Мобильная версия
   

Оноре де Бальзак «Евгения Гранде»


Оноре де Бальзак Евгения Гранде
УвеличитьУвеличить

Гранде сложил руку трубочкой, приставил к уху, и председатель повторил фразу.

– Да ведь нужно же, – отвечал винодел, – н-нужно же пить-есть все… все это время? Я… я… я ничего не знаю в мои годы об э-э-этих все-е-ех в-вещах. Я до… должен б-б-быть здесь, смо… смо… смотреть за хлебами. Зерно со-оби-би-рают и зерном распла… пла… плачиваются. Прежде всего нужно с-с-смотреть за жа… жа… жатвой. У меня са-а-амоважнейшие дела в Фруафоне и вы… вы… выгодные. Не могу я б-б-бро-о-сить мо… мой дом для не… не-разбе-р-рихи все… всей этой, ч-чертовщины, в которой ничего не по… по… понимаю. Вы говорите, мне… надо для ли… ли… ликвидации, для приостановки объявления о несостоятельности быть в Париже? Нельзя быть сразу в дву… дву… двух местах, – разве сделаться пти… пти… птичкой и…

– Я понимаю вас! – воскликнул нотариус. – Так послушайте, старый друг, у вас есть друзья, старые друзья, готовые доказать свою преданность.

«Так, так! – думал про себя винодел. – Решайтесь же!»

– А если бы кто-нибудь отправился в Париж, к самому крупному кредитору брата вашего Гильома, и сказал бы ему…

– Мм… м… минутку постойте, – перебил добряк, – сказал бы ему… что? Что… что-ни… ни… нибудь та… та… кое: «Господин Гранде-де-де из Сомюра – то-то, господин Гранде-де из Сомюра – так-то. Любит брата, любит… пле… пле… мянника. Гранде-де добрый родственник, у него хо-хо-рошие намерения. Он вы… выгодно продал у-урожай. Не объявляйте не… не… несостоятельности, соберитесь, на… на… назначьте ли… ли… ликвидаторов. Тогда Гранде по… по… посмотрит. Ва-ам го… го… гораздо выгодней ликвидировать, чем да… дать чиновникам су… сунуть свой нос». Ведь так?

– Именно, – подтвердил председатель.

– Потому, видите ли, господин де Бон… Бонфон, надо поглядеть, а потом ре… ре… решать. Чего не бы… бы… бывает! Во всяком о-о-обремени-нительном деле, что-о-обы не ра… ра… разориться, нужно знать свои средства и обязательства. А? Ведь так?

– Разумеется, – сказал председатель. – Я, со своей стороны, держусь того мнения, что в несколько месяцев можно скупить долговые обязательства за определенную сумму и полностью расплатиться по соглашению. Ха-ха! Куском сала собак далеко заведешь! Если не было объявления несостоятельности, а долговые обязательства в ваших руках, – вы чисты, как снег.

– Как с-с-снег? – повторил Гранде, опять складывая руку трубочкой. – Я не понимаю – с-с-снег.

– Тогда, – закричал председатель, – слушайте меня.

– Слу… слу… слушаю.

– Вексель – это товар, который может повышаться и понижаться в цене. К такому выводу приходит Иеремия Бентам[24] в своем рассуждении о ростовщичестве. Этот публицист доказал, что обычное презрение к ростовщикам – глупейший предрассудок.

– Вот как! – заметил Гранде.

– Согласно рассуждению Бентама, – продолжал председатель, – следует исходить из того основного положения, что деньги являются товаром, а посему все, в чем они выражены, равным образом становится товаром. Всем известен постоянно действующий в торговле закон колебания цен, и векселя, подписанные тем или иным лицом, так же как тот или иной товар, то дорожают, то стоимость их падает до нуля в зависимости от того, много или мало их на рынке, а на основании сего коммерческий суд выносит постановление.

– Погодите, как же это я не сообразил – вот дурак!.. Да ведь вы можете выкупить векселя вашего брата по двадцати пяти за сто.

– К-как вы г-о-о-говорите? Ии-иеремия Бентам?

– Да, Бентам, англичанин.

– Молодец этот Иеремия, – смеясь, сказал нотариус. – Будем теперь ссылаться на него в делах, когда обиженные хнычут.

– З-з-значит, ин-ной раз и у англичан есть ч-чему п-п-поучиться, – заметил Гранде. – С-с-стало быть, по-по Б-б-бентаму, если векселя моего брата с-с-стоят… н-не стоят. Если… я-я-я верно говорю? К-к-кажется, ясно? Кредиторы были бы… Нет, не были бы. Я з-з-запутался…

– Позвольте вам все это объяснить, – сказал председатель. – Юридически, если все документы по долговым обязательствам дома Гранде окажутся в ваших руках, то брат ваш или его прямые наследники никому не должны. Так.

– Так, – повторил добряк.

– По справедливости, если векселя брата вашего котируются (котируются, – вы хорошо понимаете этот термин?) на рынке со скидкой во столько-то процентов, если один из ваших друзей отправится в Париж, если он скупит векселя без всякого принуждения кредиторов каким бы то ни было давлением к уступке, то все обязательства по наследству покойного Гранде в Париже признают честно выполненными.

– Правда, де… де… дела так уж и есть дела. А раз это так… Однако все-таки, вы понима… маете, что тру… тру… трудно. У меня н-нет ни… ни… денег, ни… ни… ни… времени, ни времени, ни…

– Да, вам тронуться невозможно. Так вот, предлагаю вам: я отправлюсь в Париж (вы мне оплатите поездку – сущие пустяки). Я увижусь с кредиторами, поговорю с ними, отсрочу платежи, и все уладится при помощи доплаты, которую вы прибавите к деньгам, вырученным при ликвидации, и тогда вы вступите во владение долговыми обязательствами.

– Посмотрим, я не… не… не могу, я… я… я не хочу ничего б… б… бра… брать на себя, пока… пока не… Кто… кто… кто… не может, не может… По-о-онимаете?

– Это верно.

– У меня голова ло… ло… лопается от всего, что вы-ы мне тут на… на… на… наворотили. Пе… пе… первый раз в жизни мне при… при… приходится ду… ду… ду… думать о…

– Да, вы не юрист.

– Я… я просто бе… бе… бедный винодел и понятия не имею о том, что вы… вы… вы только что говорили. Мне ну… нужно и-и-и-изучить это.

– Итак… – начал председатель, принимая такую позу, как будто собирался резюмировать дискуссию.

– Племянник! – произнес нотариус с выражением упрека, прерывая его.

– Что, дядюшка? – отвечал председатель.

– Дай же господину Гранде объяснить тебе свои намерения. В данную минуту дело касается важного полномочия. Наш дорогой друг должен определить его надлежащ…

Стук молотка, возвестивший о приходе семейства де Грассенов, их появление и приветствия помешали Крюшо закончить фразу. Нотариус обрадовался, что их прервали. Гранде уже посматривал на него косо, и шишка на его носу показывала внутреннюю бурю. Но прежде всего благоразумный нотариус полагал, что председателю суда первой инстанции неприлично ехать в Париж для того, чтобы принуждать там кредиторов к капитуляции и соучаствовать в делишках, оскорблявших законы безукоризненной честности; затем, не услышав до сих пор от старика Гранде даже намека на желание оплатить какие бы то ни было расходы, он бессознательно дрожал от боязни, что племянник впутается в это дело. Воспользовавшись минутой, когда входили де Грассены, он взял председателя за руку и увлек его в амбразуру окна.

– Ты, племянничек, вполне достаточно себя показал, но довольно чрезмерной преданности. Тебе до смерти хочется добиться такой невесты, и это тебя ослепляет. Кой черт! Не следует действовать как щипцы, что крошат вместе со скорлупой и самый орех. Предоставь теперь мне вести ладью и только помогай маневрировать. Подобает ли тебе ронять достоинство должностного лица в подобной…

Он оборвал свое наставление, услышав, что г-н де Грассен говорит старому бочару, протягивая ему руку:

– Гранде, мы узнали об ужасном несчастье, постигшем ваше семейство: о разорении торгового дома Гильома Гранде и кончине вашего брата. Мы пришли выразить вам сочувствие. Такое ужасное несчастье!

– Другого несчастья нет, кроме кончины господина Гранде-младшего, – сказал нотариус, прерывая банкира. – Да и он не покончил бы с собой, если бы ему пришло на мысль призвать на помощь брата. Старый друг наш, преисполненный чести до кончиков ногтей своих, предполагает ликвидировать долги торгового дома Гранде в Париже. Мой племянник, председатель, чтобы избавить его от хлопот по делу чисто судебному, предлагает немедленно отправиться в Париж, с тем чтобы войти в соглашение с кредиторами и должным образом их удовлетворить.

Слова эти, подтвержденные всей повадкой винодела, который поглаживал себе подбородок, необычайно поразили троих де Грассенов, – ведь дорогой они вволю позлословили насчет скупости Гранде и обвиняли его чуть ли не в братоубийстве.

– О, я был в этом уверен! – воскликнул банкир, поглядывая на жену. – Что я дорогой говорил тебе, госпожа Грассен? Гранде преисполнен чести до кончиков волос и не допустит, чтобы хоть малейшим образом было затронуто его имя! Богатство без чести – это уродство. Есть еще честь у нас в провинциях! Это очень, очень хорошо, Гранде. Я старый военный служака и не умею таить своей мысли, режу напрямик. Гром и молния! Это – возвышенно!

– В таком случае во… воз… возвышенное обходится до… о… очень до… до… дорого, – отвечал добряк, пока банкир горячо тряс его руку.

– Но ведь это, благородный мой Гранде, не в упрек будь сказано господину председателю, дело чисто коммерческое и требует опытного негоцианта. Тут необходимо знакомство с обратными счетами, авансами, исчислениями процентов. Я собираюсь в Париж по своим делам и кстати мог бы взять на себя.

– Да, мы могли бы попыта-та-таться сго-о-овориться друг с другом относительно во… возможностей и чтоб мне не обя… обязываться в чем-нибудь, чего я не… не… не желал бы де… лать, – сказал Гранде заикаясь, – потому что, видите ли, господин председатель естественным образом предлагал, чтобы я взял на себя дорожные расходы.

На этих последних словах Гранде уже не запинался.

– Ах, – сказала г-жа де Грассен, – да ведь это же удовольствие – побывать, в Париже! Я бы с радостью сама заплатила, лишь бы туда поехать.

И она сделала знак мужу, как бы подзадоривая его отбить во что бы то ни стало поручение у противников; затем она весьма иронически поглядела на обоих Крюшо, принявших совсем жалкий вид. Гранде схватил тогда банкира за пуговицу сюртука и отвел его в угол.

– Я бы гораздо охотнее доверился вам, чем председателю, – сказал он ему. – Вообще тут что-то неладно, – прибавил он, и шишка на его носу зашевелилась. – Я намерен приобрести ренту. Мне нужно поручить кому-нибудь покупку ренты на несколько тысяч франков, и не иначе как по восьмидесяти франков. Эта механика, говорят, обходится дешевле под конец каждого месяца. Вам это дело знакомо, не правда ли?

– Ну, еще бы! Значит, мне предстоит устроить вам ренту на несколько тысяч франков?

– Не бог весть что для начала. Только – молчок! Мне хочется разыграть эту музыку так, чтобы никто ничего не знал. Вы бы заключили для меня сделку к концу месяца. Но ничего не говорите Крюшо, чтобы их не дразнить. Раз вы едете в Париж, посмотрим заодно, каковы козыри бедного моего племянника.

