Мобильная версия
   

Эмиль Золя «Доктор Паскаль»


Эмиль Золя Доктор Паскаль
УвеличитьУвеличить

V

 

Одно мгновение Паскаль смотрел на огромную груду папок, брошенных как попало на длинный стол, стоявший посреди кабинета. В этом беспорядке несколько обложек из толстого синего картона раскрылось, и из них высыпались пачки разных документов, писем, вырезок из газет, заметок и актов на гербовой бумаге.

Чтобы привести их в порядок, он стал просматривать надписи, сделанные крупными буквами на обложках. Но вдруг одним решительным движением он как бы стряхнул с себя мрачное раздумье, овладевшее им. Повернувшись к безмолвной, бледной Клотильде, которая стояла перед ним в ожидании, он сказал:

— Слушай, я всегда запрещал тебе читать эти бумаги и знаю, что ты повиновалась мне. Я не решался, видишь ли… И не потому, что ты, как другие девушки, осталась в неведении: ты ведь от меня самого узнала об отношениях мужчины и женщины. Находить в этом что-нибудь дурное могут только испорченные натуры. Но чего ради было преждевременно открывать тебе страшную правду человеческого бытия? Потому я скрыл от тебя историю нашей семьи, которая является историей всех семейств, всего рода человеческого: в ней много дурного и много хорошего…

Он замолчал, затем, как бы утвердившись в своем решении, продолжал теперь уже спокойно, с властной силой:

— Тебе двадцать пять лет, ты должна знать… К тому же наше существование становится невозможным; уходя от реальной жизни, ты живешь и меня заставляешь жить в каком-то кошмаре. Я предпочитаю, чтобы мы очутились лицом к лицу с действительностью, как бы ужасна она ни была. Быть может, удар, который она нанесет тебе, сделает из тебя женщину, какой ты должна быть… Мы вместе приведем в порядок эти папки, просмотрим и перечтем их вдвоем — это будет для тебя страшным уроком жизни!

Она продолжала стоять неподвижно.

— Нужно побольше света, — сказал он, — зажги вон те две свечи.

Ему захотелось яркого света, ослепительного солнечного света; трех свечей ему показалось недостаточно — он прошел к себе в спальню и принес двойные канделябры. Семь свечей запылало в комнате. Паскаль и Клотильда были полураздеты: он — в рубашке с расстегнутым воротом, она — с открытой грудью и руками, с кровавой царапиной на левом плече. Они даже не замечали друг друга. Пробило три часа, но они забыли о времени и, объятые жаждой знания, готовы были провести ночь без сна, вне времени и пространства. Гроза там, за распахнутым окном, гремела все громче.

Никогда Клотильда не видела у Паскаля таких лихорадочно горящих глаз. Он переутомился за последние недели и вследствие душевной тревоги бывал иногда резким, несмотря на свою умиротворяющую доброту. Но сейчас, когда он готовился сойти с Клотильдой в бездну горьких истин человеческого бытия, в нем, казалось, возникло чувство бесконечной нежности, братского сострадания; от всего его существа веяло чем-то всепрощающим, великим, что должно было оправдать в глазах молодой девушки те страшные факты, о которых ей предстояло узнать. Он так решил, он ей расскажет все: надо все сказать, чтобы все излечить. Разве история этих близких им людей не являлась неопровержимым доказательством, подтверждением закона рокового развития? Такова была жизнь, и нужно было ее прожить. Без сомнения, Клотильда выйдет из этого испытания закаленной, полной мужества и терпимости.

— Тебя вооружают против меня, — продолжал он, — тебя толкают на гнусные поступки, а я хочу возвратить тебе свет разума. Ты будешь судить сама и действовать, когда все узнаешь… Подойди ближе и читай вместе со мной.

Она повиновалась. Эти папки, о которых бабушка говорила с таким негодованием, немного пугали ее, но в ней пробудилось любопытство, оно все увеличивалось. К тому же, хотя Клотильда и признала его мужскую власть, смявшую ее и сломившую только что, она не потеряла самообладания. Почему же ей не послушать, не почитать вместе с ним? Разве она не сохранит за собой права не согласиться с ним потом или, наоборот, стать на его сторону? Она выжидала.

— Ну, что же, хочешь?

— Да, учитель, хочу!

Прежде всего он показал ей родословное древо Ругон-Маккаров. Обычно оно хранилось не в шкафу, а в письменном столе, в его комнате, откуда он принес его, отправившись туда за канделябрами. Больше двадцати лет он вносил в него новые данные, отмечая рождения, смерти, женитьбы, все значительные семейные события, классифицируя краткие заметки об отдельных случаях согласно своей теории наследственности. Это был большой пожелтевший лист бумаги со складками, протершимися от частого употребления. На нем четкими штрихами изображено было символическое древо, многочисленные распростертые ветви которого завершались пятью рядами крупных листьев; на каждом стояло ими и мелким почерком были написаны биография и характер наследственности.

Паскаль испытывал радость ученого при виде этого двадцатилетнего труда, где с такой ясностью и полнотой подтверждались установленные им законы наследственности.

— Итак, смотри, дитя! Ты уже знаешь немало, ты переписала столько моих работ, что должна понять… Разве не прекрасно все это в целом, этот документ, такой исчерпывающий, законченный, без единого пробела! Можно подумать, будто это научный опыт, проведенный в тиши кабинета, будто это задача, записанная в решенная на доске!.. Вот, смотри, внизу главный ствол, наша родоначальница, тетя Дида. А здесь три ветви, идущие от ствола: одна законная — Пьер Ругон и две внебрачные — Урсула и Антуан Маккары. Дальше появляются новые разветвления. Видишь, с одной стороны: Максим, Клотильда, Виктор — трое детей Саккара, и Анжелика — дочь Сидони Ругон; с другой: Полина, дочь Лизы Маккар, и Клод, Жак, Этьен, Анна — четверо детей Жервезы, ее сестры. Здесь, в конце, Жан, их брат. Обрати внимание: тут, в середине, — то, что я называю узлом, где законная и побочные линии соединяются в Марте Ругон и ее двоюродном брате — Франсуа Муре, чтобы дать начало трем новым ветвям — Октаву, Сержу и Дезире Муре; кроме того, родившиеся от брака Урсулы с шапочником Муре Сильвер — ты знаешь о его трагической смерти, — Елена и дочь ее Жанна. Наконец, совсем наверху, последние отпрыски: сын твоего брата Максима, наш бедный Шарль, и двое других — они умерли маленькими, — Жак-Луи, сын Клода Лантье, и Луизэ, сын Анны Купо… А всего тут пять поколений, родословное древо, которое уже пять раз пережило весну, пять раз обновлялось, пуская побеги под зиждительным напором вечной жизни!

Паскаль все более воодушевлялся; водя пальцем по пожелтевшему листу бумаги, как будто это был анатомический рисунок, он стал показывать ей случаи наследственности.

— Повторяю, что здесь все найдешь… Вот тебе прямая наследственность, с преобладанием материнских качеств — Сильсер, Лиза, Дезире, Жак, Луизэ, ты сама; с преобладанием отцовских — Сидони, Франсуа, Жервеза, Октав, Жак-Луи. Дальше три вида смешанной наследственности путем сочетания — Урсула, Аристид, Анна, Виктор; путем рассеивания — Максим, Серж, Этьен; путем полного слияния — Антуан, Эжен, Клод. Мне пришлось даже отметить четвертый, чрезвычайно редкий случай равномерного смешения отцовских и материнских качеств у Пьера и Полины. Мною установлены и отклонения, например, наследственность по линии матери и вместе с тем физическое сходство с отцом или наоборот; точно так же в случае смешения преобладание физических и моральных качеств принадлежит то одному фактору, то другому, смотря по обстоятельствам… Затем вот непрямая наследственность, по боковой линии; здесь я установил только один вполне определенный случай — это поразительное физическое сходство Октава Муре с его дядей Эженом Ругоном. У меня здесь также только один пример случайной наследственности, объясняющийся влиянием предшествующей связи: Анна, дочь Жервезы и Купо, была удивительно похожа, особенно в детстве, на Лантье, первого любовника своей матери, как будто он навсегда наложил на нее свою печать… Но особенно богата у меня примерами наследственность возвратная: три случая наиболее замечательные — это сходство Марты, Жанны и Шарля с тетей Дидой; тут сходство, перескочившее через одно, два и три поколения. Это, конечно, исключительный случай, потому что я совершенно не верю в атавизм. Мне кажется, что новые черты, вносимые супругами, влияние случайностей и бесконечное разнообразие смешений очень быстро должны изгладить все частные особенности и вернуть таким образом индивидуальность к общему типу… Наконец, остается врожденность — Елена, Жан, Анжелика. Это сочетание, химическое соединение, где физические и нравственные свойства родителей слились так, что ни один из них не похож на ребенка.

Он замолчал. Клотильда хотела понять его и слушала с глубоким вниманием. А Паскаль, не отводя глаз от родословного древа, погрузился теперь в раздумье, стараясь справедливо оценить свой труд. Потом, как бы про себя, медленно продолжал:

— Да, насколько возможно, это научно… Я включил сюда только членов нашей семьи, хотя следовало отвести равное место и родственникам, отцам и матерям, явившимся со стороны. Их кровь смешалась с нашей и видоизменила ее. Конечно, я воздвиг древо математически точное, где свойства отца и матери из поколения в поколение в равной мере отражаются на ребенке; таким образом в Шарле, например, оказалась лишь одна двенадцатая от доли тети Диды. Но это нелепость, потому что у них налицо полное физическое сходство. Я же думал, что достаточно указать на влияния, пришедшие извне, принимая в расчет браки и тот новый фактор воздействия, который каждый раз они вносят… О, эти первые шаги науки, где гипотеза только лепечет, а повелевает воображение! Эти науки принадлежат поэтам столько же, сколько и ученым. Поэты идут впереди, в авангарде, и часто открывают неведомые страны, предугадывают близкое решение. Здесь заключено принадлежащее им пространство между уже завоеванной бесспорной истиной и тем неизвестным, у которого вырвут истину завтрашнего дня… Наследственность — это книга бытия всех семейств, всех племен, всей Вселенной! Какую огромную картину можно нарисовать! Какие человеческие комедии и трагедии могут быть написаны на ее темы!

Его взгляд стал рассеян, он влекся за своей мыслью далеко-далеко. Но вот быстрым движением он вновь обернулся к своим папкам, отодвинув в сторону родословное древо.

— Мы еще займемся им, — сказал он. — А теперь для того, чтобы ты все поняла, нужно, чтобы перед тобой развернулись самые события и чтобы ты увидела действующие лица, обозначенные здесь простыми надписями, которые вкратце определяют их… Я буду называть каждую папку, ты станешь подавать их одну за другой, и я покажу тебе, я расскажу о том, что в них заключено, прежде чем поставить их обратно туда, на полку… Я буду придерживаться не алфавитного порядка, но порядка самих событий. Уже давно я собирался установить такую систему… Итак, начнем. Следи за именами на обложках. Прежде всего тетя Дида.

В это время гроза, полыхавшая на горизонте, краешком захватила Сулейяд и обрушилась на дом потоками проливного дождя. Но они даже не закрыли окна. Они не слышали ни ударов грома, ни беспрерывного грохота ливня, барабанившего по крыше. Клотильда положила перед Паскалем папку, на которой крупными буквами было написано имя тети Диды; он извлек оттуда всевозможные бумаги, старые свои заметки и стал их читать.

— Давай сюда Пьера Ругона… Дай Урсулу Маккар… Антуана Маккара…

Клотильда молча повиновалась. Ее сердце сжималось мучительной тоской от всего, что она слышала. Папки следовали одна за другой, высыпали свои документы и снова грудой складывались в шкаф.

Начали с истоков, с Аделаиды Фук, высокой болезненной девушки, пораженной нервной болезнью и положившей начало законной линии — Пьеру Ругону и двум внебрачным — Урсуле и Антуану Маккару, всей этой буржуазной кровавой трагедии, которая разыгралась в рамке государственного переворота 1851 года. Тогда Пьер и Фелисите Ругоны, спасая порядок в Плассане, окропили кровью Сильвера начало своего удачного жизненного пути, а состарившаяся Аделаида, несчастная тетя Дида, была заперта в Тюлет, как некий призрак искупления и ожидания. Вслед за тем сворой гончих вырвалась на волю вожделения неукротимая жажда власти Эжена Ругона, этого большого человека, гордости семьи, высокомерного и чуждого мелких интересов, который любил силу ради силы. В рваных сапогах он с несколькими авантюристами, приверженцами будущей Империи, завоевывает Париж; поддерживаемый шайкой алчных прихвостней, которые проталкивают его вперед, пользуясь им в своих целях, он после поста председателя Государственного совета получает министерский портфель; красавица Клоринда, к которой он чувствовал безрассудную страсть, на мгновение повергает его в отчаяние, но он действительно сильный человек, и его желание господства таково, что ценой отречения от всей жизни он вновь завоевывает власть и победоносно шествует к званию вице-короля.

Аристид Саккар вожделеет к низменным удовольствиям, деньгам, женщинам, роскоши, и эта ненасытная жажда толкает его на улицу в самом начале охоты, в вихре неслыханной биржевой спекуляции, охватившей перестраивавшийся и заново воздвигавшийся город. Огромные состояния возникали в полгода, проматывались и снова создавались. Все возраставшая золотая горячка подхватила Аристида, и не успело еще остыть тело его умершей жены Анжелы, как он из-за необходимых ему ста тысяч франков продал свое имя первой встречной, женившись на Рене. Позднее денежный кризис заставил его снисходительно отнестись к кровосмешению и закрыть глаза на любовную связь сына его Максима со своей второй женой среди блистающего пышностью, веселящегося Парижа. И этот же Саккар несколькими годами позже пустил в ход громадную машину Всемирного банка, выжимавшую миллионы. Никогда не терпя поражения, он вырос, поднявшись до сметки и смелости крупного финансиста, понимающего жестокое и цивилизующее значение денег. Он давал, выигрывал и проигрывал сражения на бирже, как Наполеон при Аустерлице и Ватерлоо. Воспользовавшись всеобщим бедствием, он разорил множество несчастных людей, бросил в объятия случая и преступления своего побочного сына Виктора, исчезнувшего где-то во мраке неизвестности; сам же он находился под незаслуженным покровительством бесстрастной судьбы — его любила очаровательная Каролина, без сомнения, в награду за его мерзкую жизнь. Здесь же, среди этой грязи, распустилась белоснежная лилия. Сидони Ругон, сестра и сообщница Саккара, участвовавшая в качестве посредницы в самых темных его делах, родила неизвестно от кого прекрасную, чистую Анжелику. Она стала вышивальщицей, ее чудесные пальцы расшивали ризы золотом мечты о сказочном принце; она так сжилась с миром своих святых, была так мало создана для грубой действительности, что в день своей свадьбы, при первом поцелуе Фелисьена де Откера, удостоилась благодати умереть от любви под звон колоколов, славивших ее пышную свадьбу. Далее скрестились две ветви, законная к внебрачная: Марта Ругон вышла замуж за своего двоюродного брата Франсуа Муре. Это был мирный, постепенно разрушавшийся брак, который привел к ужасным несчастьям кроткую, печальную женщину: она была захвачена, порабощена и раздавлена громадной машиной войны, предназначенной для завоевания города; трое детей были словно вырваны у нее силой, а она сама, совершенно беззащитная, очутилась в грубых руках аббата Фожа. Она умирала при зареве пожара, когда Ругоны вторично спасали Плассан и когда ее муж, обезумевший от накипевшего в нем гнева и желания мести, погибал в огне вместе с аббатом. Из ее трех детей Октав Муре был смелым завоевателем, человеком ясного ума. Он решил добиться власти над Парижем с помощью женщин; попав в среду развращенной буржуазии, он прошел там ужасную школу чувства, переходя от капризного отказа одной женщины до полной уступчивости другой. Испив до дна все разочарования адюльтера, он все же, к счастью, остался деятельным, способным к труду и борьбе. Мало-помалу он выбрался, даже сумев кое-что приобрести, из этой грязной кухни подгнившего здания, которое уже начинало трещать. Октав Муре вышел победителем и совершил полный переворот в области крупной торговли, уничтожив маленькие, скромные лавчонки старых предпринимателей. В центре лихорадочно живущего Парижа он создал огромный дворец соблазнов, залитый светом, затопленный бархатом, шелком и кружевами. Он приобрел королевское состояние, выманивая деньги у женщин, и относился к ним со снисходительным презрением, пока не настал его час и не появилась мстительница Дениза. Молодая, очень скромная и простая девушка укротила его и держала простертым у своих ног, обезумевшим от страдания до тех пор, пока не оказала ему милость — именно она, такая бедная, — выйдя за него замуж в самый разгар блестящего успеха его «Лувра», заливаемого потоками золотого дождя. От брака Марты Ругон с Франсуа Муре было еще двое детей — Серж и Дезире. Она — невинная и здоровая, как молодое счастливое животное, он — утонченный мистик, ставший священником благодаря особой наследственной нервности и повторивший грехопадение Адама в сказочном Параду, где снова возродился к жизни, любил Альбину, обладал ею и потерял ее на лоне великой соучастницы греха — природы. Когда же церковь, этот вечный враг жизни, снова восприяла его, он вступил в борьбу со своим полом и сам, совершая обряд погребения, бросил горсть земли на тело умершей Альбины. В это самое время Дезире, жившая в братской дружбе с животными, не помнила себя от радости перед кипучей плодовитостью своего скотного двора.

Дальше открывался просвет — милая и трагическая жизнь. Елена Муре спокойно жила со своей девочкой Жанной на холмах Пасси, высоко над Парижем, и там-то, лицом к лицу с этим бездонным и безграничным человеческим океаном, разыгралась печальная история — внезапная страсть Елены к случайно встреченному человеку, доктору, приглашенному ночью к ее дочери, болезненная ревность, бессознательная любовная ревность Жанны, ополчившаяся против чувства матери. Эта мучительная страсть настолько подорвала ее здоровье, что Жанна умерла; бедная маленькая усопшая осталась одна, там, наверху, под кипарисами безмолвного кладбища, над вечным Парижем — то была страшная цена за час упоения, единственный на протяжении всей этой скромной жизни.

Лиза Маккар начинала побочную ветвь, крепкую и свежую; она сама наглядно свидетельствовала о благоденствии желудка, когда, стоя в чистом переднике на пороге своей колбасной, с улыбкой смотрела на Центральный рынок, откуда доносился ропот голодного народа, ропот вечной войны Толстых и Тощих, и одного из этих Тощих, ее зятя Флориана, которого ненавидели и преследовали Толстые торговки рыбой и Толстые лавочницы; она сама, эта толстая колбасница, отличавшаяся замечательной, но беспощадной честностью, помогла арестовать как бежавшего из ссылки республиканца, ибо была убеждена, что, поступая таким образом, способствует правильному пищеварению всех порядочных людей. От этой матери родилась Полина Кеню, самая здоровая, самая добрая девушка на свете, любившая и принимавшая жизнь с такой страстной привязанностью к людям, что наперекор требованиям цветущей плоти уступила подруге своего жениха Лазара, а позже спасла их ребенка, став его настоящей матерью, когда распалась эта семейная жизнь. Всегда приносимая в жертву и обираемая всеми, но веселая и удовлетворенная, она жила в уединенном уголке, на берегу океана, однообразной жизнью, окруженная маленькими страдальцами, которые кричали от боли и не хотели умирать.

Затем следовала Жервеза Маккар со своими четырьмя детьми, — неуклюжая, красивая и работящая Жервеза, выброшенная ее возлюбленным Лантье на улицу парижского предместья, где она встретила кровельщика Купо, хорошего работника, добропорядочного человека, и вышла за него замуж; сначала она была счастлива в своей прачечной, где работали три помощницы, затем мало-помалу вместе со своим мужем покатилась по наклонной плоскости, что было неизбежно в их среде; Купо, став постепенно алкоголиком, кончил буйным помешательством и потом смертью, а Жервеза развратилась и бросила работать; возвращение Лантье погубило ее окончательно: сначала спокойная гнусность брака втроем, потом подоспевшая нищета, сделавшая ее своей жалкой жертвой, и, наконец, однажды вечером — голодная смерть. Ее старший сын, Клод, был наделен болезненным гением большого, но неуравновешенного художественного дарования и одержим бессильным желанием создать великое произведение искусства, которое чувствовал в себе, но не мог воплотить: руки не повиновались ему. Этот воинствующий поверженный колосс, этот распятый мученик искусства, обожая женщин, пожертвовал своей женой Кристиной, так любившей его и так любимой им когда-то, ради несуществующей женщины, которую он видел в своих мечтах божественно-прекрасной и которую его кисть не могла изобразить в ее торжествующей наготе; его пожирала страсть к созиданию, ненасытная потребность творчества, и его мучения были так ужасны, что, не сумев утолить свое желание, он в конце концов повесится. Другой сын, Жак, был отмечен наследственным влечением к преступлению, оно проявлялось у него в бессознательной жажде крови — юной, горячей крови, бегущей из открытой груди первой встречной, случайной женщины; он боролся с этой отвратительной болезнью, но она вновь овладела им во время его любовной связи с Севериной, покорной и чувственной, которую тоже не переставала волновать история одного трагического убийства; Жак заколол ее вечером в припадке безумия при виде ее белой груди; и этот дикий зверь мчался вместе с поездами, с огромной скоростью, в грохоте машины, которою он управлял, пока любимая машина не раздавила его самого и ринулась без вожатого, без управления туда, вдаль, к неведомой гибели. Третий сын, Этьен, выгнанный, погибающий, пришел ледяной мартовской ночью в черную страну, спустился в прожорливый колодец шахты, полюбил печальную Катрину, которую отнял у него грубый насильник, и делил с углекопами их безрадостную жизнь, отмеченную нищетой и низменными удовольствиями, до того дня, когда голод, вздувая пламя восстания, выгнал на голую равнину ревущую толпу несчастных, требовавших хлеба в огне пожаров и разрушения, под дулами солдатских ружей, стрелявших сами собой. То были страшные судороги, предвещавшие конец света: то была кровь Маэ, взывавшая к мщению, Альзира, умершая от голода, Маэ, убитый пулей, Захария, умерщвленный взрывом гремучего газа, Катрина, оставшаяся под землей, старуха Маэ, которая пережила всех, оплакивала своих умерших и снова спустилась в глубокую шахту, чтобы заработать свои тридцать су. Этьен же, вождь рабочих, потерпевший поражение, но преследуемый мыслями о будущих битвах, скрылся в одно теплое апрельское утро, прислушиваясь к затаенной работе нового мира, ростки которого скоро должны были пробиться наружу. И вот, Нана, эта девушка, расцветшая в социальной грязи предместий, становится возмездием: как золотая муха, поднявшаяся откуда-то снизу, с гнили, которую терпят и в то же время скрывают, она уносит на своих трепещущих крылышках фермент разрушения и, пробравшись в аристократическую среду, развращает ее, она отравляет мужчин одним своим прикосновением; влетая сквозь открытое окно внутрь дворцов, сна совершает бессознательную работу уничтожения и смерти: это Вандевр, который стоически кончает самосожжением; это мрачное отчаяние Фукармона, бороздящего океан у берегов Китая; это полное банкротство Штейнера, принудившее его к скромной, умеренной жизни; это самодовольное слабоумие Ла-Фалуаза, трагическое крушение Мюффа и, наконец, бледный труп Жоржа, охраняемый Филиппом, только что выпущенным из тюрьмы. Зараза, разлитая в зачумленном воздухе эпохи, была так сильна, что она разрушила самое Нана, которая умерла от черной оспы, заразившись ею у смертного одра своего сына Луизэ, в ту минуту, когда под ее окнами проходил весь Париж, опьяненный, охваченный безумием войны, устремившийся к всеобщему разгрому. Наконец, Жан Маккар, рабочий и солдат, вновь ставший крестьянином; он боролся с неблагодарной землей, оплачивая каждое зерно пшеницы каплею пота, еще сильнее боролся он с крестьянами, жестокая жадность которых, а также долгое и тяжелое завоевание земли разжигают в них неутолимую яростную жажду собственности: старики Фуаны уступали свое поле так, как будто это была их живая плоть, Бюто, доведенные до исступления, решились на отцеубийство, лишь бы ускорить переход к ним по наследству полосы люцерны, а упрямая Франсуаза молча умерла от раны, нанесенной косой, не желая, чтобы у ее семьи отняли хоть клочок земли. Такова была драма простых, покорных инстинкту людей, едва освободившихся от состояния первобытной дикости, таково это человеческое пятно на великой земле, которая одна пребывает бессмертной, которая порождает всех и всех принимает обратно в свое материнское лоно. Любовь к ней доводит до преступления, а она непрерывно восстанавливает жизнь, преследуя свою неведомую цель, как ни жалки и мерзки эти существа. Здесь снова появляется Жан, который, овдовев, был призван в самом начале войны, но сохранил какой-то неиссякаемый запас сил, способность к постоянному возрождению, присущую земле, — тот самый Жан, наиболее скромный и стойкий солдат из всех участвовавших в этом невиданном разгроме, вовлеченный в страшную, роковую бурю, которая, начавшись от границы под Седаном, стерла с лица земли Империю и угрожала полной гибелью отечеству. Всегда рассудительный, осторожный, он не падал духом и относился с братской любовью к своему товарищу Морису, этому расслабленному буржуазному сынку, этой жертве, обреченной на заклание; он плакал кровавыми слезами, когда неумолимая судьба избрала именно его, чтобы отсечь этот испорченный член; когда же все окончилось — и непрерывные поражения и ужасная гражданская война, — когда были потеряны целые области и предстояло уплатить миллиарды, Жан снова двинулся в путь, вернулся к ожидавшей его земле, чтобы участвовать в великой и не терпящей отлагательства цели — обновлении всей Франции.

Паскаль остановился. Клотишьда передала ему одну за другой все папки, он перелистал их, разобрал, привел в порядок и сложил в шкаф, на верхнюю полку. Он задыхался, обессиленный таким быстрым полетом сквозь толщу всех этих оживших людей. Молодая девушка, недвижная, онемевшая, оглушенная этим выступившим из берегов потоком жизни, молча ждала; сама она не была способна теперь ни к мысли, ни к выводам. Буря по-прежнему извергала на черные поля бесконечные потоки страшного ливня. Удар молнии, сопровождаемый ужасным треском, превратил неподалеку в щепы какое-то дерево. Пламя свечей плясало под порывами ветра, дувшего в широко открытое окно.

— Да, — заговорил Паскаль, указав на папки, — это целый мир, общественный строй, цивилизация, это вся жизнь, с ее хорошими и дурными проявлениями, в огне кузнечного горна, перековывающего все… Да, теперь наша семья могла бы служить материалом для науки, которая мечтает когда-нибудь установить с математической точностью законы физиологических и нервных отклонений, обнаруживающихся в жизни рода и являющихся следствием первого органического поражения. Сообразно условиям среды они определяют у каждого представителя этого рода чувства, желания, страсти, все человеческие проявления, естественные и бессознательные, которые называются добродетелями и пороками. Она, наша семья, — также исторический документ, повествующий о Второй Империи, о государственном перевороте при Седане, ибо наши родные вышли из народа, проникли во все классы современного общества, занимали самое разнообразное положение, были увлечены потоком разнузданных аппетитов, этим в высшей степени современным побуждением, этим ударом бича, который гонит к удовольствиям низшие классы, движущиеся вверх сквозь общественный организм… Исходный пункт для наших предков — я тебе о них рассказал — Плассан; и вот мы с тобой в конечном пункте — в том же Плассане…

На мгновение он остановился, потом продолжал медленно и задумчиво:

— Какая страшная движущаяся лавина, сколько приключений, любовных или ужасных, сколько радостей, сколько страданий брошено щедрой рукой жизни в эту огромную груду фактов!.. Здесь и подлинная история, Империя, основанная на крови, вначале жадная к наслаждениям, жестокая и могущественная, завоевывающая мятежные города, потом скользящая вниз, медленно разлагаясь и утопая в крови, в таком море крови, что в ней едва не утонула вся нация… Здесь и целый курс социальных наук, мелкая и крупная торговля, проституция, преступление, земля, деньги, буржуазия, народ — тот, что гниет в клоаках предместий, и тот, что восстает в крупных промышленных центрах, — это усиливающееся наступление властительного социализма, таящего в зародыше новую эпоху… Здесь и простые рассказы о людях, задушевные страницы, любовные истории, борьба ума и сердца с несправедливой природой, гибель тех, что кричат под бременем своей слишком высокой задачи, и стон добрых, что приносят себя в жертву, торжествуя над собственным страданием… Здесь и мечты, полет фантазии за границы реального, здесь необозримые сады, цветущие во все времена года, соборы с тонкими шпилями необыкновенной работы, чудесные сказки, принесенные из рая, идеальная любовь, возносящаяся к небу при первом поцелуе… Здесь все: прекрасное и отвратительное, грубое и возвышенное, цветы, грязь, рыдания, смех, весь поток жизни, безостановочно влекущий человечество!

Он снова обратился к родословному древу, лежавшему на столе, развернул его и, водя по нему пальцем, стал перечислять членов семьи, еще оставшихся в живых. Его низверженное высочество Эжен Ругон заседал теперь в Палате депутатов как свидетель и бесстрастный защитник разгромленного старого режима. Аристид Саккар, перекрасившись в республиканца, опять стал на ноги, редактирует большую газету и собирается снова наживать миллионы. Его сын Максим проживает свои доходы в собственном маленьком особняке в Булонском лесу — теперь он воздержан и осторожен, ибо ему угрожает страшная болезнь; другой сын Саккара, Виктор, не появлялся более и, вероятно, бродит где-то в тени, отбрасываемой преступлением, — он не попал в каторжную тюрьму, оставленный обществом на воле, и идет навстречу неведомому для него будущему — эшафоту. Сидони Ругон, много времени назад исчезнувшая с горизонта, недавно, устав от своих темных дел, ушла под сень религиозного учреждения, где ведет монашески строгий образ жизни; там она состоит казначеем Общества св. даров, которое давало приданое девушкам-матерям, чтобы помочь им выйти замуж. Октав Муре — собственник большого магазина «Дамское счастье»; его огромное состояние все растет; в конце зимы жена его Дениза Бодю, которую он по-прежнему обожает, хотя и начал немного пошаливать, родила второго ребенка. Аббат Муре, настоятель церкви св. Евтропия, со своей сестрой Дезире ведет весьма скромную, монашескую жизнь в глуши сырого ущелья; он заранее отказался от епископства и, подобно святому, безропотно ожидает смерти, отказываясь от лечения, хотя у него уже началась чахотка. Елена Муре живет очень счастливо близ Марселя, на берегу моря, в уединенной маленькой усадьбе, принадлежащей ее второму мужу, г-ну Рамбо, который боготворит ее; от второго брака у нее нет детей. Полина Кеню все там же, в Бонвиле, на другом конце Франции, у необозримого океана; после смерти дяди Шанто она решила не выходить замуж и живет с тех пор с маленьким Полем, отдавая все силы на воспитание сына Лазара, ее двоюродного брата, который, овдовев, уехал искать счастья в Америку. Этьен Лантье, вернувшись в Париж после стачки в Монсу, принял потом участие в Парижской Коммуне, идеи которой горячо защищал; его приговорили к смертной казни, затем помиловали и сослали; теперь он находится в Нумеа, где, говорят, даже женился и имеет ребенка, но неизвестно, мальчика или девочку. Наконец, Жан Маккар, уволенный в отставку после кровавой недели, окончательно поселился в окрестностях Плассана, в Валькейра; там ему удалось жениться на здоровой девушке Мелани Виаль, единственной дочери зажиточного крестьянина, землю которого он сделал доходной; его жена сразу забеременела и в мае родила мальчика, через два месяца после этого она забеременела опять — пример необычайной плодовитости, которая даже не оставляет матерям времени вскармливать своих младенцев.

— Однако, — продолжал Паскаль вполголоса, — каждый род вырождается. Мы видим здесь несомненное истощение, стремительный упадок: наши родные в своей неистовой жажде наслаждений, в стремлении удовлетворить свои ненасытные аппетиты сгорели слишком быстро. Луизэ, умерший крошкой; Жак-Луи, полуидиот, скончавшийся от нервной болезни; Виктор, который вернулся к дикому состоянию, скитаясь по неведомым трущобам; каш бедный Шарль, такой прелестный и такой хрупкий, — вот последние веточки древа, последние слабые ростки, к которым словно не в силах подняться живительный сок больших ветвей. В стволе был червь, теперь он в плодах и пожирает их… Но никогда не следует отчаиваться: семья — это вечное становление. Семьи погружены корнями в бездонные пласты исчезнувших родов, древнее общего их родоначальника, доходя до первого человека на земле. И они будут расти без конца, развертываться, разветвляться в беспредельности, в глубине будущих веков… Взгляни на наше древо: оно насчитывает только пять поколений; в огромном непроходимом лесу человеческой жизни, где народы подобны высоким вековым дубам, оно имеет меньше значения, чем травинка. Подумай только о неисчислимых корнях, пронизывающих всю почву, подумай о непрестанно распускающейся листве, которая переплетается на вершинах, подумай об этом всегда волнующемся море пышных крон под оплодотворяющим дыханием вечной жизни. Это так! Надежда здесь, в этом непрерывном обновлении рода свежей кровью, приливающей извне. Каждый брак приносит нечто новое; хорошо оно или дурно, но оно препятствует закономерному и возрастающему вырождению. Раны заживают, рубцы сглаживаются, через несколько поколений неизбежно восстанавливается равновесие; в конце концов возникает средний человек, входящий в то безыменное человечество, которое упорно делает свою таинственную работу на пути к неведомой пели.

Помолчав, он тяжело вздохнул.

— Что же станется с нашей семьей? — сказал он. — Каков же будет последний из потомков?

И он продолжал, не останавливаясь более на тех, кто оставался в живых, кого он уже упомянул и чье место определил, зная, к чему они способны: ему внушали живой интерес малолетние дети. Он обратился к врачу в Нумеа с просьбой дать ему точные сведения о жене Этьена и ее ребенке; ответа не было, и Паскаль боялся, что в его древе окажется с этой стороны пробел. Зато о детях Октава Муре, с которым он поддерживал переписку, у него было больше проверенных данных: девочка была болезненной, беспокойной, а мальчик, похожий на мать, развивался прекрасно. Впрочем, самые большие надежды он возлагал на детей Жана: его первенец, здоровый мальчишка, казалось, должен был принести новую жизнь, свежие соки семье, которой предстояло возродиться, коснувшись земли. Иногда Паскаль бывал в Валькейра и возвращался счастливым из этого плодородного уголка, где видел спокойного и рассудительного отца семьи, всегда за своим плугом, и веселую, простосердечную мать, широкие чресла которой могли дать жизнь целому роду. Кто знает, где именно должна начаться здоровая ветвь? Быть может, именно здесь зачалось ожидаемое крепкое и уравновешенное поколение. Все же красоту древа портило то, что все эти мальчики и девочки были еще так малы, что он не мог их классифицировать. И голос Паскаля, когда он говорил об этой надежде на будущее, обо всех этих белокурых головках, звучал более мягко, проникнутый затаенным сожалением о том, что у него самого нет детей.

Он продолжал смотреть на развернутую перед ним родословную.

— И тем не менее, — воскликнул он, — какая полнота, какая ясность! Взгляни сама!.. Повторяю тебе, здесь встречаются все случаи наследственности. Чтобы подтвердить мою теорию, мне нужно было только сослаться на все эти факты, взятые в целом… И самое замечательное здесь — это наглядные примеры того, как живые существа от одного и того же корня могут оказаться совершенно не похожими друг на друга, хоть и представляют собой всего лишь последовательные видоизменения общих предков. Каков ствол, таковы ветви, а каковы ветви, таковы и листья. Твой отец Саккар и твой дядя Эжен Ругон резко отличаются друг от друга темпераментом и образом жизни, но одна и та же склонность породила у одного необузданные вожделения, у другого — величайшее честолюбие. Анжелика, эта белоснежная лилия, была дочерью порочной Сидони; в таких случаях, в зависимости от среды, вырастают или мистические, или страстные натуры. То же дыхание жизни, повеявшее на троих детей Муре, сделало из смышленого Октава миллионера, торгующего тряпками, из верующего Сержа — бедного деревенского священника, из глупой Дезире — красивую и счастливую девушку. Но самый поразительный пример — это дети Жервезы: налицо нервное заболевание, и вот Нана становится куртизанкой, Этьен — революционером, Жак — убийцей, Клод — гением. А рядом Полина, их двоюродная сестра, — сама порядочность, торжествующая, воинствующая и жертвующая собой… Все это наследственность, сама жизнь, которая высиживает идиотов, безумцев, преступников и великих людей. Несколько клеток недозрело, другие занимают их место, и перед нами уже не гениальный или просто порядочный человек, но мошенник или буйно-помешанный. А человечество катится вперед, все унося за собой!

Здесь его мысль приняла неожиданное направление, и он продолжал:

— А животный мир! Животные, которые любят и страдают, и сами являются как бы наброском человека! Этот братский мир животных, живущих нашей жизнью!.. Да, мне хотелось бы собрать их всех в наш ковчег, отвести им место в нашей семье, показать, как они все время смешиваются с нами, дополняя наше существование. Я помню кошек, присутствие которых придавало дому какое-то таинственное очарование, собак, которых обожали; их смерть оплакивали, она оставляла в сердце безутешную скорбь. Я помню коз, коров, ослов, имевших исключительное значение в жизни людей. Оно было таково, что следовало бы написать их историю… Да незачем далеко ходить! Вот наш Добряк, старая, несчастная лошадь, служившая нам четверть века; неужели ты думаешь, что его кровь не смешалась с нашей кровью, что он не вошел в нашу семью? Мы воспитывали его, а он, в свою очередь, как-то действовал на нас; кончилось тем, что мы все стали чем-то похожи друг на друга. Это так. Ведь теперь, когда я вижу его, полуослепшего, с мутными глазами, искалеченного ревматизмом, я целую его в голову, словно это старый, бедный родственник, отданный на мое попечение… Ах, этот мир животных, влачащих свое существование и страдающих у наших ног! С каким огромным сочувствием следует отвести ему место в истории нашей жизни!

В этом последнем восклицании Паскаль выразил всю свою горячую любовь к живому существу. Все более и более возбуждаясь, он кончил исповеданием своей веры в непрекращающуюся и победительную работу природы. Молчавшая до сих пор Клотильда, бледная, потрясенная таким количеством событий, свалившихся на нее, разомкнула наконец губы.

— Ну, а я, учитель? Я тоже там? — спросила она.

И указала тонким пальчиком на листик древа, где увидела свое имя. Паскаль все время пропускал этот листик. Она продолжала:

— Да, я. Что же я такое?.. Почему ты не прочел обо мне? Он немного помолчал, словно застигнутый врасплох ее вопросом, потом ответил:

— Почему? Да просто так… Мне вправду нечего от тебя скрывать… Видишь, здесь написано: «Клотильда, родилась в 1847 году. Линия матери. Возвратная наследственность, с преобладанием моральных и физических признаков деда по матери…» Это очень ясно. Ты вся в мать. У тебя прекрасный аппетит, такая же склонность к кокетству, порой та же беспечность и покорность. Да, ты, так же, как и она, слишком женщина, даже не сознавая того: то есть ты любишь быть любимой. Кроме того, твоя мать была большой любительницей романов, мечтательницей, которая предпочитала всему валяться целые дни на кушетке и грезить над страницами книги; она до безумия любила детские сказки, ей гадали на картах, она советовалась с ясновидящими. Я всегда думал, что твое влечение к таинственному и тревожный интерес к неведомому от нее… Но окончательно завершило твой характер, придав ему какую-то двойственность, влияние твоего деда, майора Сикардо. Я знал его, это отнюдь не герой, но в нем было много прямоты и энергии. Если бы не он, сказать откровенно, ты стоила бы немного, потому что остальные влияния нехороши. Он передал тебе самое лучшее, что в тебе есть, — стойкость в борьбе, гордость и искренность.

Клотильда внимательно выслушала и кивнула головой, как бы подтверждая, что все это так и что она нисколько не задета. Но губы ее слегка вздрогнули от боли, когда она услышала эти новые подробности о своих родных, о своей матери.

— Ну, хорошо, — снова начала она. — А ты, учитель? На этот раз он воскликнул без всяких колебаний:

— О, я! К чему говорить обо мне? Я не в семью! Ты видишь, что здесь написано: «Паскаль, родился в 1813 году. Врожденные склонности. Слияние физических и моральных черт родителей, причем ни одна из них в отдельности не встречается в сыне…» Моя мать довольно часто повторяла, что я не пошел ни в нее, ни в отца и что она сама не знает, откуда я взялся!

Он высказал это с большим облегчением, с какой-то невольной радостью.

— Видишь ли, народ не ошибается. Слышала ты когда-нибудь, чтобы меня в городе назвали Паскаль Ругон? Нет! Все говорят просто «доктор Паскаль». Это потому, что я сбоку припека… И хотя это не очень вежливо с моей стороны, но я очень рад: ведь встречается наследственность, которую слишком тяжко нести в себе. Я люблю всех родных, но в сердце моем нет печали оттого, что я чувствую себя другим, непохожим, не имеющим ничего общего с ними. О боже! Я другой, я другой! Ведь это порыв свежего воздуха, это и дало мне мужество собрать их всех здесь, поместив совсем нагишом в эти папки, а вдобавок и мужество жить!

Наконец он замолчал; наступила тишина. Дождь прекратился, гроза уходила, слышались только все более далекие удары грома. С полей, еще окутанных тьмой и освеженных ливнем, поднимался в открытое окно одуряющий запах влажной земли. Ветер стих, и свечи догорали высоким спокойным пламенем.

— Как же быть? — просто спросила Клотильда, с подавленным видом разводя руками.

Однажды ночью, лежа на току в смертельной тоске, она уже задала этот вопрос: жизнь отвратительна, как же можно провести ее мирно и счастливо? То был страшный свет, брошенный наукой на мир, анализ, коснувшийся всех язв человеческих, чтобы показать, как они ужасны. И вот теперь Паскаль сказал об этом еще более прямо, еще усилил ее отвращение к людям и вещам, кинув на анатомический стол свою семью, лишенную прикрас и покровов. Мутный поток катился перед ее глазами в продолжение почти трех часов; это было самое ужасное разоблачение, грубая и страшная правда о родных, о дорогих ей людях, о тех, кого она должна была любить, об отце, создавшем себе состояние преступными денежными махинациями, о брате-кровосмесителе, о бабушке, не знавшей угрызений совести и запятнанной кровью честных людей, о других родных, которые были почти все заклеймены пороками, — алкоголики, развратники, убийцы, — чудовищные цветы на родословном древе! Удар был так жесток, что Клотильда долго не могла опомниться от мучительного оцепенения перед картиной жизни, которая открылась перед ней сразу и в таком свете. Но все же этот урок, несмотря на его жестокость, был оправдан чем-то великим и добрым, какой-то глубокой, покорившей ее человечностью. С ней не случилось ничего дурного, она чувствовала себя исхлестанной резким морским ветром, ветром бурь, из которых выходят с окрепшей, здоровой грудью. Паскаль рассказал ей все, не умалчивая даже о своей матери и проявляя к ней снисходительность ученого, который отнюдь не осуждает факты. Все сказать, чтобы все узнать, чтобы все исцелить, — не этот ли крик души вырвался у него однажды в прекрасную летнюю ночь? То, что Клотильда узнала теперь от него, потрясло ее своей жестокостью, ослепило слишком ярким светом, зато она поняла его, наконец, убедилась, что он взялся за великое дело. Несмотря на все, это был голос здоровья, надежды на будущее. Он говорил, как человек, желающий добра: зная, что наследственность создает род человеческий, он хотел установить ее законы, чтобы самому управлять ею и сделать жизнь счастливой.

А потом, разве не было ничего, кроме грязи, в этой выступившей из берегов реке, шлюзы которой он открыл? Сколько крупинок золота застряло в прибрежных травах и цветах, плывших по этой реке! Множество живых существ все еще проносилось перед мысленным взором Клотильды, всюду вокруг она видела лица, исполненные прелести и доброты, тонкие профили молодых девушек, просветленную красоту женщин. Здесь истекали кровью все страсти, все сердца открывались в нежном порыве. Их было много: Жанны, Анжелики, Полины, Марты, Жервезы, Елены. От них и других, даже менее добрых, даже от ужасных мужчин, самых худших из всех, веяло какой-то братской человечностью. Это было то же самое дуновение — она его уже раз почувствовала, — тот же ток глубокого участия, пронизавший точное изложение ученого. Он казался холодным, он хранил бесстрастный вид демонстратора, но сколько доброты н сострадания, какая жажда самопожертвования, какое стремление посвятить всего себя благу других таились в глубине его существа! Вся его работа, математически обоснованная, была проникнута, даже там, где он давал волю беспощадной иронии, этим скорбным чувством братства. Не говорил ли он ей о животных, как старший брат всех несчастных, страдающих живых существ? Страдание приводило его в ярость, но то был гнев, порожденный высокой его мечтой: он стал резок только из ненависти ко всему случайному и преходящему. Он мечтал трудиться не для лощеного современного общества, но для всего человечества во все значительные часы его истории. Быть может, именно возмущение ничтожеством текущих событий и заставило его бросить этот смелый вызов в своей теории и практике, и труд его, полный отголосков множества событий и стенаний множества живых существ, оставался глубоко человечным.

Впрочем, разве не такова сама жизнь? Абсолютного зла не существует. Никогда человек не бывает злым по отношению ко всем, кому-нибудь он всегда делает добро; таким образом, если его не рассматривать лишь с ограниченной точки зрения, то в конце концов придется прийти к выводу о полезности каждого существа. Верующие в бога должны признать, что если их божество не поражает злых громами и молнией, то это потому, что оно видит свое дело во всем его объеме и не вдается в частности. Прерванный труд снова возобновляется, живые существа в целом удивляют своим мужеством и неустанной работой; и любовь к жизни преодолевает все. В исполинском труде человечества, в его упрямом желании жить — его оправдание и искупление. Таким образом, взгляд, брошенный сверху, с больший высоты, различает лишь непрерывную борьбу и, несмотря на все, много хорошего, хотя в жизни и существует много зла. Так кончают состраданием ко всему, всепрощением и испытывают лишь чувство бесконечной жалости и пламенного милосердия. Вот единственные открытые врата для тех, кто потерял веру в догматы и хотел бы понять смысл существования в этом мире, кажущемся таким порочным. Воля к жизни, участие в выполнении ее далекой и таинственной цели оправдывают самое жизнь, и счастье, единственно доступное на земле, — в радости, которую дает осуществление этой воли.

Прошел еще час, вся ночь протекла за этим ужасным уроком жизни, но Паскаль и Клотильда не замечали ни места, ни времени. Паскаль был уже в течение нескольких недель переутомлен, разбит подозрениями и горем, и теперь, словно внезапно пробудившись, он ощутил нервную дрожь.

— Ну вот, — сказал он, — ты знаешь все. Окрепло ли и закалилось ли твое сердце истиной, исполнилось ли оно прощения и надежды?.. Со мной ли ты?

Но она сама дрожала, как в лихорадке, и не могла прийти в себя от ужасного нравственного удара. Для нее это было такое крушение всех прежних верований, такой крутой поворот к новому миру, что она не осмеливалась задавать себе вопросы и делать заключения. Отныне она чувствовала лишь, что ее захватила и увлекла за собой всемогущая истина. Она подчинялась ей, но не была побеждена.

— Учитель, — пролепетала она, — учитель…

Мгновение они стояли неподвижно, глядя друг другу в глаза. Наступал день, заря удивительной чистоты загоралась на краю высокого светлого неба, омытого бурей. Ни одного облачка не было на бледно-розовой лазури. Веселое свежее утро врывалось с полей в окно, догоравшие свечи меркли в сиянии дня.

— Ответь же мне! Ты по-прежнему хочешь все уничтожить, все сжечь?.. Со мной ли ты, совсем со мной?

Ему показалось, что она сейчас заплачет и бросится ему на шею. Ее словно толкал к нему какой-то внезапный порыв. И тогда они заметили, что оба полураздеты. Клотильда вдруг осознала, что она в нижней юбке, что у нее голые руки и плечи, едва прикрытые беспорядочными прядями распущенных волос; она опустила глаза и увидела на левой руке, возле подмышки, несколько капель крови, царапину, которую он сделал ей во время борьбы, когда грубо схватил ее, чтобы укротить. Тогда это повергло ее в глубочайшее смятение, она вдруг уверилась, что будет побеждена, словно этим объятием он навсегда утвердил свое полное господство над нею. Это ощущение длилось; помимо своей воли она была завоевана, увлечена, полна непреодолимого желания отдаться на его волю.

Внезапно Клотильда выпрямилась, ей надо было подумать. Она прикрыла руками свою обнаженную грудь. Вся кровь волною стыдливого румянца хлынула к ее коже. И она бросилась бежать, прелестно изгибая свой тонкий стан.

— Учитель, учитель, — шептала она, — оставь меня… Я подумаю…

Взволнованная девушка стремительно скрылась в своей комнате, — так уже случилось однажды. Он услышал, как она тут же заперла двери, дважды повернув ключ в замке. Оставшись один, Паскаль, охваченный отчаянием и глубокой печалью, спросил себя, правильно ли он сделал, рассказав ей все. Пустит ли истина росток в душе этого дорогого ему существа, и настанет ли день, когда она принесет жатву счастья?

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика