах шло молитвенное собрание, из окон падали
на дорогу полосы света, и диковинные псалмы, от которых самый мрачный из
квакеров способен был бы пуститься в пляс, будили веселое эхо в окрестностях.
Из дома доносились отдельные фразы; вот несколько отрывков из различных
псалмов, ибо поющие с необычайной легкостью переходили от гимна к гимну, от
напева к напеву.
Кто объяснит
Смысл жизни сей?
Голод томит,
Войны все злей,
Смуты терзают,
Горе гнетет.
Но все возвещает
Иисуса приход!
Наша судьба
Бой без пощады.
Кровь и борьба
Смелых отрада.
Время ль укорам?
Все мы умрем,
Сраженные мором,
Огнем и мечом!
Тут
пение внезапно сменилось молитвой, выкрикиваемой в полный голос, и ужасающими
стонами; одинокий вопль: «Я обрел свободу! Дод О'Биллс обрел свободу!» –
разнесся далеко вокруг, и в ответ снова грянул хор.
Милость так высока!
Благость так велика!
Сколь я счастлив, не в силах сказать!
Как овечки в стада,
Собрались мы сюда,
Жизнь и гибель готовы принять.
Славословить Христа
Не устанут уста!
За великое счастье почту
Божий стяг поднимать
И везде прославлять
Неземную его доброту.
Нас Господь возлюбил,
Труд наш благословил;
Словно пастырь сзывает нас он!
Отовсюду сошлись.
Струи в реки слились,
И, смотри, стало нас легион!
Что собрало всех нас?
Может, ангельский глас?
Нет! Сошлись мы сюда для того,
Чтобы дух наш воскрес,
Чтобы с хором небес
Славить Бога и агнца его!
Снова
раздались восклицания, вопли, неистовые выкрики, мучительные стоны, затем с
предельным воодушевлением и страстью были пропеты следующие строфы:
Днем и ночью, каждый час
Ад подстерегает нас,
И от дьявольских тенет
Только вера нас спасет!
Даже в логовище льва
Вера в Господа жива,
Даже через море вброд
Нас Христос перенесет!
Последняя
строфа прозвучала душераздирающим визгом:
В очистительном огне
Славим Господа вдвойне;
Выше пламя, громче глас:
Не покинь, Всевышний, нас!
И крыша
не взлетела на воздух от этих воплей, что как нельзя более красноречиво свидетельствует
о ее прочности.
В
Брайермейнсе тоже царило оживление, хотя, конечно, куда более умеренное, чем в
молельне. Кое-где в окнах нижнего этажа, выходивших на лужайку, виднелся свет;
спущенные занавеси скрывали от посторонних взоров ярко освещенные комнаты, но
не совсем заглушали звуки голосов и смеха. Что ж, воспользуемся возможностью
войти туда, проникнуть в святая святых этого дома.
В жилище
мистера Йорка так весело сейчас вовсе не потому, что туда съехались гости. Нет,
там никого не видно, кроме его домашних, и все они собрались в самой дальней
комнате правого крыла, в небольшой гостиной, отведенной для вечернего досуга.
Днем вы
увидели бы здесь сверкающие окна из цветных, главным образом янтарных и лиловых,
стекол, которые поблескивают вокруг двух темных медальонов – на одном
изображена величественная голова Шекспира, а на другом безмятежно спокойное
лицо Джона Милтона. Стены увешаны видами Канады с ее зелеными лесами и голубыми
водами, а среди них пылает ночное извержение Везувия. Багровое зарево кажется
особенно ярким на фоне остальных картин с их холодными тонами – лазурью и
белоснежной пеной водопадов и сумрачными лесными дебрями.
Комнату
освещает огонь, какого тебе, читатель, если ты приехал из южных краев, наверно,
не доводилось еще видеть ни в одном жилище, – это горит жарким чистым
пламенем груда угля, заполнившая большой камин. Мистер Йорк приказывает
поддерживать такой огонь даже в теплую летнюю пору. Сейчас он сидит у огня с
книгой в руках, а возле на небольшой круглой подставке стоит зажженная свеча;
однако он не читает, а смотрит на своих детей. Напротив него сидит подруга его
жизни; я могу сейчас подробно описать ее, хотя это не доставит мне большого
удовольствия. Она отчетливо видна мне, эта дородная особа весьма мрачного вида;
ее чело и вся осанка говорят о бремени забот, не то чтобы гнетущих и
неотвратимых, нет, но о тех повседневных, мелких заботах и тяготах, которые
любят добровольно возлагать на свои плечи люди, считающие своим долгом выглядеть
хмурыми. Увы! У миссис Йорк было именно такое представление о своих
обязанностях, и она упорно выглядела угрюмой и мрачной во всякое время дня и
ночи. И она жестоко осуждала то несчастное существо, – в особенности
женского пола, – которое осмеливалось в ее присутствии радостной улыбкой
проявлять свой веселый нрав; веселость она неукоснительно считала признаком
неблагочестия, приветливость – признаком легкомыслия.
Впрочем,
она была очень хорошей женой и заботливой матерью, неустанно пеклась о своих
детях, была искренне привязана к мужу; плохо было только одно: если бы ей дали
волю, она бы приковала к себе мужа и заставила его забыть обо всех своих
друзьях; его родню она не выносила и держала их всех на почтительном
расстоянии.
Супруги
жили в полном согласии, несмотря на различие характеров: муж был по природе
общительным, гостеприимным человеком, любил всех своих многочисленных родичей,
а в юности, как уже упоминалось, предпочитал общество веселых, бойких женщин; и
почему он выбрал в жены именно эту особу, как случилось, что они подошли друг
другу, представляется трудно разрешимой загадкой, которую можно, однако,
разрешить, если дать себе труд вникнуть в существо дела. Сейчас же я ограничусь
замечанием, что в натуре мистера Йорка наряду с жизнерадостностью уживалась и
некоторая мрачность, и потому-то ему пришлась по душе угрюмость его супруги.
Впрочем, это была женщина трезвого ума; с ее уст ни разу не слетело ни одно необдуманное
или пустое слово. Она придерживалась строгих демократических взглядов на общество
в целом и несколько циничных на человеческую натуру; самое себя она считала
безупречно добродетельной, а весь остальной мир – порочным. Основным ее
недостатком была неискоренимая подозрительность, мрачное предубеждение против
всех людей, их поступков и взглядов; эта подозрительность туманила ей глаза и
была ей плохим советчиком в жизни.
Трудно
предположить, чтобы у таких супругов были заурядные, ничем не примечательные
дети; и заурядными они, конечно, не были. Перед вами, читатель, их шестеро:
самого младшего, грудного младенца, мать держит на руках; он пока еще
безраздельно принадлежит ей, в нем – одном-единственном она еще не сомневается,
не подозревает его, не осуждает; она его кормилица, он тянется, льнет к ней,
любит ее превыше всего на свете, в этом она уверена, – ведь его жизнь
всецело зависит от нее, иначе он относиться к ней не может, и поэтому-то он так
ей дорог.
Две
девочки, Роза и Джесси, стоят возле отца; они всегда сторонятся матери и
никогда по своей воле к ней не подходят. Старшей, Розе, двенадцать лет; она
похожа на отца больше всех братьев и сестер – образно говоря, ее головка
воспроизводит в слоновой кости черты отца, как бы высеченные из гранита, –
все линии и краски гораздо мягче, чем на жестком лице Йорка; лицо дочери лишено
жесткости, однако особенно хорошеньким назвать его нельзя; это обыкновенное
детское личико с круглыми румяными щечками; только взгляд ее серых глаз отнюдь
не детский, в нем уже светится серьезная мысль, – правда, пока еще
незрелая, но она разовьется, если девочке дано будет жить, и тогда уж дочь
намного опередит своих родителей. Их характеры получат в ней иное воплощение –
более светлое, благородное, сильное. Сейчас это тихая девочка, в которой иногда
проскальзывает упрямство; мать хотела бы воспитать из нее женщину, подобную
самой себе, – рабу сурового и скучного долга; однако у Розы уже намечается
особый склад ума, в ее головке зреют мысли, о которых мать не имеет и понятия;
она по-настоящему страдает, когда взрослые смеются над этими мыслями. Против
воли родителей она еще не восставала; но если чересчур натянуть удила, она
взбунтуется и раз и навсегда выйдет из повиновения. Роза любит отца, он
обращается с ней мягко, без деспотизма, он к ней добр. Мистеру Йорку иногда
кажется, что его дочь не жилица на этом свете, – слишком пытливый ум
сквозит в ее глазах и в ее суждениях, и поэтому его отношение к Розе окрашено
налетом печальной нежности.
Что
касается малютки Джесси, то отец далек от мысли, что она недолго проживет: она
ведь так весела, так мило болтает, уже и сейчас такая лукавая, такая
остроумная! Она может вспылить, если ее заденут, но зато как она ласкова, если
с ней добры! Послушание сменяется в ней шаловливостью, капризы – порывами
великодушия; она никого не боится – даже своей матери, и не всегда подчиняется
ее неумеренно строгим и жестким требованиям, зато она мила и доверчива с теми,
кто к ней добр. Очаровательной Джесси суждено быть всеобщей любимицей, – и
сейчас она любимица своего отца. Если Роза похожа на отца, то эта девчушка, как
ни странно, вылитая мать, хотя в выражении их лиц нет ничего общего!
Мистер
Йорк, как вы думаете, что бы вы увидели в волшебном зеркале, если бы вам показали
в нем ваших дочерей, какими они станут через двадцать лет? Вот оно, это
волшебное зеркало; оно поведает вам об их судьбах и прежде всего о судьбе вашей
любимицы Джесси.
Знакомо
ли вам это место? Нет, никогда прежде вы его не видели; но вы узнаете эти деревья
и зелень – это кипарис, ива, тисс. Вам случалось видеть и такие каменные
кресты, и такие тусклые венки из бессмертника. Вот оно, это место, –
зеленый дерн и серая мраморная плита – под ней покоится Джесси. Она прожила
только весну своей жизни; была горячо любима, и сама горячо любила. За время
своей короткой жизни она нередко проливала слезы, изведала много огорчений, но
и часто улыбалась, радуя всех, кто ее видел. Умерла она мирно, без страданий, в
объятиях преданной ей Розы, которая служила ей опорой и защитой среди многих
житейских бурь; обе девушки были в тот час одни в чужом краю, и чужая земля
приняла усопшую Джесси в свое лоно.
Теперь
взгляните на Розу еще два года спустя. Необычно выглядел тот уголок земли с крестами
и венками, но еще необычнее представшие перед вами сейчас горы и леса. Эта
местность, одетая буйной, роскошной растительностью, конечно, лежит далеко от
Англии. Перед нами девственная глушь, диковинные птицы порхают у опушки леса;
не европейская это река, на берегу которой сидит погруженная в раздумье Роза –
скромная йоркширская девушка, одинокая изгнанница в одной из стран южного
полушария. Вернется ли она когда-нибудь на родину?
Трое
старших детей – мальчики: Мэттью, Марк и Мартин. Вот они сидят все вместе в
углу, занятые какой-то игрой. Присмотритесь к ним: на первый взгляд вам
покажется, что они как две капли воды похожи друг на друга, затем вы подметите,
что у каждого есть что-то свое, отличающее его от других, и наконец придете к
выводу, что они совсем разные. Все трое темноволосые, темноглазые, краснощекие
мальчуганы с мелкими чертами лица – характерная особенность английского типа; у
всех разительное сходство с отцом и матерью, и в то же время у каждого на лице
отпечаток своеобразия, у каждого из них свой характер.
Я не
стану обстоятельно описывать первенца – Мэттью, хотя лицо его привлекает внимание
и невольно заставляет призадуматься о тех свойствах, о которых оно говорит
открыто или которые скрывает. Мальчик не лишен привлекательности; черные как
смоль волосы, белый лоб, яркий румянец, живые темные глаза – в отдельности все
его черты приятны. В этой комнате его можно сравнить лишь с одной картиной,
притом зловещей, которая чем-то напоминает вам внешность Мэттью, а именно –
«Извержение Везувия». Душа мальчика, кажется, состоит из двух стихий: из
пламени и мрака; в ней не светит ясный солнечный свет, не мерцает зыбкое
холодное лунное сияние; за его наружностью англичанина кроется не английский
характер; его хочется сравнить с итальянским кинжалом в ножнах британской
выделки. Вот что-то досаждает ему и как грозно он нахмурился! Мистер Йорк
замечает это, но что же он говорит? Тихим, вкрадчивым голосом он просит: «Марк,
Мартин! Зачем вы сердите брата?» – и никогда ничего другого.
На
словах родители осуждают всякое пристрастие; казалось бы, в их доме не должно
быть права первородства. Однако младшим детям не разрешается задевать Мэттью,
ему нельзя даже возражать: родители стараются оградить его от малейшей
неприятности так же усердно, как ограждали бы от огня бочку с порохом.
«Уступите, не спорьте» – вот их девиз, как только дело коснется их первенца.
Эти республиканцы прилагают все усилия к тому, чтобы их родной сын вырос
деспотом. Такое явное предпочтение до глубины души возмущает младших сыновей;
они не понимают поведения родителей, но видят разницу в обращении и чувствуют
несправедливость. Драконовы зубы уже посеяны[73]
среди юных оливковых деревьев в семье Йорка, и урожаем будет междоусобная
война.
Второй
сын Марк красивее других детей, у него очень правильные черты лица. Он всегда
невозмутимо спокоен, но улыбка у него лукавая и он умеет с самым хладнокровным
видом говорить самые неприятные и обидные вещи; несколько нависший лоб
свидетельствует о том, что, несмотря на внешнюю невозмутимость, у мальчика есть
характер, и вы невольно вспоминаете, что в тихом омуте черти водятся. Кроме
того, он слишком замкнут, неподвижен и флегматичен, чтобы стать счастливым.
Жизнь никогда не будет казаться ему радостной; в двадцатипятилетнем возрасте он
уже будет удивляться при виде смеющихся людей и считать глупцами всех, кто веселится.
Поэзия, как в жизни, так и в литературе, не найдет отклика в его душе;
прекрасные лирические выражения чувств он будет воспринимать как пустословие и
относиться с презрением к душевным порывам и восторгам; Марку не дано изведать
молодости; с виду еще цветущий юноша, в душе он будет уже почти стариком. И
сейчас у этого четырнадцатилетнего мальчика душа тридцатилетнего мужчины.
Совсем
другой склад характера у младшего из сыновей – Мартина. Никто не может сказать,
будет ли его жизнь короткой или долгой, но несомненно одно: она будет
блистательной. Он изведает все земные обольщения, отчасти поверит в них и
полностью насладится ими, но затем они потеряют над ним свою власть. У этого
мальчика ничем не примечательная внешность, он не так красив, как его старшие
братья; он весь словно скованный, на нем – жесткий панцирь отрочества, который
он сбросит только к двадцати годам, и сразу окажется красивым юношей; но до той
поры он останется неуклюжим подростком, всегда одетым очень просто; однако со
временем куколка неизбежно превратится в бабочку. Тогда он станет, –
правда, ненадолго, – тщеславным юнцом, чуть ли не фатом, жаждущим
поклонения, жадным до удовольствий, но жадным также и до знаний; он будет
тянуться ко всему, что можно взять от жизни, ко всей полноте наслаждений, ко
всей полноте знаний; он припадет к этим двум источникам и будет пить жадно,
захлебываясь. Но вот жажда его утолена, – и что дальше? Не знаю. Мартин
может стать выдающимся человеком, но станет ли он им – это скрыто от провидца.
Теперь
посмотрим на семейство мистера Йорка в целом. Если бы все сокровища ума, энергии,
предприимчивости, которые таятся в этих шести головках, распределить между
двенадцатью заурядными детьми, то на каждого из них пришлась бы, пожалуй,
частица ума и способностей побольше средней меры. Мистер Йорк это знает и
гордится своим потомством.
Кое-где
в Йоркшире среди его холмов и лесов попадаются такие семьи своеобразные, колоритные,
полные жизни. Бурные и необузданные от избытка энергии и природной силы, может
быть, не слишком воспитанные, деликатные и послушные, но зато здоровые, смелые
и породистые, как орел на утесе, как чистокровный жеребец в степи.
В дверь
гостиной негромко постучали. Мальчики шумели, увлеченные игрой. Джесси напевала
отцу прелестную шотландскую песенку, – мистер Йорк любил шотландские и
итальянские песни и обучил им свою способную дочь, – и потому никто не
слышал, как позвонил колокольчик у входной двери.
– Войдите, –
медленно произнесла миссис Йорк, подчеркнуто торжественным тоном; в ее голосе
всегда звучало какое-то уныние, нечто погребальное, даже когда она
распоряжалась на кухне, просила мальчиков повесить шапки на место или усаживала
дочерей за шитье. – Войдите, – повторила она, и в гостиную вошел
Роберт Мур.
Серьезность
и воздержанность Мура (во время его вечерних посещений на стол никогда не
подавалось вино) расположили миссис Йорк в его пользу, и он ни разу еще не
послужил предлогом для супружеской перепалки; миссис Йорк еще не удалось
выяснить, что он волк в овечьей шкуре или что у него есть тайная связь, которая
не позволяет ему жениться; выйдя замуж, она очень скоро обнаружила, что за многими
холостыми приятелями ее мужа водятся кое-какие грешки, и немедленно отказала им
от дома. Что ж, нельзя не признать, что подобного рода твердость имеет наряду с
дурной и хорошую сторону.
– Кого
я вижу! – сказала она Муру, когда тот подошел к ней и протянул руку. –
Что это вы бродите в такой поздний час? Вам следовало бы сидеть дома.
– Какой
же дом у холостяка, миссис Йорк? – возразил Мур.
– Чушь! –
бросила миссис Йорк, которая, как и ее муж, не признавала светских условностей;
ее грубоватая прямолинейность была иногда рассчитана на восхищение людей, но
чаще их отпугивала. – Нечего говорить мне такой вздор! И холостой человек
может при желании иметь уютный дом… разве ваша сестра не создает вам семейного
уюта?
– Ну
уж нет, – вмешался мистер Йорк, – Гортензия, безусловно, весьма
достойная особа, но ведь и у меня в его возрасте было целых пять или шесть
сестриц, очень милых и приятных, однако это не помешало мне искать и найти себе
жену.
– И
сколько раз потом горестно сожалеть об этом, – вставила миссис Йорк, любившая
иной раз съязвить по поводу брака, хотя бы это касалось и ее собственной
супружеской жизни, – и, посыпав пеплом главу, оплакивать свою ошибку! Да
вы и сами в этом убедитесь, Роберт Мур. Видите, как он расплачивается, –
она указала на детей. – Кому охота обзаводиться целой кучей сорванцов,
если можно этого избежать? Мало того что нужно произвести их на свет
Божий, – хотя это само по себе дело тяжкое, – нет, изволь еще каждого
накормить, одеть, воспитать и направить в жизни. Так-то, молодой человек, когда
у вас будет соблазн жениться, вспомните о наших четырех сыновьях и двух дочерях
и примерьте семь раз, прежде чем отрезать.
– Пока
еще женитьба меня не соблазняет, да и не такое сейчас время, чтобы обзаводиться
семьей.
Это
мрачное суждение, разумеется, пришлось по вкусу миссис Йорк. Она одобрительно закивала
головой и тяжело вздохнула; однако минуту спустя заметила:
– Не
очень-то я доверяю такой соломоновой мудрости в ваши годы! Она улетучится, как
только кто-нибудь вскружит вам голову. Но сделайте милость, садитесь, сэр, ведь
беседовать сидя можно так же хорошо, как и стоя.
Это была
свойственная ей манера приглашать человека сесть; но едва Мур повиновался, как
Джесси, соскочив с колен отца, бросилась в объятия гостя, охотно раскрывшиеся
ей навстречу.
– Что
это вам вздумалось женить его? – с негодованием обратилась она к матери,
после того как Мур усадил ее к себе на колени. – Да ведь он уже женат или
почти женат; он обещал жениться на мне еще прошлым летом, когда в первый раз
увидел меня в новом белом платьице с голубым поясом. Не правда ли, отец? (Дети
Йорков не привыкли называть родителей – «папа» или «мама», подобного рода
«нежностей» миссис Йорк не допускала.)
– Как
же, моя девочка, конечно, обещал; я сам свидетель; но заставь-ка его повторить
свое обещание, Джесси; молодые люди часто оказываются обманщиками.
– Нет,
он не обманщик; он слишком красив, чтобы быть обманщиком, заявила Джесси, закинув
голову и глядя в глаза своему любимцу взглядом, полным несокрушимого доверия.
– Красив! –
воскликнул Йорк. – Вот это как раз и доказывает, что он негодяй.
– Для
обманщика он слишком печален, – вмешался тихий голосок из-за кресла
отца, – если бы он постоянно смеялся, я бы поверила, что он может забыть о
своем обещании, но он всегда задумчив.
– Твой
сентиментальный красавчик – первый плут в мире! – заметил мистер Йорк.
– Но
он вовсе не сентиментальный!
Мур
обернулся и удивленно, хотя и с улыбкой, взглянул на девочку.
– Почему
ты думаешь, что я не сентиментален?
– Так
по крайней мере сказала одна дама.
– Voilà,
qui devient intéressant![74]
– воскликнул мистер Йорк, пододвигая кресло ближе к огню. – Одна дама! Тут
уже пахнет романтикой! Кто же это? Ну-ка, Роза, шепни отцу на ухо ее имя, да
тихонько, чтобы он не услышал.
– Ты
ведешь себя чересчур нескромно, Роза, – раздался ледяной голос миссис
Йорк, способный заморозить любое веселье, – и ты, Джесси, тоже; детям, в
особенности девочкам, полагается молчать в присутствии старших.
– Так
на что же нам дан язык? – бойко спросила Джесси, а Роза только взглянула
на мать, и взгляд ее говорил о том, что она запомнила замечание матери и
призадумается над ним; действительно, минуты две спустя она спросила:
– А
почему же в особенности девочкам?
– Хотя
бы потому, что я так говорю; и еще потому, что скромность и сдержанность – лучшее
украшение девушки.
– Дорогая
миссис Йорк, – заметил Мур, – ваши правила безукоризненны, в таком же
духе всегда высказывается и моя сестра; однако мне кажется, что к этим девочкам
они еще не применимы. Разрешите Розе и Джесси говорить со мной вполне свободно
и непринужденно, не то я лишусь самого большого удовольствия, какое здесь
нахожу. Я люблю слушать их болтовню, мне становится веселее на душе.
– Не
правда ли? – подхватила Джесси. – Вам веселее с нами, чем с нашими
сорванцами-братцами? Матушка и сама называет их грубыми.
– Да,
моя крошка, гораздо веселее. Целый день я только и вижу вокруг себя грубиянов.
– Всех
занимают одни мальчики, – продолжала Джесси, – наши тети и дяди,
кажется, думают, что их племянники лучше, чем племянницы, а когда к обеду
приходят гости, они разговаривают только с Мэттью, Мартином и Марком, а со мной
или с Розой никогда. Но мистер Мур наш друг, и мы его не отдадим. Только помни,
Роза, он больше мой друг, чем твой. Он мой собственный знакомый! – И она
предостерегающе подняла свою маленькую ручку.
Роза
привыкла повиноваться мановению этой ручки; ее воля ежедневно подчинялась воле
маленькой взбалмошной Джесси; младшая сестра во многом ею руководила и
повелевала. Во всех случаях, когда можно было покрасоваться и развлечься, на
первое место выступала Джесси, а Роза скромно отходила в тень; когда же дело
касалось жизненных будней, трудов, забот и лишений, Роза добровольно брала на
себя сверх своей доли и часть сестриной. Джесси уже решила, что она со временем
выйдет замуж, а Роза должна оставаться старой девой, чтобы жить при ней,
ухаживать за ее детьми, вести ее хозяйство. Такие отношения нередко
складываются между сестрами в тех семьях, где одна сестра хороша собой, а
другая нет. Здесь же, если одну из девочек и можно было считать привлекательнее
другой, то это была именно Роза; черты лица у нее были тоньше и правильнее, чем
у хорошенькой Джесси. Зато Джесси, помимо живости ума и душевной пылкости,
наделена была еще и обаянием, умением пленять кого угодно, когда угодно и где
угодно. Роза обладала благородным и развитым умом, любящим, преданным, великодушным
сердцем, но не обаянием.
– Ну,
пожалуйста, Роза, скажи мне имя тон дамы, которая говорила, что я вовсе не сентиментальный.
Розе
представлялась отличная возможность подразнить Мура, если бы она умела это делать,
но простодушная девочка только коротко ответила:
– Не
могу. Я не знаю ее имени.
– Ну
хотя бы опиши мне ее, как она выглядит? Где ты ее видела?
– Когда
мы с Джесси ездили в Уинбери в гости к Кэт и Сьюзен Пирсон, они тогда только что
вернулись домой из пансиона, – в гостиной были и взрослые дамы, – они
сидели кучкой в уголке и говорили о вас.
– И
ты никого из них не знаешь?
– Знаю
Ханну, Гарриет, Дору и Мэри Сайкс.
– И
что же, они меня ругали?
– Некоторые
– да; они называли вас мизантропом; я даже запомнила это слово и потом посмотрела
в словаре: оно означает «человеконенавистник».
– И
что же еще они говорили?
– Ханна
Сайкс сказала, что вы надутый фат.
– Час
от часу не легче, – воскликнул, смеясь, мистер Йорк. – Прекрасно!
Ханна, это которая – рыжая? Славная девушка, только полоумная.
– Ну,
на этот раз она оказалась вполне умной, – чем я не надутый фат! И что же
дальше, Роза?
– Мисс
Пирсон сказала, что вы любите порисоваться и что с вашим бледным лицом и черными
волосами вы представляетесь ей каким-то сентиментальным чудаком.
Мистер
Йорк опять рассмеялся, улыбнулась даже миссис Йорк.
– Вот
видите, вы занимаете воображение наших дам, а вам и невдомек, заметила
она. – Однако эта же мисс Пирсон, несмотря на свой возраст, была бы не
прочь поймать вас в свои сети: она имеет на вас виды с самого вашего приезда
сюда.
– А
кто же защитил меня, Роза? – спросил Мур.
– Я
не знаю этой дамы, потому что она не бывает у нас, но в церкви я вижу ее каждое
воскресенье; она сидит неподалеку от кафедры. Я всегда смотрю на нее и забываю
смотреть в молитвенник; она точь-в-точь, как девушка с голубем, что на картине
у нас в столовой, у этой незнакомки такие же большие глаза и прямой нос и лицо
тонкое и правильное, какое-то ясное.
– И
ты не знаешь, кто она? – воскликнула Джесси с видом крайнего
изумления. – Как это похоже на нашу Розу, мистер Мур! Я часто замечаю, что
моя сестрица витает в облаках, а не живет с нами на земле; она иногда и понятия
не имеет о том, что знают решительно все! Подумать только – каждое воскресенье
она отправляется в церковь, не сводит там глаз с одной и той же особы и даже не
догадывается узнать ее имя! Она имеет в виду Каролину Хелстоун, племянницу
нашего священника; я помню, как все это было: мисс Хелстоун очень рассердилась
тогда на Энн Пирсон и возразила ей: «Роберт Мур вовсе не рисуется и ничуть не
сентиментален, вы глубоко ошибаетесь в нем, а вернее, просто никто из вас его
не знает». Хотите, я опишу вам ее внешность? Я сумею рассказать, как человек
выглядит и как одет, получше, чем Роза.
– Ну-ка,
послушаем.
– Она
милая, даже очень хорошенькая; у нее белая точеная шея, длинные локоны
светло-каштановые и очень мягкие; разговаривает она спокойно, приятным, чистым
голосом, да и все движения у нее мягкие и сдержанные; на ней чаще всего светло-серое
шелковое платье; вся она с ног до головы такая аккуратненькая! И одета со
вкусом, все у нее изящно – и платье, и туфли, и перчатки! Вот такой и должна
быть, по-моему, настоящая леди, и когда я вырасту, я стану такой же, как она.
Тогда я вам понравлюсь? Вы и вправду женитесь на мне?
Мур
ласково потрепал Джесси по головке; казалось, он хотел было привлечь ее к себе,
но передумал и даже слегка отстранил.
– Я
вам не нравлюсь? Вы меня отталкиваете?
– Ах,
Джесси, ты и сама меня не любишь, никогда не зайдешь навестить!
– Но
вы меня не приглашали!
Тут Мур
торжественно пригласил обеих девочек нанести ему завтра визит, пообещав купить
им подарок в Стилбро, куда ему придется съездить рано утром, – какой
именно, он не открыл, пусть сами придут и увидят. Джесси хотела что-то сказать,
как вдруг один из мальчиков перебил ее:
– Знаю
я эту мисс Хелстоун, о которой вы столько наболтали; это противная девица – и ничего
больше! Я ее терпеть не могу! Я терпеть не могу вообще всех женщин. На что они
нужны?
– Мартин! –
крикнул отец.
Мальчик
обернул к нему полусердитое, полунасмешливое лицо.
– Пока
ты еще маленький фанфарон, но я вижу, что из тебя выйдет большой фат! Так вот,
запомни свои теперешние слова: давай-ка запишем их. – Он вынул записную
книжечку в сафьяновом переплете и что-то написал в ней. – Лет через
десять, Мартин, если мы оба будем живы, я напомню тебе наш сегодняшний
разговор.
– Я
и тогда скажу то же самое, я всегда буду ненавидеть женщин. Это просто куклы,
они думают только о нарядах, им только бы повертеться и покрасоваться перед
мужчинами; нет, я никогда не женюсь, лучше оставаться холостяком.
– Смотри
же не изменяй своим взглядам! Эстер, – обратился мистер Йорк к жене: – И я
был в его возрасте точно таким же лютым женоненавистником, но когда мне
исполнилось года двадцать три, – я, помнится, тогда путешествовал по
Франции и Италии и невесть где еще! – я начал перед сном накручивать
волосы на папильотки, продел серьгу в ухо и готов был бы продеть ее в ноздрю,
если бы ввели такую моду; и все ради того, чтобы нравиться дамам, пленять их;
то же самое будет и с тобой. Мартин.
– Со
мной? Вот уж никогда! У меня есть голова на плечах. Ох, и смешон же ты был,
отец! А я клянусь всю жизнь одеваться так же просто, как сейчас. Мистер Мур,
глядите, я хожу в синем с ног до головы, и в школе надо мной смеются и дразнят
меня матросом. Я же смеюсь еще громче и называю их сороками и попугаями, так
как у них сюртучки одного цвета, жилеты другого и панталоны третьего; я всегда
буду носить только синее и ничего, кроме синего; я считаю, что одеваться пестро
– унижать свое достоинство.
– Через
десять лет, Мартин, на твой привередливый вкус не угодит ни один портной, какие
бы разнообразные ткани любого цвета он тебе ни предлагал; ни в одной
парфюмерной лавке ты не найдешь духов, достаточно изысканных для твоего
изощренного обоняния.
Мартин
презрительно улыбнулся, но ничего не добавил; вместо него заговорил Марк, –
он стоял у небольшого столика в углу комнаты, перебирая книги. Мальчик
заговорил очень медленно и спокойно, причем на лице у него застыло ироническое
выражение.
– Мистер
Мур, вы, может быть, полагаете, что мисс Каролина Хелстоун сделала вам комплимент,
сказав, что вы не сентиментальны; вы смутились, услыхав об этом, – значит,
вы были польщены; вы покраснели, точь-в-точь как у нас в классе один тщеславный
мальчишка, который считает необходимым краснеть, когда его хвалят. Я проверил
это слово в словаре, мистер Мур, оно означает – окрашенный чувствительностью.
Но дальше корень этого слова объясняется так: «Мысль, идея, понятие». Следовательно,
сентиментальный человек – это тот, у кого есть мысли, идеи, понятия; не
сентиментальный человек лишен мыслей, идей, понятий.
Мальчик
не улыбнулся, не посмотрел вокруг, рассчитывал на одобрение; он просто сказал
то, что хотел, – и замолчал.
– Ma
foi! Mon ami, – сказал Мур, – ce sont vraiment des enfants terribles,
que les votres![75]
Роза,
внимательно слушавшая Марка, возразила ему:
– Да,
но мысли, понятия и идеи бывают разные – и хорошие и дурные; под «сентиментальными»,
очевидно, подразумеваются дурные или во всяком случае мисс Хелстоун понимала
это в таком смысле, она ведь не бранила мистера Мура, а защищала его.
– Ах
ты моя милая маленькая заступница, – сказал Мур, ласково взяв Розу за
руку.
– Да,
она защищала его, – повторила Роза, – как сделала бы и я на ее месте,
потому что остальные говорили о нем дурно.
– Дамы
всегда дурно говорят о людях, – заметил Мартин, – это у них в крови.
Тут в
разговор вмешался Мэттью:
– Ну
и балбес наш Мартин! Вечно рассуждает о том, чего не понимает.
– Рассуждать
о чем угодно, – это мое право свободного человека, отпарировал Мартин.
– Да,
но ты слишком часто пользуешься этим правом, – вернее, даже
злоупотребляешь им и тем самым доказываешь, что тебе следовало бы родиться
рабом, – продолжал старший.
– Рабом!
И это Йорк осмеливается говорить Йорку! Этот субъект, – Мартин привстал и
указал пальцем на брата, – как видно, забывает о том, что известно каждому
фермеру в Брайерфилде, – что у нас у всех в семье такой крутой изгиб
ступни, что под ней может протечь струйка воды, а это доказывает, что в роду
Йорков не было рабов на протяжении трех столетий.
– Ах
ты фигляр! – бросил Мэттью.
– Мальчики,
замолчите! – приказал Йорк. – Мартин, какой ты задира! Вечно
затеваешь ссору!
– Неужели?
Разве это справедливо? Кто затеял, я или Мэттью? Я с ним даже не разговаривал,
а он вдруг объявил, что я болтаю как балбес!
– Да,
как самонадеянный балбес! – повторил Мэттью.
При этих
словах миссис Йорк начала беспокойно раскачиваться, – грозный признак,
часто предвещавший истерический припадок, особенно в тех случаях, когда ей
казалось что кто-то обижает Мэттью.
– Почему
я должен сносить всякие дерзости от Мэттью? Кто дал ему право грубить
мне? – запальчиво крикнул Мартин.
– Никто
не давал ему такого права, друг мой, – примирительным тоном сказал мистер
Йорк, – но прости своему брату до семидесяти семи раз.
– Всегда
одно и то же, всегда поступки противоречат словам, пробормотал Мартин,
направляясь к двери.
– Куда
ты идешь, сын мой? – спросил мистер Йорк.
– Туда,
где я не буду подвергаться оскорблениям, если в этом доме мне удастся найти такое
место.
Мэттью
презрительно рассмеялся; Мартин, дрожа всем своим худеньким телом, бросил на
брата красноречивый взгляд, – видно было, что он едва сдерживается.
– Я
полагаю, вы не станете возражать, если я вас покину? – спросил он.
– Нет,
нет, ступай, мой мальчик, но советую тебе не быть злопамятным.
Мартин
удалился, а Мэттью все еще презрительно смеялся. Роза, приподняв свою изящную
головку с плеча Мура, пристально и серьезно взглянула на старшего брата и
сказала:
– Мартин
огорчен, а тебя это радует, но я предпочла бы быть Мартином, а не тобой. Мне
противен твой характер.
Тут Мур,
желая предотвратить семейную сцену или хотя бы не присутствовать при ней, –
ибо всхлипывания миссис Йорк были весьма зловещими, – встал, поцеловал
Джесси и Розу и еще раз напомнил им, что ждет их у себя завтра днем. Простясь с
хозяйкой дома, он спросил мистера Йорка: «Не можете ли вы уделить мне минутку?»
– и тот проводил его до вестибюля, где и состоялась их краткая беседа.
– Не
найдется ли у вас места для хорошего работника? – спросил Мур.
– Нелепый
вопрос в наше время, когда у каждого хозяина не хватает работы и для своих
хороших работников.
– Вы
оказали бы мне большую услугу, взяв к себе одного человека.
– Друг
мой, я никого больше не могу взять к себе, даже если я этим окажу услугу всей Англии.
– Я
непременно должен найти для него какую-нибудь работу.
– Да
кто это?
– Вильям
Фаррен.
– Ну
что ж, Вильяма я знаю. На редкость честный человек.
– Он
без работы уже три месяца, а семья у него большая, и без его заработка им не прожить.
Он был в депутации ткачей, которая явилась ко мне сегодня утром с жалобами и
угрозами; Вильям не угрожал мне, он только просил меня повременить, – не
очень спешить с новыми машинами. Но ведь вы знаете, я этого сделать не могу, на
меня давят со всех сторон, я вынужден спешить. Объяснять им это я не стал и
отослал их прочь, а одного упрятал в тюрьму, негодяя, который проповедует вон в
той молельне, – и, надеюсь, его отправят на каторгу.
– Уж
не Моисея ли Барраклу?
– Его
самого.
– И
ты отдал его в руки властей? Отлично! Из мошенника ты сделал мученика. Умно – нечего
сказать!
– Во
всяком случае, справедливо. Но сейчас мне важно другое – так или иначе
обеспечить Фаррена работой, и в этом я рассчитываю на вас.
– Ну
и ну! – воскликнул Йорк. – Да какое же ты имеешь право рассчитывать,
чтобы я заботился об уволенных тобой рабочих? Мне-то какое дело до всех твоих
Фарренов и Вильямов! Правда, я слышал, что он честный человек, но не обязан же
я помогать всем честным людям в Йоркшире. Ты еще скажешь, что мне не так трудно
это сделать? Трудно или легко, но я этого не сделаю!
– А
все-таки, мистер Йорк, какое дело могли бы вы найти для него?
– Найти
для него дело! Да ты заставишь меня заговорить с тобой таким языком, каким я не
привык разговаривать с гостями! Не пора ли тебе домой? Вот дверь, отправляйся!
В ответ
на это Мур уселся на стул.
– Вам
трудно взять его на фабрику, – допустим; но в вашем поместье может найтись
для него занятие.
– Мне
всегда казалось, что тебе наплевать на наших lourdauds de paysans,[76] Боб. Отчего
вдруг такая перемена?
– Вот
отчего: этот парень высказал мне чистую правду, а я ответил ему так же грубо,
как и всем остальным, кто нес чепуху; в ту минуту на фабричном дворе я не мог
поступить иначе. Но его лицо сказало мне яснее всяких слов, как тяжко ему
приходится в последнее время. Да что там толковать! Возьмите его.
– Раз
это тебя так волнует, бери его к себе, придумай что-нибудь.
– Будь
у меня возможность что-нибудь придумать, я бы давно это сделал, но сегодня утром
я получил несколько писем и теперь ясно вижу, что нахожусь на краю гибели: на
экспорт во всяком случае рассчитывать нечего. Если ближайшее время не принесет
перемен, если не забрезжит надежда на мир, не будут отменены Приказы Совета и
не откроются пути в Америку, то я и не знаю, откуда ждать спасения. Вокруг меня
такая тьма, словно я замурован в скале! Так что с моей стороны просто нечестно
делать вид, будто я могу обеспечить человеку надежный заработок.
– Пройдемся
немного по саду, сегодня такая звездная ночь, – предложил мистер Йорк.
Они
вышли на воздух и принялись расхаживать рядом по белой от инея площадке перед
домом.
– Ну,
решайте же с Фарреном, – настаивал Мур. – У вас большие фруктовые
сады возле фабрики, возьмите его в садовники, он хорошо знает это дело.
– Ладно,
будь по-твоему. Завтра я пошлю за ним, и мы что-нибудь придумаем. А теперь,
друг мой, я вижу, тебя тревожит и твое собственное положение?
– Да.
Еще один крах, который я могу отдалить, но предотвратить бессилен, и имя Мура
окончательно исчезнет из коммерческого мира, а вы знаете, что у меня было самое
искреннее желание выплатить все долги и полностью восстановить старую фирму.
– Деньги
– вот все, что тебе нужно!
– Разумеется,
но с таким же успехом можно сказать: дыхание – вот все, что нужно умершему.
– Я
знаю, деньги не заводятся только оттого, что они нужны, и если бы у тебя на
руках были жена и дети, как у меня, я, может быть, и считал бы твое положение
безнадежным. Однако перед человеком молодым и неженатым могут открыться особые
возможности; до меня доходят толки о том, что ты собираешься жениться то на
одной девице, то на другой, но я не особенно им верю!
– И
правильно делаете! Куда уж там! Я и не думаю о женитьбе. Я даже слова
«женитьба» не могу слышать, до того это кажется мне сейчас несбыточным и
нелепым. Любовь и супружество – излишняя роскошь, доступная только богатым, не
задумывающимся над тем, как им прожить завтрашний день; или же, напротив –
безрассудный, отчаянный шаг, последняя радость неудачника, которому уже не
подняться со дна.
– Я
бы на твоем месте рассудил иначе: чем падать духом, искал бы лучше хорошую жену
с хорошим приданым.
– Где
же я ее найду?
– А
если такой случай представится, ты им воспользуешься?
– Не
знаю. Это зависит от многого.
– Женился
бы ты на старухе?
– Уж
лучше дробить камни на мостовой!
– Я
тебя понимаю. А уродливую взял бы?
– Бр-р!
Уродство мне ненавистно, я поклонник красоты; юное, красивое, нежное личико
радует мой взор и сердце, а унылые, грубые, мрачные лица мне отвратительны;
меня привлекает мягкость, изящество, нежные краски, а грубость отталкивает.
Нет, на уродливой женщине я не женюсь.
– Даже
на богатой?
– Даже
на осыпанной драгоценностями. Я не смог бы ни полюбить ее, ни привязаться к
ней, и вскоре она стала бы мне ненавистна. Если жена окажется не в моем вкусе,
она найдет во мне тирана или, что еще хуже, человека чужого и равнодушного.
– Ну,
а если бы ты женился на честной девушке, богатой, с добрым нравом, но некрасивой, –
неужели ты не мог бы примириться с тем, что она скуласта, что у нее большой рот
и рыжие волосы?
– Нет,
ни за что, говорю прямо. В жене я хочу видеть изящество и еще то, что я считаю
красотой.
– И
бедность, и малышей, которых ты не в состоянии прокормить и одеть, и мать их,
вечно озабоченную, преждевременно увядшую, и, наконец, банкротство, унижение и
тяжелую борьбу за существование до конца своих дней.
– Полно
вам, Йорк!
– Если
ты настроен романтически, Роберт, может быть, даже влюблен, продолжать этот
разговор бесполезно.
– Я
вовсе не романтичен. В моей душе нет и следа романтики так же, как в сушильнях,
вон там, на поле, нет и следа сукон.
– Всегда
прибегай к таким сравнениям, это в моем вкусе. И никакая любовь не заставит тебя
отказаться от твоих взглядов?
– Мне
кажется, я достаточно ясно высказался. Мне любить? Чепуха!
– Отлично.
Если у тебя сердце и разум холодны и трезвы, почему бы тебе не воспользоваться
случаем, если он представится? Так что жди и дождешься.
– Вы
говорите как оракул, Йорк.
– Может
быть, я в некотором роде и оракул. Правда, я ничего не обещаю и ничего не советую,
но прошу тебя: не унывай, а подвернется счастливый случай – не упусти его.
– Астрономический
альманах моего тезки[77]
не мог бы выразиться более осторожно!
– А
пока твое время не пришло, ты меня не интересуешь, Роберт Мур; ты мне не родня,
ты мне никто. Потеряешь ли ты или приобретешь состояние – не моя печаль!
Ступай-ка домой – уже пробило десять, и мисс Гортензия, наверное, беспокоится!
|