– Значит, решено. Я еду завтра с почтовым дилижансом, – громко сказал де Грассен. – Я зайду к вам за последними инструкциями в… в котором часу?

– В пять часов, перед обедом, – сказал винодел, потирая руки.

Обе враждебные партии задержались еще некоторое время в зале. Де Грассен, после паузы, сказал, хлопая Гранде по плечу:

– Хорошо, у кого есть такие добрые родственники.

– Да, да, хоть оно и не кажется, – отвечал Гранде, – а я до-о-обрый родственник. Я люблю брата и докажу это, если… если это обойдется не…

– Мы покидаем вас! – сказал банкир, удачно прерывая его, прежде чем он кончил фразу. – Раз я ускоряю свой отъезд, мне нужно привести в порядок кое-какие дела.

– Ладно, ладно. Да и я сам, вы… вы з-з-знаете для чего, уда-далюсь в свою «ко… комнату ра… размышлений», как говорит председатель Крюшо.

«Дьявольщина! Я уже больше не господин де Бон-фон», – грустно подумал чиновник, и лицо его приняло унылое выражение, как у судьи, которому наскучила речь защитника.

Главы обоих соперничающих семейств ушли вместе. Ни те, ни другие уже не думали о предательстве в отношении винодельческой округи, в котором оказался виновным Гранде, и только тщетно пытались выпытать друг у друга, кто что думает о действительных намерениях добряка в этом новом деле.

– Не желаете ли зайти вместе с нами к госпоже д'Орсонваль? – спросил де Грассен нотариуса.

– Мы придем попозже, – ответил председатель. – Я обещал барышне де Грибокур заглянуть вечерком, и, если дядюшка не возражает, мы сначала отправимся туда.

– Значит, до свидания, господа, – сказала г-жа де Грассен.

И когда де Грассены отошли на несколько шагов от Крюшо, Адольф сказал отцу:

– Оставили их в дураках, а?

– Сын, замолчи, – ответила г-жа де Грассен, – они нас еще могут слышать. Да и слова твои дурного тона и отдают студенческим жаргоном.

– Так-то, дядюшка! – вскричал чиновник, как только увидел, что де Грассены далеко. – Сначала старик именовал меня председателем де Бонфоном, а потом разжаловал, и я уже стал просто Крюшо.

– Я заметил, что тебе это неприятно. Да, ветер дул в сторону де Грассенов. Но до чего ж ты глуп при всем своем уме! Предоставь им покататься на этом «посмотрим» старика Гранде и держись спокойно, мой мальчик. Евгения от этого еще верней будет твоей женой.

В несколько минут весть о великодушном решении Гранде разнеслась по трем домам сразу, и в тот же вечер во всем городе только и толковали об этой братской самоотверженности. Всякий прощал Гранде его продажу, произведенную в нарушение взаимного клятвенного обязательства всех сомюрских виноделов, все дивились его чувству чести, восхваляли великодушие, на какое не считали его способным. Французскому характеру свойственно приходить в восторг, в гнев, в страстное воодушевление из-за минутного метеора, из-за плывущих по течению щепок злободневности. Неужели коллективные существа – народы – в самом деле лишены памяти?

Едва старик Гранде запер дверь, как позвал Нанету.

– Не спускай с цепи собаку и не спи, нам с тобой предстоит поработать. В одиннадцать часов Корнуайе должен быть у ворот с фруафонской кареткой. Подожди его у калитки, чтоб он не стучался, и скажи ему, пусть войдет как можно тише. Полицейские правила запрещают производить ночью шум. Да и околотку незачем знать, что я отправляюсь в дорогу.

Сказав это, Гранде поднялся в свою лабораторию, и Нанета слышала, как он там возился, рылся, ходил взад и вперед, но осторожно. Очевидно, старик старался не разбудить жены и дочери и особенно не привлечь внимания племянника, которого он начинал прямо проклинать, замечая свет в его комнате. Среди ночи Евгении, всецело озабоченной кузеном, показалось, что она слышит стенания, и для нее уже не было сомнения: Шарль умирает, – ведь она оставила его таким бледным, в таком отчаянии! Может быть, он покончил с собой? Мгновенно она завернулась в накидку, вроде плаща с капюшоном, и хотела выйти. Сначала яркий свет, пробивавшийся в дверные щели, ее испугал: показалось – пожар; но вскоре она успокоилась, заслышав тяжелые шаги Нанеты и ее голос, мешающийся с ржанием нескольких лошадей.

«А что, если отец увозит куда-то кузена?» – спросила она себя, приотворяя дверь осторожно, чтобы она не скрипела, но так, чтобы видеть происходящее в коридоре.

Вдруг ее глаза встретились с глазами отца, и от его взгляда, хотя спокойного и рассеянного, у Евгении мороз побежал по коже. Добряк и Нанета несли вдвоем толстую жердь, концами лежавшую у него и у нее на правом плече, к жерди был привязан канатом бочонок, вроде тех, какие старик Гранде для развлечения мастерил у себя в черной кухне в свободные минуты.

– Пресвятая дева! Ну и тяжеленный! – сказала тихо Нанета.

– Жаль, что там всего только медяки! – отвечал Гранде. – Смотри, не задень подсвечник.

Эта сцена была освещена единственной свечой, поставленной между двумя балясинами перил.

– Корнуайе, – сказал Гранде своему сторожу in partibus,[25] – пистолеты захватил?

– Нет, сударь. Да и подумаешь, есть чего бояться, раз у вас тут медяки!

– И верно, нечего, – сказал старик Гранде.

– К тому же и поедем мы быстро, – продолжал сторож. – Ваши фермеры выбрали для вас лучших своих лошадей.

– Ладно, ладно. Ты же не сказал им, куда я еду?

– Да я и не знал.

– Ладно. Повозка прочная?

– А то как же! Куда уж крепче, – три тысячи фунтов выдержит. А что они весят-то, ваши дрянные бочонки.

– На-ко! – сказала Нанета. – Нам-то известно! Близко восемнадцати сотен.

– Помалкивай, Нанета. Жене скажешь, что я поехал в деревню. К обеду вернусь. Гони вовсю, Корнуайе, в Анжере нужно быть раньше девяти.

Повозка отъехала. Нанета задвинула ворота засовом, спустила с цепи собаку, улеглась, потирая онемевшее плечо, и никто во всем околотке не подозревал ни об отъезде Гранде, ни о цели его путешествия. Скрытность добряка была доведена до совершенства. Никто гроша не видал в этом доме, полном золота. Узнав утром из разговоров на пристани, что цена на золото удвоилась вследствие размещения в Нанте крупных военных заказов и что спекулянты нахлынули в Анжер скупать золото, старый винодел, попросту заняв лошадей у своих фермеров, отправился ночью в Анжер, чтобы продать там накопленное золото и на полученные банковые билеты приобрести государственную ренту, заработав еще и на разнице в биржевом курсе.

– Отец уезжает, – прошептала Евгения с лестницы, слышавшая все.

В доме опять воцарилась тишина; постепенно замер вдали грохот повозки, не тревожа более спящий Сомюр. И тут Евгения, прежде чем услышать, сердцем почуяла стон, донесшийся из комнаты кузена. Светлая полоска, тоненькая, как лезвие сабли, шла из дверной щели и перерезала поперек балясины перил на старой лестнице.

– Он страдает, – сказала она, поднимаясь на две ступеньки.

Услыхав второй стон, она взбежала на площадку и остановилась перед его комнатой. Дверь была приотворена, она толкнула ее. Шарль спал, свесившись головой со старого кресла; его рука выронила перо и почти касалась пола. Прерывистое дыхание Шарля, вызванное неудобным положением тела, вдруг испугало Евгению, и она быстро вошла.

«Он, верно, очень устал», – подумала она, глядя на десяток запечатанных писем. Она прочла адреса: Гг. Фарри, Брейльман и K°, экипажным мастерам, Г. Бюиссону, портному, и т. д.

«Он, очевидно, устроил все свои дела, чтобы иметь возможность вскоре уехать из Франции», – подумала она. Взгляд ее упал на два раскрытых письма. Слова, какими начиналось одно из них: «Дорогая моя Анета…» – ошеломили ее. Сердце ее застучало, ноги приросли к полу.

«Его дорогая Анета? Он любит, он любим! Больше нет надежды!.. Что он пишет ей?»

Эти мысли пронеслись в голове и сердце ее. Она читала эти слова повсюду, даже на квадратах пола, написанные огненными чертами.

«Уже отказаться от него! Нет, не буду читать это письмо. Я должна уйти… А если бы я все-таки прочла?..»

Она посмотрела на Шарля, тихо приподняла ему голову и положила на спинку кресла, а он отдался этому, как ребенок, даже во сне узнающий мать и, не просыпаясь, принимающий ее заботы и поцелуи. Словно мать, Евгения подняла его свесившуюся руку и, словно мать, тихо поцеловала его в голову. «Дорогая Анета!» Какой-то демон кричал ей в уши эти два слова.

– Знаю, что, может быть, поступаю дурно, но я прочту это письмо, – сказала она.

Евгения отвернулась, – благородная честность ее возроптала.

Впервые в жизни столкнулись в ее сердце добро и зло. До сих пор ей не приходилось краснеть ни за один свой поступок. Страсть, любопытство увлекли ее. С каждой фразой сердце ее все более ширилось, и от жгучего любопытства, обуявшего ее во время этого чтения, еще слаще стали для нее радости первой любви.

 

«Дорогая Анета, ничто бы нас не разлучило, если бы не обрушилось на меня несчастье, которого самый осторожный человек не мог бы предвидеть. Отец мой покончил с собой; состояние его и мое погибло полностью. Я осиротел в таком возрасте, когда по самому уж моему воспитанию могу считаться ребенком; и, тем не менее, я должен мужем подняться из бездны, в которую повергнут. Я только что посвятил часть ночи своим расчетам. Если я хочу покинуть Францию честным человеком, – а в этом сомнения нет, – то у меня не останется и сотни франков, чтобы отправиться попытать счастья в Ост-Индии или Америке. Да, бедная моя Анна, я поеду в страны самого губительного климата добывать состояние. Под такими небесами, как мне говорили, это дело верное и быстрое. Остаться в Париже я не смог бы. Ни душа моя, ни мой характер, отражающийся на моем лице, не созданы для того, чтобы переносить оскорбления, холод, презрение, ожидающие человека разоренного, сына банкрота! Боже мой! Быть должным два миллиона!.. Да я был бы убит на поединке в первую же неделю. Поэтому я не вернусь в Париж. Даже твоя любовь, самая нежная и преданная, какая только облагораживала когда-либо мужское сердце, не была бы в силах привлечь меня в Париж. Увы! Возлюбленная моя, у меня не хватает денег, чтобы поехать туда, где ты, дать и получить последний поцелуй, – поцелуй, в котором почерпнул бы я силу, необходимую для моего предприятия…»

 

«Бедный Шарль! Я хорошо сделала, что прочла это письмо. У меня есть золото, я отдам ему», – сказала про себя Евгения.

Она отерла слезы и снова принялась за чтение.

 

«Я еще вовсе не размышлял о несчастьях нищеты. Если у меня найдется сто луидоров, необходимых на проезд, то не останется ни гроша, чтобы приобрести товары. Да нет, у меня не будет ни ста, ни даже одного луидора, я узнаю, сколько у меня останется, только расплатившись с долгами в Париже. Если у меня не окажется ничего, я преспокойно отправлюсь в Нант, поступлю на корабль простым матросом и начну так, как начинали многие энергичные люди, в молодости не имевшие ни гроша и вернувшиеся из Индии богачами. С сегодняшнего утра я хладнокровно стал смотреть на свое будущее. Оно для меня ужаснее, чем для кого бы то ни было; мать обожала и лелеяла меня, я избалован нежностью отца, лучшего на свете, я встретил при вступлении в свет твою любовь, Анна. А знал лишь цветы жизни: это блаженство не могло быть долговечно. И все-таки, дорогая Анна, во мне больше мужества, чем можно предположить его в беззаботном юноше, привыкшем к нежным ласкам прелестнейшей в Париже женщины, счастливого семейными радостями, которому дома все улыбалось и желания которого были законом для отца. О, отец мой! Он умер, Анета! И вот я задумался над моим положением, задумался и над твоим. Я постарел за одни сутки. Дорогая Анна, если бы ты даже попыталась сохранить меня возле себя, в Париже, и пожертвовала ради этого всеми наслаждениями роскоши, туалетами, ложею в Опере, мы все же не покрыли бы тех расходов, которые необходимы для молодого человека, привыкшего к рассеянной жизни. Да я и не мог бы принять такой жертвы. Значит, сегодня мы расстаемся навсегда».

 

«Он с нею расстается, пресвятая дева! Какое счастье!»

Евгения чуть не закричала от радости. Шарль пошевелился во сне, она похолодела от страха; однако, к счастью для нее, он не проснулся. Она продолжала:

 

«Когда возвращусь я? Не знаю. От климата Ост-Индии европеец быстро стареет, в особенности когда европейцу приходится работать. Перенесемся на десять лет вперед. Через десять лет дочери твоей будет восемнадцать, она станет тебе подругой, станет и твоим соглядатаем. Свет будет к тебе жесток, а дочь твоя, может быть, еще более. Мы видели примеры таких приговоров света и такой неблагодарности девушек; сумеем же воспользоваться уроком. Сохрани в самой глубине души, как сохраню и я, воспоминание о четырех годах счастья и, если можешь, будь верна своему бедному другу. Я не смею, однако, этого требовать, потому что, видишь ли, дорогая Анна, я должен сообразоваться со своим положением, смотреть на жизнь трезво, считаться с житейской действительностью. Итак, я должен подумать о женитьбе, она становится для меня необходимой в новых условиях существования; и я признаюсь тебе, что встретил здесь, в Сомюре, у своего дяди кузину, – ее манеры, лицо, ум и сердце понравились бы тебе, у нее сверх того, мне кажется, есть…»

 

«Он, должно быть, очень устал, если не кончил писать к ней», – сказала себе Евгения, видя, что письмо прервано на середине этой фразы.

Она его оправдывала! Следовательно, невинная девушка не заметила холодности, сквозившей в этом письме? Для девушек, получивших религиозное воспитание, полных неведения и чистоты, все исполнено любви, как только они вступают в заколдованное царство любви. Они идут по этому царству, окруженные небесным светом, источник которого сокрыт в их собственной душе и лучами падает на их возлюбленного; они озаряют его огнями собственного чувства и наделяют своими прекрасными мыслями. Ошибки женщины почти всегда происходят от веры ее в добро или из ее уверенности в правде. Для Евгении слова: «Дорогая Анета, возлюбленная моя», звучали в сердце как прекраснейшие слова любви и ласкали душу, как в детстве ласкали ее слух божественные звуки «Приидите, поклонимся», которым вторил орган. К тому же слезы, еще увлажнявшие ресницы Шарля, казались ей свидетельством благороднейших чувств, неизбежно пленяющих юных девушек. Могла ли она знать, что если Шарль так любил отца и так искренне его оплакивал, то нежность эта исходила не столько от доброты его сердца, сколько от добрых отцовских качеств? И мать и отец постоянно удовлетворяли все его фантазии, доставляли ему все удовольствия богатства, и поэтому у него не возникали те ужасающие расчеты, в каких более или менее повинно в Париже большинство молодых людей, когда среди столичных соблазнов слагаются их желания, намечаются планы и они с огорчением видят, как выполнение этих планов беспрестанно откладывается и затягивается из-за того, что родители еще живы. Щедрость отца породила в сердце сына любовь сыновнюю – истинную, без задней мысли. Тем не менее Шарль был дитя Парижа, приученный парижскими нравами, самою Анетою все рассчитывать, – уже старик под маскою молодого человека. Он получил страшное воспитание, вращаясь в том обществе, где за один вечер совершается в мыслях, в словах больше преступлений, чем их наказывается судом присяжных; где острословием убиваются величайшие идеи, где что-нибудь значит только тот, кто смотрит на вещи правильно, а правильно смотреть там означает: не верить ни во что – ни в чувства, ни в людей, ни даже в события; там создают события мнимые. Там, чтобы «смотреть правильно», необходимо каждое утро взвешивать кошелек друга, уметь дипломатически поставить себя выше всего, что происходит; заранее ничем не восхищаться – ни созданиями искусства, ни благородными деяниями и движущею силою во всем считать личную выгоду. После любовных безумств великосветская дама, прекрасная Анета, принуждала Шарля «думать серьезно»; она говорила ему о положении в будущем, проводя по его волосам надушенной рукой; поправляя ему локон, она убеждала его, что в жизни нужно быть расчетливым, под ее влиянием он стал изнеженным и весьма практичным. Двойное развращение, но развращение хорошего тона, изящное и тонкое.

– Шарль, вы глупыш, – говорила она ему, – мне будет очень трудно научить вас обычаям света. Вы были очень нелюбезны с господином де Люпо. Я отлично знаю, что он не очень-то достоин уважения. Но подождите, пока этот де Люпо потеряет власть, тогда можете презирать его, сколько вам угодно. Знаете, что нам говорила госпожа Кампан? «Дети мои, пока человек в составе министерства, преклоняйтесь перед ним. Падет – помогайте тащить его на свалку. В могуществе он нечто вроде бога, но, сверженный, он ниже Марата, брошенного в яму, – потому что он еще жив, а Марат был уже мертв. Жизнь – это чередование всяких комбинаций, их нужно изучать, следить за ними, чтобы всюду оставаться в выгодном положении».

Шарль был человек, слишком вошедший в моду, он был слишком избалован своими родителями, слишком обласкан светом, чтобы иметь сильные чувства. Зерно чистого золота, брошенное в его сердце матерью, растянула в ниточку волочильня парижской жизни; он пользовался им небрежно, и золото постепенно истерлось в житейской суете. Но Шарлю было тогда всего двадцать один год. В этом возрасте свежесть жизни кажется неразлучной с чистотою души. Голос, взгляд, юное лицо вызывают мысль о полной гармонии их с чувствами. Самый суровый судья, самый недоверчивый стряпчий, самый алчный ростовщик все же не решается верить в дряхлость сердца, в порочные расчеты, когда глаза юноши еще блестят влажным блеском, как у ребенка, а на лбу нет ни одной морщины. У Шарля никогда не было случая применять на деле правила парижской морали, и он был прекрасен своей неопытностью. Но помимо него самого эгоизм уже был привит ему. В сердце его уже таились зародыши тех материальных интересов, которые составляют основу политической экономии парижан, и они не замедлили бы развиться, как только он из праздного зрителя стал бы актером в драме реальной жизни. Почти все девушки доверяются сладостным обещаниям пленительной внешности. Но будь Евгения такою же осторожной и наблюдательной, какими бывают многие девушки в провинции, могла ли она не доверять кузену, когда его обращение, слова и поступки были еще в согласии со стремлениями сердца? Случай, для нее роковой, сделал ее свидетельницей последних излияний искренней чувствительности, еще не угасшей в этом юном сердце, и дал ей услышать, так сказать, последние вздохи совести. И вот она оставила это письмо, в ее понимании исполненное любви, и стала с нежностью всматриваться в спящего кузена: нетронутые иллюзии жизни еще озаряли для нее это лицо; и тут же она поклялась себе любить его вечно. Затем она бросила взгляд на другое письмо, не придавая большого значения этой вторичной нескромности. И если начала читать его, то лишь для того, чтобы получить новые доказательства душевного благородства, которым она, подобно всем женщинам, наделяла своего избранника.

 

«Дорогой Альфонс, в ту минуту, когда ты будешь читать это письмо, у меня уже не будет друзей; но признаюсь тебе, что, сомневаясь в наших светских людях, привыкших злоупотреблять этим словом, я не усомнился в твоей дружбе. Поэтому я обременяю тебя поручением уладить мои дела и рассчитываю на тебя, чтобы извлечь пользу из всего, чем я владею. Теперь ты должен узнать о моем положении. У меня нет ничего, и я собираюсь уехать в Ост-Индию. Я только что написал ко всем, кому, как припоминаю, что-нибудь остался должен. Прилагаю к письму список их, точный настолько, насколько я в состоянии составить его по памяти. Продай мою библиотеку, всю обстановку, экипажи, лошадей и прочее; вырученных денег, надеюсь, хватит на уплату моих долгов. Для себя хочу я сохранить только ничего не стоящие безделушки, которые мне пригодятся для начала моей торговли. Дорогой Альфонс, отсюда я пришлю тебе для этой продажи формальную доверенность на случай оспоривания. Пришли мне все мое оружие. Бритона оставь себе. Никто не оценит это восхитительное животное, и я предпочитаю подарить его тебе, вместо обычного кольца, которое умирающий завещает душеприказчику. В мастерской Фарри, Брейльман и K° мне сделали очень удобную дорожную карету; но они мне ее не привезли; добейся от них, чтобы они ее оставили у себя, не требуя с меня возмещения убытков; если они откажутся от этой сделки, то избегни всего, что могло бы при нынешних моих обстоятельствах бросить тень на мою честность. Я должен шесть луидоров англичанину – проиграл их в карты – непременно отдай…»

 

– Милый кузен! – сказала Евгения, бросив читать письмо, и крадучись вернулась к себе, захватив одну из горящих у Шарля свечей.

Очутившись в своей комнате, она не без приятного волнения выдвинула ящик старинного дубового поставца, одного из прекраснейших изделий так называемой эпохи Возрождения, – на дверце еще была видна полустершаяся знаменитая королевская саламандра. Из ящика она достала туго набитый кошелек алого бархата с золотыми кистями, вышитый по краям уже обветшалой канителью, – наследство от бабушки. Она с превеликой гордостью взвесила этот кошелек на ладони и с удовольствием стала проверять забытый итог скромных своих сбережений. Прежде всего она отделила двадцать португальских червонцев, чеканенных при Иоанне V, в 1725 году. В обмен за ходячую монету за них дали бы не меньше чем по сто шестьдесят восемь франков шестьдесят четыре сантима, – так говорил ей отец. Но настоящая цена им была сто восемьдесят франков штука, – такой редкостью были эти красивые монеты, сиявшие, как солнце.

Затем пять генуэзских червонцев – тоже редкостная монета; на обмен они стоили восемьдесят семь франков каждый, но любитель дал бы за них и все сто. Они достались Евгении от покойного дяди, старика де ла Бертельера.

Далее три золотых испанских пистоля времен Филиппа V, чеканенных в 1729 году, – подарки г-жи де Жантийе, которая, даря пистоль, каждый раз приговаривала:

– Этот хорошенький кенарь, этот желтенький милушка стоит девяносто восемь ливров. Береги его, детка, – это украшение твоей коллекции.

Далее сто голландских червонцев, чеканенных в 1756 году и ходивших по тринадцати франков – старик Гранде более всего дорожил ими, ибо золота в каждой монете было двадцать три с лишним карата.

И, наконец, наиредчайшие монеты, ценившиеся любителями наравне с античными медалями и дорогие для скупцов: три рупии со знаком Весов и пять рупий со знаком Девы, в двадцать четыре карата каждая, великолепные золотые Великого Могола; цена каждой из них была по весу тридцать семь франков сорок сантимов, но знаток охотно заплатил бы пятьдесят франков.

Последним Евгения взяла в руки двойной наполеондор, стоимостью в сорок франков, который она получила от отца третьего дня и небрежно бросила в кошелек.

Словом, ее казна состояла из новеньких, нетронутых монет, подлинно художественных вещиц, и время от времени папаша Гранде осведомлялся о них, выражая желание полюбоваться ими и объяснить дочери во всех тонкостях присущие им высокие достоинства – чистоту обреза, блеск поверхности, великолепие букв с четкими, еще не стертыми гранями. Но Евгения не размышляла ни об этих редкостях, ни о мании отца, ни о страшной опасности утратить сокровище, столь дорогое ее отцу; нет, она думала о кузене, и ей удалось, наконец, подсчитать, после нескольких ошибок, что у нее накопилось около пяти тысяч восьмисот франков золотом, которые, договорившись, можно продать за две тысячи экю. При виде этого богатства она захлопала в ладоши, словно ребенок, изливающий в простодушных движениях преизбыток радости. Так отец и дочь подсчитали каждый свое состояние; он – чтобы продать свое золото, Евгения – чтобы бросить свое золото в океан чувства. Она положила монеты обратно в старый кошелек, взяла его и без колебаний вновь поднялась наверх. Тайная нищета кузена заставила ее забыть и поздний ночной час и приличия; она была сильна чистой совестью, самоотвержением, счастьем.

В ту минуту, как она показалась на пороге двери, со свечой в одной руке и кошельком в другой, Шарль проснулся, увидел кузину и остолбенел, раскрыв рот от изумления.

Евгения подошла к нему, поставила подсвечник на стол и сказала взволнованным голосом:

– Кузен, я должна просить у вас прощения в тяжкой вине перед вами; но бог мне простит этот грех, если вы захотите отпустить мне его.

– Да что такое? – спросил Шарль, протирая глаза.

– Я прочла оба эти письма.

Шарль покраснел.

– Как это случилось? – продолжала она. – Почему я поднялась к вам? По правде сказать, сама теперь не знаю. Но я склонна не слишком раскаиваться в том, что прочла эти письма: теперь я знаю ваше сердце, вашу душу и…

– И еще что? – спросил Шарль.

– И ваши планы: то, что вам необходима некоторая сумма…

– Дорогая кузина!..

– Тсс, тсс, кузен! Не надо говорить громко, а то кого-нибудь разбудим. Вот, – сказала она, раскрывая кошелек, – сбережения бедной девушки, которая не нуждается ни в чем. Шарль, примите их. Сегодня утром я еще не понимала, что такое деньги. Вы научили меня: деньги – только средство, вот и все. Кузен – почти брат, вы со спокойной совестью можете взять деньги у сестры. Я даю их вам взаймы.

Евгения, в которой женская настойчивость сочеталась с чистотой юной девушки, не предвидела отказа, а кузен молчал.

– Неужели вы отказываетесь? – спросила Евгения, и в глубокой тишине было слышно, как бьется ее сердце.

Раздумье кузена обидело ее, но его нужда представилась ей еще живее, и она опустилась на колени.

– Я не встану, пока вы не возьмете это золото! – сказала она. – Кузен, умоляю, отвечайте!.. чтобы я знала, уважаете ли вы меня, великодушны ли вы…

Услыша этот крик сердца, полного благородным отчаянием, Шарль оросил слезами руки кузины, схватив их, чтобы не дать ей стоять на коленях. Почувствовав эти горячие слезы, Евгения кинулась к кошельку и высыпала деньги на стол.

– Значит, да – правда? – сказала она, плача от радости. – Не бойтесь ничего, кузен, вы будете богаты. Это золото принесет вам счастье, когда-нибудь вы мне его вернете. Кроме того, мы составим товарищество. Словом, я соглашусь на все условия, какими вы меня свяжете. Но вы бы не должны придавать такое значение этому подарку.

Шарль смог, наконец, выразить свои чувства.

– Да, Евгения, у меня была бы мелкая душа, если бы я отказался. Однако дар за дар, доверие за доверие.

– О чем вы говорите? – с испугом спросила она.

– Послушайте, дорогая кузина, там у меня…

И, не докончив, он указал на квадратный ящичек в кожаном чехле, стоявший на комоде.

– Там у меня, видите ли, вещь мне дорогая, как жизнь. Этот ларец – подарок матери. Нынче с утра я все думал, что если бы она могла встать из могилы, то сама продала бы золото, которым из нежной любви ко мне она так щедро наполнила несессер, но сделать это самому я счел бы святотатством.

При последних словах Евгения судорожно сжала руку кузена.

– Нет, – продолжал он после недолгого молчания, когда они обменялись взглядом, влажным от слез, – нет, я не хочу ни уничтожать его, ни подвергать опасности в моих странствованиях. Дорогая Евгения, вы будете его хранительницей. Никогда друг не доверял другу ничего более священного. Судите сами.

Он подошел к комоду, вынул ларец из футляра и, открыв его, с грустью показал восхищенной кузине несессер, по работе еще более ценный, чем по весу золота.

– То, чем вы любуетесь, – ничто, – сказал он, нажимая пружину, раскрывшую двойное дно. – Вот что мне дороже всего на свете.

Он вынул два портрета, два шедевра г-жи Мирбель, в богатых жемчужных оправах.

– О! Вот красавица! Не та ли это дама, которой вы писали…

– Нет, – сказал он, улыбаясь. – Эта женщина – моя мать, а вот мой отец, – ваши тетка и дядя. Евгения, я готов на коленях умолять вас сохранить мне это сокровище. Если бы я погиб и погубил ваше маленькое состояние, то это золото возместит вам потерю. Только вам одной могу я оставить эти портреты: вы достойны хранить их. Но уничтожьте их, чтобы после вас они не попали в чужие руки…

Евгения молчала.

– Вы согласны, не так ли? – прибавил он ласково.

В ответ она бросила на него первый взгляд любящей женщины, один из тех взглядов, где почти столько же кокетства, как и глубины. Он взял ее руку и поцеловал.

– Ангел чистоты! Для нас с вами, не правда ли, деньги никогда ничего не будут значить? Чувство, придающее им некоторую ценность, будет отныне все.

– Вы похожи на свою мать. А голос у нее был такой же нежный, как у вас?

– О, гораздо нежнее…

– Да, для вас, – сказала она, опуская глаза. – Ну, Шарль, ложитесь спать, прошу вас, вы устали. До завтра.

Она тихо высвободила руку из рук кузена, он проводил ее, захватив с собой свечу. Когда они были уже у двери ее комнаты, он сказал:

– Ах, зачем я разорен!

– Мой отец богат, я думаю, – ответила она.

– Бедное дитя, – продолжал Шарль, остановившись у порога и прислоняясь спиной к косяку, – будь дядюшка богат, он не дал бы умереть моему отцу, не оставлял бы вас в такой скудости, словом, жил бы иначе.

– Но у него есть Фруафон.

– Да что стоит Фруафон?

– Я не знаю; но у него есть Нуайе.

– Какая-нибудь жалкая ферма!

– У него есть виноградники и луга…

– Пустяки! – сказал Шарль с презрительным видом. – Будь у вашего отца хотя двадцать четыре тысячи ливров дохода, разве вы жили бы в этой холодной, пустой комнате? – прибавил он, переступив порог. – Значит, тут будет мое сокровище, – сказал он, указывая на старый поставец, чтобы скрыть свою мысль.

– Идите спать, – сказала она, не давая ему войти в неубранную комнату.

Шарль вышел, и они с улыбкой простились друг с другом.

Оба они уснули, грезились им одинаковые сны, и с той поры перед глазами Шарля мелькали розы на его трауре.

Наутро, перед завтраком, г-жа Гранде увидела, что ее дочь прогуливается по саду вместе с Шарлем. Он был еще печален, как человек, который ввергнут судьбою в бездну, измерил всю ее глубину и почувствовал бремя предстоящей ему жизни.

– Отец вернется только к обеду, – сказала Евгения, заметив, что мать обеспокоена этой прогулкой.

В каждом движении девушки, в выражении лица, в воркующей нежности голоса сквозило, что между нею и ее кузеном установилось полное согласие мыслей. Души их соединяло жаркое чувство, быть может, хорошо еще не осознанное ими во всей его силе. Шарль остался в зале, и к грусти его отнеслись с должным уважением. У каждой из трех женщин было свое занятие. Гранде бросил дома дела, а приходило довольно много народа: кровельщик, водопроводчик, каменщик, землекопы, плотник, хуторяне, фермеры: одни – договориться о починках и всяких работах, другие – внести арендную плату или получить деньги. И вот г-же Гранде и Евгении пришлось суетиться, вести бесконечные разговоры с рабочими и с деревенским людом. Нанета в кухне складывала в ящики взносы натурой, доставленные фермерами. Она всегда ждала распоряжений хозяина, чтобы знать, что оставить для дома и что продать на рынке. У Гранде, как и у многих помещиков, было обыкновение пить самое плохое свое вино и есть подгнившие фрукты.

Часов в пять вечера Гранде вернулся из Анжера, выручив за свое золото четырнадцать тысяч франков и получив свидетельство государственного казначейства на выплату процентов по день получения облигаций ренты. Корнуайе он оставил в Анжере, наказав ему покормить полузагнанных лошадей, дать им хорошенько отдохнуть и не торопясь ехать домой.

– Я из Анжера, жена, – сказал он. – Есть хочу.

Нанета закричала ему из кухни:

– Разве вы ничего не кушали со вчерашнего дня?

– Ничего, – ответил старик.

Нанета подала суп. Де Грассен явился к клиенту за распоряжениями, когда семья сидела за столом. Папаша Гранде даже не взглянул на племянника.

– Кушайте, Гранде, не беспокойтесь, – сказал банкир. – Побеседуем. Не знаете ли, какая цена золоту в Анжере? Туда понаехали скупать его для Нанта. Я собираюсь послать.

– Не посылайте, – ответил добряк Гранде, – там уже избыток. Мы с вами хорошие друзья, и я избавлю вас от напрасной потери времени.

– Но ведь золото там стоит тринадцать франков пятьдесят сантимов.

– Скажите лучше – стоило.

– Откуда же, черт возьми, оно явилось?

– Я ездил нынче ночью в Анжер, – ответил Гранде, понизив голос.

Банкир вздрогнул от изумления. Затем де Грассен и Гранде стали что-то говорить друг другу на ухо, время от времени поглядывая на Шарля. И снова де Грассен весь встрепенулся от удивления, – несомненно, в ту минуту, когда бывший бочар дал банкиру распоряжение купить для него государственной ренты на сто тысяч ливров.

– Господин Гранде, – обратился он к Шарлю, – я еду в Париж, и если бы вы пожелали дать мне какое-нибудь поручение…

– Никаких, сударь. Благодарю вас, – ответил Шарль.

– Поблагодарите его как следует, племянник. Господин де Грассен едет улаживать дела фирмы Гильома Гранде.

– Так есть какая-нибудь надежда? – спросил Шарль.

– Но разве вы не мой племянник? – воскликнул бочар с хорошо разыгранной гордостью. – Ваша честь – наша честь. Разве вы не Гранде?

Шарль вскочил, обнял папашу Гранде, крепко поцеловал и, побледнев, вышел. Евгения с восхищением глядела на отца.

– Ну, до свидания, мой добрый Грассен, – я ваш покорный слуга, а вы уж обработайте мне тех господ!

Два дипломата пожали друг другу руки; бывший бочар проводил банкира до дверей, потом, затворив их, вернулся и сказал Нанете, опускаясь в кресло:

– Подай-ка черносмородинной.

Но от волнения он не мог сидеть на месте, поднялся, притопнул ногой и, выделывая «коленца», как говорила Нанета, стал напевать:

 

Служил в французской гвардии

Папаша добрый мой.

 

Нанета, г-жа Гранде и Евгения молча посматривали друг на друга. Когда веселость винодела достигала высшей точки, она каждый раз приводила их в ужас.

Вечер скоро пришел к концу. Папаша Гранде захотел лечь пораньше, а когда он ложился, все в доме должны были спать, так же как, «когда Август напивался, Польша была пьяна». Впрочем, Нанета, Шарль и Евгения устали не меньше хозяина.

Что до г-жи Гранде, то она спала, ела, пила, ходила, как того желал супруг. Однако в течение двух часов, посвященных пищеварению, бочар настроен был необыкновенно игриво и сыпал своими особыми изречениями; по одному из них можно будет судить о степени его остроумия.

Выпив черносмородинной, он посмотрел на рюмку.

– Не успеешь пригубить, а рюмка уж и пуста! Так-то и мы. Живем, живем, да и помрем. Ох, хороша была бы жизнь, ежели б червончики по свету катились да в мошне у нас зацепились.

Он стал весел и милостив. Когда Нанета пришла с прялкой, он ей сказал:

– Ты, верно, устала, – брось свою пеньку.

– Чего там, мне скучно будет! – ответила служанка.

– Бедная Нанета! Хочешь черносмородинной?

– Вот от черносмородинной не откажусь: барыня ее делает получше аптекарей. У них она вроде лекарства.

– Они чересчур много сахару в нее кладут, весь запах пропадает, – сказал добряк.

На другой день семья собралась в восемь часов к завтраку и впервые явила картину полного, естественного согласия. Несчастье быстро сблизило г-жу Гранде, Евгению и Шарля. Нанета и та, сама того не ведая, чувствовала заодно с ними. Они вчетвером становились одной семьей. Что до старого винодела, то, насытив свою корысть и уверившись, что вертопраха он скоро спровадит, оплатив ему дорогу только до Нанта, он стал почти равнодушен к его присутствию в доме. Он предоставил обоим детям, как он называл Шарля и Евгению, делать, что им вздумается, под надзором г-жи Гранде, так как вполне доверял ей во всем, что касалось нравственности и религии. Планировка лугов и придорожных канав, посадка тополей у Луары, зимние работы на фермах и в Фруафоне всецело занимали его.

И тогда для Евгении началась весна любви. С той ночной сцены, когда она отдала свое сокровище Шарлю, и сердце ее последовало за сокровищем. Соучастники общей для них тайны, они обменивались взглядами, выражавшими взаимное понимание, которое углубляло их чувства, усиливало их единение, душевную близость, ставило их обоих, так сказать, над обыденной жизнью. Разве не дозволяло им родство не скрывать нежности в звуках голоса и ласки во взглядах? И Евгения с наслаждением усыпляла страдания кузена детскими восторгами зарождавшейся любви. Нет ли пленительного сходства между первоначальной порою любви и жизни? Разве не баюкают ребенка тихими песнями, с нежностью глядя на него? Разве не рассказывают ему чудесных сказок, позлащающих для него грядущее? Не простирает ли над ним надежда лучезарные свои крылья? Не плачет ли он попеременно слезами радости и горя? Не ссорится ли он по пустякам – из-за камешков, из которых пытается построить себе шаткий дворец, из-за пучка цветов, забываемых, едва они срезаны? Не жадно ли ловит он время и торопится идти вперед по пути жизни? Любовь – наше второе превращение.

Детство и любовь были одно для Евгении и Шарля: то была первая страсть со всеми ее ребячествами, тем более ласкавшими их сердца, что они повиты были печалью. С рождения своего эта любовь таилась под траурным крепом и оттого только стройнее сочеталась с провинциальной простотой этого полуразвалившегося дома. Обмениваясь с кузиной несколькими словами у колодца в безмолвном дворе, гуляя в садике, сидя вдвоем до захода солнца на замшелой скамье, когда оба говорили друг другу полные значения пустяки или, словно под сводами церкви, молчали, внимая тишине, царившей между оградой и домом, – Шарль понял святость любви: ведь его великосветская дама, его дорогая Анета познакомила его только с бурными ее тревогами. Ныне он расставался с парижской страстью, кокетливой, суетной, блестящей, ради чистой и истинной любви. Ему мил был этот дом, нравы которого не казались уже смешными. Он выходил из своей комнаты рано утром, чтобы несколько минут поговорить с Евгенией, пока Гранде придет выдавать провизию, а когда шаги старика раздавались на лестнице, он убегал в сад. Мнимая преступность этого утреннего свидания, остававшегося тайной даже для матери Евгении и якобы не замечаемого Нанетой, придавала невиннейшей в мире любви прелесть запретных радостей.

После завтрака, когда Гранде отправлялся осматривать свои земли и предприятия, Шарль оставался с матерью и дочерью и переживал еще неведомые ему наслаждения, протягивая руки, чтобы разматывать нитки, глядя на их работу, слушая их болтовню. Простота этой жизни, почти монастырской, открывшей ему красоту этих душ, не ведавших мирской суеты, живо его трогала. Он думал, что такие нравы невозможны во Франции, и допускал существование их только в Германии, и то лишь в преданиях да в романах Августа Лафонтена.[26] Вскоре Евгения сделалась для него идеалом гетевской Маргариты, но еще непорочной. День ото дня его взгляды, его слова все сильнее увлекали бедную девушку, и она с восхищением отдалась течению любви; она хваталась за свое счастье, как пловец за ивовую ветку, чтобы выбраться из потока и отдохнуть на берегу. Но разве горе не омрачало уже самых радостных часов этих быстролетных дней? Каждый день какой-нибудь случай напоминал им о близкой разлуке. Так, три дня спустя после отъезда де Грассена старик Гранде повел племянника в суд первой инстанции: Шарль должен был подписать отказ от отцовского наследства с той торжественностью, какую провинциалы придают подобным делам. Страшное отречение! Своего рода отступничество сына. Шарль побывал у нотариуса Крюшо, чтобы засвидетельствовать две доверенности – одну на имя де Грассена, другую – на имя приятеля, которому он поручил продать свою обстановку. Затем надо было выполнить формальности для получения заграничного паспорта. Наконец, когда прибыла простая траурная одежда, выписанная Шарлем из Парижа, он призвал сомюрского портного и продал ему свои, теперь ненужные, костюмы. Этот поступок особенно понравился папаше Гранде.

– А вот теперь ты похож на человека, который собирается сесть на корабль и хочет разбогатеть, – сказал Гранде, увидя Шарля в сюртуке толстого черного сукна. – Хорошо, очень хорошо!

– Уверяю вас, сударь, – ответил ему Шарль, – что я сумею быть таким, как подобает в моем положении.

– Это что такое? – сказал добряк, смотря загоревшимся взглядом на пригоршню золота, которую показал ему Шарль.

– Сударь, я собрал запонки, кольца, все лишние вещи, какие у меня есть и могли бы что-нибудь стоить, но, никого не зная в Сомюре, я хотел просить вас нынче утром…

– Купить у тебя это? – сказал Гранде, прерывая его.

– Нет, дядя, указать мне честного человека, который бы…

– Давай мне все это, племянник. Я схожу наверх, оценю и вернусь сказать тебе, что это стоит, с точностью до одного сантима. Золото в ювелирных изделиях, – сказал он, рассматривая длинную цепочку, – от восемнадцати до девятнадцати каратов.

Старик протянул свою ручищу и унес золото.

– Кузина, – сказал Шарль, – позвольте предложить вам эти две застежки, они могут вам пригодиться – скреплять ленты у кистей рук. Получается браслет. Теперь это очень модно.

– Принимаю без всяких колебаний, – сказала она, бросив на него понимающий взгляд.

– Тетушка, вот наперсток моей матери. Я бережно хранил его в своем дорожном несессере, – сказал Шарль, преподнося г-же Гранде красивый золотой наперсток, предмет ее десятилетних желаний.

– Благодарности моей даже и выразить невозможно, племянничек, – сказала старушка, и у нее на глаза набежали слезы. – Вечером и утром к моим молитвам я буду прибавлять самую усердную за вас – молитву о путешествующих. Когда я умру, Евгения сохранит вам эту драгоценность.

– Все стоит девятьсот восемьдесят франков семьдесят пять сантимов, племянник, – сказал Гранде, отворяя дверь. – Но, чтобы избавить тебя от хлопот по продаже, я отсчитаю тебе эту сумму… в ливрах.

На побережье Луары выражение «в ливрах» означает, что экю в шесть ливров должны приниматься за шесть франков, без вычета.

– Я не смел вам это предложить, – ответил Шарль, – но мне было бы противно торговать своими драгоценностями в городе, где вы живете. Стирать свое грязное белье надо у себя дома, говорил Наполеон. Очень вам благодарен за вашу любезность.

Гранде почесал за ухом; минута прошла в молчании.

– Дорогой дядя, – продолжал Шарль, тревожно глядя на него, словно боялся задеть его щепетильность, – кузина и тетушка соблаговолили принять от меня на память скромные подарки; благоволите и вы принять запонки, мне уже ненужные: пусть они напоминают вам о бедном малом, который и в далеких краях будет думать о тех, в ком отныне – вся его семья.

– Мальчик, мальчик, не надо так разорять себя… Что у тебя, жена? – сказал Гранде с жадностью, оборачиваясь к ней. – О, золотой наперсток!.. А у тебя, дочурка? Так! Бриллиантовые застежки!.. Ладно, беру твои запонки, мальчик, – продолжал он, пожимая руку Шарлю. – Но… ты позволишь мне… оплатить твой… да, твой проезд в Индию? Да, я хочу оплатить тебе проезд. К тому же, видишь ли, мальчик, оценивая твои драгоценности, я подсчитал только вес золота, а может быть, удастся кое-что выручить и на работе. Так решено! Я дам тебе полторы тысячи франков… в ливрах. Мне Крюшо одолжит, ведь у меня в доме медного гроша нет, разве только Перроте раскачается и заплатит просроченные деньги за аренду. Да, да, зайду-ка я к нему!

Он взял шляпу, надел перчатки и вышел.

– Значит, вы уедете? – сказала Евгения, бросая на Шарля взгляд, выражавший и печаль и восхищение.

– Так надо, – ответил он, опуская голову.

Уже несколько дней, как у Шарля появились манеры, осанка, вид человека, глубоко удрученного, но сознающего всю тяжесть лежащих на нем важных обязанностей и черпающего новое мужество в своем несчастье. Он не вздыхал более, он стал мужчиной. И Евгения лучше чем когда-либо оценила характер кузена, когда он спустился сверху в одежде из толстого черного сукна, которая очень шла к его побледневшему и сумрачному лицу. В этот день обе женщины надели траур и пошли с Шарлем в приходскую церковь, заказав там отслужить панихиду за упокой души Гильома Гранде.

Во время второго завтрака Шарль получил письма из Парижа и прочел их.

– Ну, как, вы довольны своими делами, братец? – тихо сказала Евгения.

– Никогда не задавай таких вопросов, дочь, – заметил Гранде. – Какого черта! Я не рассказываю тебе о своих делах, – зачем же ты суешь нос в дела твоего брата? Оставь мальчика в покое.

– О! У меня нет никаких тайн, – сказал Шарль.

– Та-та-та-та-та! Племянник, да будет тебе известно, что в коммерческих делах надо держать язык за зубами.

Когда влюбленные остались одни в саду, Шарль сказал Евгении, уводя ее на старую скамью, где они сели под ореховым деревом:

– Я не ошибся в Альфонсе, он отнесся ко мне как истинный друг, устроил мои дела толково и добросовестно. Все мои долги в Париже уплачены, вся обстановка моя выгодно продана, и он сообщает, что, по совету одного капитана дальнего плавания, употребил оставшиеся у него три тысячи франков на покупку всякого хлама – европейских диковинок, из которых извлекают большую выгоду в Ост-Индии. Он послал мои тюки в Нант, где грузится корабль на Яву. Через пять дней, Евгения, нам придется проститься, может быть, навсегда или по крайней мере надолго. Мой товар и десять тысяч франков, которые мне посылают двое друзей, – начало очень скромное. Вернуться раньше нескольких лет и думать нечего. Дорогая кузина, не связывайте свою жизнь с моей; я могу погибнуть, может быть, вам представится хорошая партия…

– Вы меня любите? – спросила Евгения.

– О да, очень! – ответил он с глубокой выразительностью, обличавшей глубину чувства.

– Я буду ждать, Шарль. Господи! Отец у окна, – сказала она, быстро отстраняя кузена, который придвинулся было, чтобы обнять ее.

Она убежала под арку ворот, Шарль пошел за ней, увидя его, она отошла к лестнице и отворила дверь, потом, не вполне сознавая, куда идет, Евгения очутилась возле чулана Нанеты, в самом темном месте коридора; тут Шарль, шедший за нею, взял ее за руку, привлек к сердцу, обнял за талию и нежно прижал к себе. Евгения не противилась более, она приняла и подарила поцелуй, самый чистый, самый сладостный и самый беззаветный из всех поцелуев.

– Дорогая Евгения, кузен лучше, чем брат: он может жениться на тебе, – сказал ей Шарль.

– Да будет так! – вскричала Нанета, отворяя дверь своей конуры.

Влюбленные в страхе спаслись бегством в зал, где Евгения снова взялась за рукоделье, а Шарль принялся читать литании пресвятой деве по молитвеннику г-жи Гранде.

– Так-то! – сказала Нанета. – Мы все молимся.

С тех пор как Шарль объявил о своем отъезде, Гранде засуетился, желая внушить всем, что он относится к племяннику с большим участием; он выказывал большую щедрость во всем, что ничего ему не стоило, взялся приискать упаковщика и, заявив, что этот человек запросил слишком дорого за ящики, захотел во что бы то ни стало сделать их сам, пустив для этого в ход старые доски; он вставал спозаранку, стругал, прилаживал, выравнивал, сколачивал планки и соорудил прекрасные ящики, куда и уложил все вещи Шарля; он взялся сплавить их на судне вниз по Луаре, застраховать и отправить, когда придет время, в Нант.

После поцелуя в коридоре часы бежали для Евгении с ужасающей быстротой. Временами она хотела отправиться вместе с кузеном. Кто познал самую неотступную из страстей, длительность которой с каждым днем сокращает возраст, время, смертельная болезнь, те или иные роковые условия человеческой жизни, – тот поймет муки Евгении, часто она плакала, гуляя в саду, теперь слишком для нее тесном, так же как и дом, и двор, и город: она заранее уносилась в широкий простор морей.

Наконец наступил канун отъезда.

Утром, в отсутствие Гранде и Нанеты, драгоценная шкатулка, где находились два портрета, была торжественно помещена в единственном запиравшемся на ключ ящике поставца, где лежал также пустой кошелек. Водворение этого сокровища не обошлось без обильных слез и поцелуев. Когда Евгения спрятала ключ на груди, у нее не хватило духу запретить Шарлю поцеловать место, где он теперь хранился.

– Ему уже отсюда не уйти, друг мой.

– Так и сердце мое всегда будет здесь.

– Ах, Шарль, это нехорошо, – сказала она с некоторым недовольством.

– Разве мы не муж и жена? – ответил он. – Ты дала мне слово, прими же мое слово.

– Твой! Твоя навеки! – раздалось одновременно.

На земле не бывало обета более целомудренного: душевная чистота Евгении на мгновение освятила любовь Шарля.

На следующий день утренний завтрак прошел грустно. Несмотря на раззолоченный халат и шейный крестик, подаренный Шарлем Нанете, она прослезилась, свободно выражая свои чувства.

– Бедненький молодой барин в море идет. Да сохранит его господь!

В половине одиннадцатого вся семья отправилась проводить Шарля до нантского дилижанса. Нанета спустила пса, заперла ворота и взялась нести дорожный мешок Шарля. Все торговцы старой улицы высыпали на порог своих лавок, чтобы поглядеть на это шествие, к которому присоединился на площади нотариус Крюшо.

– Смотри не заплачь, Евгения, – сказала ей мать.

– Ну, племянник, – сказал Гранде в подъезде гостиницы, целуя Шарля в обе щеки, – уезжаете бедным, возвращайтесь богатым; вы найдете честь отца целой и невредимой. За это отвечаю вам я, Гранде. И тогда от вас самих будет зависеть, чтобы…

– Ах, дядюшка, вы смягчаете горечь моего отъезда. Это лучший подарок, какой вы могли мне сделать!

 

Не понимая, что говорит старый бочар, которого он прервал, Шарль поцеловал его, оросив слезами благодарности его дубленую физиономию, а в это время Евгения жала изо всех сил руку кузена и руку отца. Только нотариус улыбался, дивясь хитрости Гранде: он один его понял. Четверо сомюрцев, окруженные несколькими зрителями, оставались возле дилижанса, пока он не тронулся; а когда он исчез на мосту и стук колес слышался уже в отдалении, винодел сказал:

– Скатертью дорожка!

К счастью, только нотариус Крюшо услышал это восклицание. Евгения с матерью пошли на то место набережной, откуда могли еще видеть дилижанс, и махали белыми платками; в ответ на это и Шарль замахал платком.

– Мама, мне хотелось бы на одну минуту обладать всемогуществом бога, – сказала Евгения, когда платок Шарля исчез из глаз.

 

Чтобы не прерывать течения событий, происходивших в семье Гранде, необходимо забежать вперед и бросить взгляд на операции, какие производил добряк в Париже при посредстве де Грассена. Месяц спустя после отъезда банкира в руках Гранде были государственные облигации на сто тысяч ливров ренты, купленные по курсу в восемьдесят франков. Даже сведения, полученные из счетных книг после его смерти, так и не пролили ни малейшего света на уловки, подсказанные ему недоверчивостью, никто не узнал, к каким же способам он прибегнул, чтобы оплатить и получить эти облигации. Нотариус Крюшо полагал, что Нанета, сама того не зная, явилась верным орудием переправки денег. В эту пору служанка отлучалась на пять дней под предлогом какой-то уборки в Фруафоне, как будто добряк способен был что-нибудь запустить в своих владениях. Что касается дел торгового дома Гильома Гранде, то все предположения бочара осуществились.

Французский государственный банк, как знает всякий, располагает самыми точными сведениями о крупных состояниях в Париже и в департаментах. Имена де Грассена и Феликса Гранде из Сомюра были там известны и пользовались уважением, воздаваемым тузам финансового мира, которые опираются на огромные незаложенные земельные владения. Поэтому прибытия сомюрского банкира, приехавшего, как говорили, для достойной ликвидации дел парижской фирмы Гранде, было достаточно, чтобы избавить тень покойного негоцианта от позора протеста векселей. В присутствии кредиторов были сняты печати, и нотариус приступил к составлению по всем правилам описи наследства. Вскоре де Грассен собрал кредиторов, и они единогласно избрали ликвидатором сомюрского банкира совместно с Франсуа Келлером, главою богатой фирмы, одним из главных заинтересованных лиц; ликвидаторов наделили всеми полномочиями, необходимыми для того, чтобы спасти и честь семейства Гранде и интересы кредиторов.

Кредитоспособность сомюрского Гранде, надежда, вселенная им в сердца кредиторов при посредстве де Грассена, облегчила соглашение, – среди кредиторов не оказалось ни одного несговорчивого. Никто не думал списывать сумму долга по счету убытков, всякий говорил:

– Сомюрский Гранде заплатит!

Прошло полгода. Парижане оплатили находившиеся в обращении векселя умершего и хранили их в своих бумажниках: первый результат, которого хотел достигнуть бочар. Через девять месяцев после первого собрания ликвидаторы уплатили каждому кредитору сорок семь за сто. Эта сумма была выручена от проведенной с величайшей точностью продажи процентных бумаг, движимого и недвижимого имущества и вообще всего, принадлежавшего покойному Гильому Гранде. Ликвидация руководствовалась самой безукоризненной добросовестностью. Кредиторы с удовлетворением признали достойную удивления, бесспорную честь фамилии Гранде. Когда эти хвалы получили соответственное распространение, кредиторы потребовали остальные деньги. Им пришлось писать коллективное письмо Гранде.

– Дожидайтесь! – сказал бывший бочар, бросая письма в огонь. – Терпение, дружки!

В ответ на предложения, содержавшиеся в письме, сомюрский Гранде под предлогом проверки счетов и уточнения положения дел по наследству потребовал, чтобы кредиторы сдали на хранение к одному нотариусу все имеющиеся у них векселя, дававшие право на наследство его брата, с приложением расписок по уже произведенным уплатам. Вопрос о сдаче на хранение повел к неисчислимым трудностям.

Вообще кредитор – разновидность душевнобольного: сегодня он готов пойти на полюбовную сделку, завтра он непримирим, неумолим; пройдет немного времени – он опять становится кроток. Сегодня жена у него в хорошем расположении духа, у маленького прорезались зубки, все в доме спокойно, – он не согласен уступить ни одного су. На другой день идет дождь, он не может выйти на улицу; он грустен, соглашается на все, что может привести к скорейшему окончанию дела; послезавтра он требует гарантий, а в конце месяца этот палач угрожает предъявить векселя ко взысканию. Кредитор похож на того воробья, которому маленьким детям предлагают насыпать соли на хвост. Однако кредитор сам применяет этот образ к векселям, по которым ничего не может получить.

Гранде отлично изучил все колебания, которым подвержены настроения кредиторов; его расчеты целиком оправдались на кредиторах брата. Одни из них пришли в ярость и наотрез отказались сдать документы на хранение. «Славно! Славно!» – думал про себя Гранде, читая письма, которые писал ему по этому поводу де Грассен. Другие соглашались сдать векселя на хранение, но при непременном условии должного обеспечения прав заимодавцев, включая и право потребовать объявления должника несостоятельным. Снова завязалась переписка, в результате которой сомюрский Гранде согласился на все требуемые условия. На основании этой уступки покладистые кредиторы уломали кредиторов несговорчивых. Сдача на хранение совершилась, но не без пререканий.

– Этот хитрец, – говорили кредиторы де Грассену, – издевается над вами и над нами.

Через год и одиннадцать месяцев после смерти Гильома Гранде многие коммерсанты, увлеченные деловой сутолокой Парижа, забыли о векселях Гранде или вспоминали о них, только чтобы сказать себе:

– Я начинаю думать, что сорок семь процентов – это все, что я тут вытяну.

Бочар рассчитывал на могущество времени, которое он называл «добрым малым». В конце третьего года де Грассен написал Гранде, что добился от кредиторов согласия вернуть векселя при условии, что им уплатят еще десять процентов оставшегося долга фирмы Гранде в два миллиона четыреста тысяч франков. Гранде ответил, что нотариус и биржевой маклер, банкротства которых были причиной смерти его брата, – живы, и им бы следовало быть подобрее; надо их расшевелить, чтобы вытянуть из них сколько-нибудь и уменьшить сумму долга.

К концу четвертого года долг был надлежащим образом сведен к миллиону двумстам тысячам франков. Возникли переговоры между ликвидаторами и кредиторами, между Гранде и ликвидаторами; они длились шесть месяцев. В конце концов, усиленно понуждаемый кончить дело, сомюрский Гранде на девятом месяце этого года ответил ликвидаторам, что племянник его, Шарль Гранде, составивший себе состояние в Ост-Индии, заявил ему о намерении уплатить долги отца полностью; сам он не может взять на себя убыточную для кредиторов частичную расплату, не посоветовавшись с племянником, и ждет от него ответа. В середине пятого года кредиторы еще не давали хода протесту векселей благодаря словечку полностью, бросаемому время от времени великодушным бочаром, а тот посмеивался в бороду и приговаривал: «Уж эти парижане?..» не иначе как с хитрой улыбкой и с бранным словцом. Но кредиторов ждала судьба, неслыханная в истории торговли. Когда события, описываемые в этой повести, заставят их снова появиться, они окажутся в том же положении, в каком без малого пять лет держал их Гранде. Как только курс облигаций государственной ренты поднялся до ста пятнадцати франков, папаша Гранде продал их и получил из Парижа около двух миллионов четырехсот тысяч франков золотом, которые присоединились в его бочонках к шестистам тысячам франков сложных процентов от облигаций.

Де Грассен оставался в Париже, и вот почему: прежде всего, он был избран депутатом, а кроме того, ему опостылела скучная сомюрская жизнь, и он, отец семейства, влюбился в Флорину, одну из самых хорошеньких актрис театра герцогини Беррийской. Домашние дела банкира осложнились. Не стоит говорить о его поведении: в Сомюре оно было признано глубоко безнравственным. Его жене посчастливилось выхлопотать раздел имущества, она достаточно разумно вела дела сомюрской конторы, продолжавшей работать под ее именем, и заделала брешь, произведенную в ее состоянии безумствами де Грассена. Крюшотинцы так ловко ухудшили и без того ложное положение соломенной вдовы, что она очень неудачно выдала замуж дочь и должна была отказаться от планов женить сына на Евгении Гранде. Адольф уехал в Париж к отцу и, говорят, сделался там большим повесой. Крюшо торжествовали.

– Ваш муж с ума сошел, – говорил Гранде, давая г-же де Грассен ссуду под надежное обеспечение. – Мне вас очень жалко, вы – славная женщина.

– Ах, сударь, – отвечала бедная дама, – кто мог думать, что в тот день, когда Грассен отправился по вашим делам в Париж, он шел к своему разорению?

– Призываю небо в свидетели, сударыня, я до последней минуты делал все, чтобы не допустить этой поездки. Господин председатель хотел во что бы то ни стало заменить его, и если ваш муж так стремился в Париж, то мы теперь знаем, ради чего.

Таким образом, Гранде ничем не был обязан де Грассену.

Во всяком положении на долю женщины достается больше горя и страданий, чем на долю мужчины. У мужчины – сила и возможность проявлять свои способности: он действует, движется, работает, мыслит, он предвидит будущее и в нем находит утешение. Так поступал Шарль.

Женщина же остается на месте. Одна со своей скорбью, от которой ничто ее не отвлекает, она спускается до дна разверстой пропасти, измеряет ее и нередко заполняет своими обетами и слезами. Так поступала Евгения. Она познала свою судьбу. Чувствовать, любить, страдать, жертвовать собой – вот что всегда будет содержанием жизни женщины. Евгении суждено было быть женщиной во всем, но не знать женских утешений. Согласно превосходному выражению Боссюэ,[27] «если б собрать воедино мгновения счастья, как гвозди, рассеянные по стене, они не могли бы наполнить когда-нибудь горсть ее руки». Горести никогда не заставляют себя ждать, и для нее они наступили очень скоро. На другой день после отъезда Шарля дом Гранде принял свой обычный облик для всех, кроме Евгении, – для нее дом вдруг опустел. Без ведома отца она решила оставить комнату Шарля в том виде, в каком он покинул ее. Г-жа Гранде и Нанета охотно согласились участвовать в этом невинном заговоре…

– Кто знает, не вернется ли он раньше, чем мы думаем? – сказала Евгения.

– Ах, мне хотелось бы видеть его здесь! – ответила Нанета. – Привыкла я к нему! Такой был ласковый, чудесный барин, а уж какой красавчик, завитой, словно девушка!

Евгения посмотрела на Нанету.

– Пресвятая дева! У вас, барышня, глаза такие, что прямо на погибель души. Не смотрите так на людей!

С этого дня красота Евгении приняла новый характер. Важные мысли о любви, постепенно овладевшие ее душой, достоинство любимой женщины придавали ее чертам то сияние, какое живописцы изображают в виде нимба. До встречи с кузеном Евгению можно было сравнить с мадонной до непорочного зачатия; после его отъезда она походила на деву-мать: она познала любовь. Обе эти Марии, столь различные и так хорошо изображенные некоторыми испанскими художниками, представляют собою один из блистательнейших образов, которыми изобилует христианство. На другой день после отъезда Шарля, возвращаясь из церкви, куда она решила ходить ежедневно, Евгения купила в книжной лавке карту полушарий; эту карту она прибила подле зеркала, чтобы следовать за кузеном по его пути в Ост-Индию, мысленно уноситься утром и вечером на перевозивший его корабль, видеть его, обращаться к нему с тысячью вопросов, говорить ему:

– Хорошо ли тебе? Не болен ли ты? Думаешь ли ты обо мне, видя ту звезду, красоту и значение которой ты открыл мне?

По утрам она в задумчивости сидела под ореховым деревом на источенной червями и поросшей серым мхом деревянной скамье, где они сказали друг другу столько хорошего, столько милых пустяков, где строили воздушные замки своей жизни вдвоем. Она размышляла о будущем, глядя на клочок неба, доступный ее взору между стен, на часть ветхой стены, на крышу, под которой была комната Шарля. Словом, это была любовь одинокая, любовь неизменная, которая наполняет все мысли и становится сущностью или, как сказали бы наши отцы, тканью жизни. Когда так называемые друзья старика Гранде приходили вечером в гости, Евгения была весела, она притворялась, но по целым утрам говорила о Шарле с матерью и Нанетой.

Нанета поняла, что может соболезновать страданиям молодой хозяйки не в ущерб своему долгу перед старым хозяином, и говорила Евгении:

– Если бы у меня был милый, я бы за ним… в ад пошла. Я бы его… да что там!.. Я бы за него погубила себя… А вот нет ничего. Умру, не узнавши, какая такая жизнь бывает. Поверите ли, барышня, этот старый Корнуайе – все-таки неплохой человек – вертится около меня из-за моих доходов, прямо как те, что приходят сюда вынюхивать бариновы денежки и за вами ухаживают. Я-то насквозь его вижу, я все-таки разбираюсь тонко, даром что вымахала ростом с башню, и вот, барышня, это мне приятно, хотя какая уж тут любовь!..

Так прошло два месяца. Жизнь в четырех стенах, прежде столь однообразная, оживилась теперь захватывающей привлекательностью тайны, теснее связавшей этих женщин. Для них под сероватым потолком зала жил, ходил, двигался Шарль. Утром и вечером Евгения отпирала ларец и подолгу смотрела на портрет своей тетки.

Как-то раз мать застала ее за этим созерцанием – она старалась найти черты Шарля в чертах портрета. Тогда-то г-жа Гранде и была посвящена в страшную тайну обмена шкатулки далекого путника на сокровище Евгении.

– Ты все ему отдала?! – сказала мать в ужасе. – Что же ты скажешь отцу в новый год, когда он захочет посмотреть на твое золото?

Глаза Евгении стали неподвижны, и обе женщины половину утра были в смертельном ужасе, в таком смятении, что пропустили раннюю обедню и пошли только к поздней. Через три дня кончался 1819 год, и вскоре должны были разыграться страшные события: буржуазная трагедия без яда, без кинжала, без пролития крови, но для действующих лиц более жестокая, чем все драмы, происходившие в знаменитом роде Атридов.[28]

– Что с нами будет? – сказала г-жа Гранде дочери, опуская вязание на колени.

Бедная мать переживала столько волнений в последние два месяца, что не кончила вязать шерстяную фуфайку, которая была ей так нужна зимой. Этот незначительный, по-видимому, случай домашней жизни имел для нее печальные последствия. Без фуфайки она жестоко простудилась, когда вся покрылась испариной, испугавшись страшного гнева своего мужа.

– Мне пришло в голову, дитя мое бедное, что если бы ты доверила мне свою тайну, мы успели бы написать в Париж господину де Грассену. Он мог бы прислать нам золотые монеты, похожие на твои, и хотя отец хорошо знает их, может быть…

– Но где же мы достали бы столько денег?

– Я взяла бы из своих. К тому же господин де Грассен нам бы охотно…

– Уж поздно, – ответила Евгения глухим, изменившимся голосом, прерывая мать. – Ведь завтра утром нам надо идти к нему в комнату поздравлять с новым годом!

– Но почему бы, дочка, не поговорить с Крюшо?

– Нет, нет, это значило бы выдать меня им и поставить нас в зависимость от них. А затем – я решилась. Я поступила хорошо, я ни в чем не раскаиваюсь. Бог не оставит меня. Пусть свершится его святая воля. Ах, если бы вы прочли письмо Шарля, вы бы только о нем и думали, маменька.

На другой день утром, 1 января 1820 года, ужас, охвативший мать и дочь, подсказал им самое естественное оправдание, чтобы отказаться от торжественного появления в комнате Гранде. Зима 1819–1820 года была одна из суровейших зим. Крыши были завалены снегом. Г-жа Гранде сказала мужу, как только услышала, что он шевелится в своей комнате:

– Гранде, прикажи Нанете затопить у меня печку, – так холодно, что я замерзаю под одеялом. Я уж в таких летах, когда надо поберечь меня. Кроме того, – продолжала она после небольшой остановки, – Евгения придет сюда одеться. Бедная девочка может заболеть, одеваясь у себя в такой холод. Потом мы придем поздравить тебя с новым годом у камина в зале.

– Та-та-та-та-та, что за разговоры! Как ты начинаешь новый год, госпожа Гранде? Ты никогда столько не говорила. Однако ты не хлебнула лишнего, я полагаю.

Прошла минута молчания.

– Ладно, – продолжал добряк: видимо, ему самому было по душе предложение жены, – пусть будет по-вашему, госпожа Гранде. Ты ведь, правда, хорошая женщина, и я не хочу, чтобы с тобой случилось несчастье в твои годы, хотя вообще все Бертельеры кремневые. Что, не правда? – крикнул он после паузы. – А мы все-таки наследство после них получили, бог с ними.

И он закашлялся.

– Сегодня вы веселы, сударь, – степенно промолвила бедная женщина.

– Я всегда весел…

 

Бочар наш весел, весел

Лохань чинить повесил… –

 

прибавил он, входя в комнату жены совсем одетый. – Да, скажу как честный человек, холодище-то изрядный. Мы славно позавтракаем, жена. Господин де Грассен прислал мне паштет из гусиной печенки с трюфелями! Сейчас схожу за ним на остановку дилижанса. Должно быть, с двойным наполеондором для Евгении в придачу, – шепнул бочар на ухо жене. – У меня нет больше золота, жена. Осталось еще несколько старых червонцев, – тебе-то я могу сказать, – да пришлось пустить их в оборот.

И ради новогоднего торжества он поцеловал жену в лоб.

– Евгения! – добродушно крикнула мать, когда Гранде ушел. – Не знаю, с какой ноги встал отец, но сегодня он прямо добряк. Ничего, как-нибудь выпутаемся.

– Что такое с хозяином? – сказала Нанета, входя к барыне затопить печку. – Сперва он сказал мне: «Здравствуй, с новым годом, дуреха! Поди затопи у жены, ей холодно». Я прямо одурела, когда он протянул руку и дал мне экю – шестифранковик, почти что не стертый! Вот, барыня, поглядите. О, он славный человек! Как-никак, достойный человек. Есть которые – что старей, то черствей, а он становится сладким, как ваша черносмородинная, и добреет. Человек, каких мало, предобрый человек…

Разгадкою такой веселости Гранде была полная удача его спекуляции. Де Грассен, вычтя сумму, которую бочар был ему должен за учет голландских векселей на полтораста тысяч франков, и ссуду, данную им Гранде для покупки государственной ренты на сто тысяч ливров, послал бочару с дилижансом тридцать тысяч франков монетами в одно экю, оставшихся от следуемых старику процентов за полгода, и извещал его о повышении курса государственной ренты. Курс ее был тогда восемьдесят девять франков, а в конце января известнейшие капиталисты покупали облигации уже по девяносто два. Гранде в два месяца нажил двенадцать процентов на свой капитал, погасил свой долг де Грассену и отныне должен был получать пятьдесят тысяч франков каждые полгода, без платежа налогов, без всяких проторей и убытков. Он раскусил, наконец, выгоду государственной ренты – помещение капитала, вызывающее у провинциалов неодолимое отвращение, – и видел себя меньше чем через пять лет обладателем капитала в шесть миллионов, приумноженного без больших хлопот, – капитала, который в соединении со стоимостью его имений должен был образовать колоссальное состояние. Шесть франков, подаренные им Нанете, были, возможно, платою за огромную услугу, какую служанка, сама того не ведая, оказала хозяину.

– О! О! Куда это идет папаша Гранде спозаранку, да еще спешит, словно на пожар? – говорили купцы, отпирая лавки.

Потом, когда увидели, что он возвращается с набережной в сопровождении артельщика почтово-пассажирской конторы, который вез на тачке туго набитые мешки, посыпались восклицания.

– Ручей к речке бежит, а наш добряк к денежкам, – говорил один.

– Они к нему идут из Парижа, из Фруафона, из Голландии, – прибавлял другой.

– В конце концов он купит весь Сомюр! – восклицал третий.

– Ему и холод нипочем, он всегда делом занят, – уязвила мужа какая-то женщина.

– Эй, господин Гранде, может, вам эти мешки некуда девать, – балагурил торговец сукном, его ближайший сосед, – так я могу вас избавить!

– Чего там! Одни медяки, – отвечал винодел.

– Серебряные, – буркнул артельщик.

– Если хочешь, чтобы я тебя поблагодарил, так держи язык за зубами, – сказал добряк артельщику, отворяя дверь.

«А, старая лисица, а я-то считал его за глухого, – подумал артельщик. – Видно, в холод он слышит».

– Вот тебе двадцать су на новый год и нишкни. Проваливай! – сказал ему Гранде. – Нанета отвезет тебе тачку… Нанета, а мои вертушки пошли к обедне?

– Да, сударь.

– Ну, живо! За работу! – крикнул он, взваливая на нее мешки.

Мигом деньги были перенесены в его комнату, и Гранде заперся там.

– Когда завтрак будет готов, постучишь мне в стену. Отвези тачку в контору.

Завтракать сели только в десять.

– Авось отец не вздумает посмотреть твое золото, – сказала г-жа Гранде дочери, возвращаясь домой после обедни. – В крайнем случае сделай вид, что ты совсем замерзла. А ко дню твоего рождения мы успеем наполнить монетами твой кошелек…

Гранде спустился по лестнице, раздумывая о том, как быстрее превратить свои парижские экю в чистое золото, и о том, как удалась ему спекуляция государственною рентой. Он решил и впредь вкладывать свои доходы в государственную ренту, пока курс ее не дойдет до ста франков. Размышления, гибельные для Евгении. Как только он вошел, обе женщины поздравили его с новым годом: дочь – обняв за шею и ласкаясь к нему, г-жа Гранде – степенно и с достоинством.

– А, дитя мое, – сказал он, целуя Евгению в щеку, – видишь, я для тебя работаю! Твоего счастья хочу. Чтобы быть счастливым, нужны деньги. Без денег далеко не уйдешь. Вот тебе новенький двойной наполеондор, я заказал привезти его из Парижа. По совести скажу, в доме ни крупицы золота. Только у тебя золото. Покажи-ка мне свое золото, дочка.

– Ой, до чего холодно! Давайте завтракать, – ответила ему Евгения.

– Значит, после завтрака, а? Это поможет пищеварению. Толстяк де Грассен все-таки прислал нам кое-что. Молодец де Грассен, я им доволен! Увалень этот оказывает услугу Шарлю, да еще даром. Он отлично устраивает дела покойника Гранде.

– Ууу!.. – произнес он с полным ртом после паузы. – Недурно! Кушай, кушай, женушка! Этим два дня сыт будешь.

– Мне не хочется есть. Мое здоровье никуда не годится, ты хорошо знаешь.

– Ну вот еще! Можешь нагружаться без опаски, не лопнешь; ты из Бертельеров, женщина крепкая. Ты чуточку пожелтела, да я люблю желтое.

Приговоренный ждет позорной публичной казни, может быть, с меньшим ужасом, чем г-жа Гранде и ее дочь ждали событий, которыми должен был закончиться этот семейный завтрак. Чем веселее болтал и ел старый винодел, тем сильнее сжимались сердца обеих женщин. В эту тяжкую минуту у Евгении была по крайней мере опора: она черпала силу в своей любви.

«Ради него, ради него, – говорила она себе, – я готова тысячу раз умереть!»

При этой мысли она бросала на мать взгляды, горевшие мужеством.

– Убери все это, – сказал Гранде Нанете, когда около одиннадцати кончили завтракать, – а стола не трогай. Нам удобно будет смотреть тут, у камелька, твое маленькое сокровище, – сказал он, глядя на Евгению. – Нет, разве оно маленькое? Честное слово! У тебя пять тысяч девятьсот пятьдесят девять франков золотом, да нынче утром я дал тебе сорок: выходит – без одного шесть тысяч франков. Ладно, подарю тебе, сам подарю франк этот – для круглого счета, потому что, видишь ли, дочка… А ты что, Нанета, развесила уши? Проваливай и принимайся за свое дело, – сказал добряк.

Нанета исчезла.

– Послушай, Евгения! Ты должна отдать мне свое золото. Ведь ты не откажешь отцу, доченька, а?

Обе женщины молчали.

– У меня больше нет золота. Было и не стало. Я верну тебе шесть тысяч франков в ливрах, и ты поместишь их, как я тебе скажу. Не заботься о свадебном подарке. Когда я буду выдавать тебя замуж, а это не за горами, я найду тебе жениха, который сможет преподнести тебе такой прекрасный свадебный подарок, о каком никогда и не слыхивали в провинции. Послушай же, дочка! Представляется замечательный случай: ты можешь вложить свои шесть тысяч франков в государственную ренту и каждые полгода будешь получать около двухсот франков процентов – без всяких хлопот и без убытков, ни налогов, ни починок, ни града, ни мороза, ни разливов, – словом, ничего, что бьет по доходам. Тебе, может, не хочется расстаться со своим золотом, дочка? Все-таки принеси мне его. Я опять наскребу для тебя золотых монет – голландских, португальских, генуэзских, рупий Великого Могола, а с теми, что я буду тебе дарить ко дню рождения, ты в три года скопишь половину своего маленького золотого сокровища. Что скажешь, дочка? Ну, подыми носик. Ну, сходи за ним, принеси милую свою кубышку. Ты должна бы расцеловать меня за то, что я рассказываю тебе секреты, тайны жизни и смерти этих червонцев. А верно, червонцы живут и копошатся, как люди: уходят, приходят, потеют, множатся.

Евгения встала, но, сделав несколько шагов к двери, круто повернулась, взглянула отцу в лицо и сказала:

– У меня нет больше моего золота.

– У тебя нет больше твоего золота! – вскричал Гранде, подскочив, как лошадь, услышавшая пушечный выстрел в десяти шагах.

– Нет у меня, нет больше золота!

– Ты шутишь, Евгения?

– Нет.

– Клянусь садовым ножом моего отца!

Когда бочар клялся так, потолок дрожал.

– Пресвятой боже! Барыня вся побелела! – закричала Нанета.

– Гранде, твой гнев убьет меня, – промолвила бедная женщина.

– Та-та-та-та-та! В вашей семье все живучие, никакая смерть вас не берет!.. Евгения, куда вы девали свои монеты? – крикнул он, кидаясь к дочери.

– Сударь, – сказала Евгения, стоя на коленях возле г-жи Гранде, – матушке очень нехорошо… видите… Не убивайте ее.

Гранде испугала бледность, разлившаяся по лицу жены, еще недавно желтому.

– Нанета, помоги мне лечь в постель, – сказала г-жа Гранде слабым голосом. – Я умираю…

Нанета сейчас же взяла свою хозяйку под руку, то же сделала Евгения, и им с величайшим трудом удалось подняться с ней до ее комнаты, – она падала без чувств на каждой ступеньке. Гранде остался один. Все же через несколько минут он поднялся на семь или восемь ступенек и крикнул:

– Евгения, когда мать ляжет в постель, вы спуститесь вниз!

– Хорошо, отец.

Успокоив мать, она не замедлила прийти.

– Дочь моя, – сказал ей Гранде, – вы скажете мне, где ваше сокровище?


  1 2 3 4 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика