Мобильная версия
   

Эмиль Золя «Доктор Паскаль»


Эмиль Золя Доктор Паскаль
УвеличитьУвеличить

XI

 

Однако следующей ночью возвратилась тревожная бессонница. Ни Паскаль, ни Клотильда не говорили о случившейся беде; долгие часы лежали они рядом во мраке погрустневшей комнаты, притворяясь, что спят, и думали о своем положении, которое все ухудшалось. Каждый из них забывал о себе и беспокоился за другого. Им пришлось задолжать, Мартина забирала в долг хлеб, вино, мясо; при этом ей было очень стыдно, так как приходилось лгать, и весьма осторожно, ибо все знали, что они разорены. Доктор подумывал заложить Сулейяд. Но это было последнее средство, — у Паскаля ничего не осталось, кроме усадьбы, оцененной в двадцать тысяч франков, — впрочем, при продаже вряд ли он выручил бы за нее пятнадцать. А там уже начиналась беспросветная нужда, он очутился бы на улице, не имея ничего за душой, даже камня под изголовье. Поэтому Клотильда умоляла его подождать и не делать последнего шага, пока положение не станет совершенно безвыходным.

Так прошло три или четыре дня. Наступил сентябрь, и погода, к несчастью, испортилась. По всему краю пронеслись страшные бури, часть стены, окружавшей Сулейяд, была снесена; всю ее не могли поднять и укрепить, и на месте обвала осталась зияющая брешь. Булочник уже начинал грубить, а однажды утром Мартина, подавая на стол бульон с мясом, расплакалась: мясник стал отпускать ей плохую говядину. Еще несколько дней — и больше им не будут давать в долг. Нужно было непременно придумать что-то и найти средства на ежедневные мелкие расходы.

В понедельник, когда начиналась новая мучительная неделя, Клотильда все утро была в крайнем возбуждении. Казалось, ее раздирает какая-то внутренняя борьба, но она приняла окончательное решение только во время завтрака, увидев, что Паскаль отказывается от кусочка оставшегося жаркого. После этого она перестала волноваться, по-видимому, что-то до конца обдумав, и ушла вместе с Мартиной, спокойно положив ей в корзину маленький сверток, — по ее словам, кой-какое старое платье для бедных.

Клотильда возвратилась через два часа. Она была очень бледна, но ее большие глаза, такие ясные и открытые, сияли, от радости. Тотчас же подойдя к доктору, она взглянула ему прямо в лицо и покаялась во всем.

— Учитель, я должна попросить у тебя прощения, — сказала она. — Я была непослушной и, наверное, сильно огорчу тебя.

Он не понял и забеспокоился.

— Что же ты натворила?

Медленно, не отводя от него взгляда, она вынула из кармана конверт и вытащила из него несколько банковых билетов, Внезапно его осенила догадка, и он закричал:

— Боже! Драгоценности, все мои подарки!

Паскаль, всегда такой добрый и спокойный, на этот раз вспылил. В гневе он схватил ее за руки и сжал с такой силой, что чуть не раздавил ей пальцы, державшие билеты.

— О. боже, что ты сделала, несчастная! — кричал он. — Ведь ты продала мое сердце! Ведь тут, в этих драгоценностях, наше с тобой сердце. И ты продала его за деньги!.. По-твоему, я должен взять обратно эти украшения, эту память о самых святых часах нашей любви, и пользоваться ими! Пойми же, они подарены тебе, они твои, только твои! Разве это возможно? Подумала ли ты о том, как ужасно меня огорчаешь?

Она кротко ему возразила:

— А ты подумал, учитель, могла ли я спокойно видеть нашу нужду, знать, что у нас нет хлеба, когда в ящике у меня лежали все эти перстни, ожерелья и серьги? Все мое существо восставало против этого, я просто сочла бы себя скрягой, эгоисткой, если бы сохраняла их дольше… Правда, мне было трудно расстаться с ними, очень трудно, я даже сама не понимаю, как у меня достало мужества сделать это. Но я уверена, что всего лишь выполнила свой долг — долг послушной тебе и любящей жены.

Но он по-прежнему сжимал ее руки, слезы выступили у нее на глазах, и она, слабо улыбнувшись, прибавила таким же кротким голосом:

— Не жми так сильно, ты делаешь мне больно.

Тогда он тоже заплакал, растроганный, полный глубокой нежности.

— Я просто грубое животное, — сказал он, — если мог так рассердиться… Ты сделала правильно, ты не могла поступить иначе… Но все-таки прости меня, мне было так тяжело увидеть тебя ограбленной. Дай мне твои руки, твои бедные руки, я их полечу.

Он снова бережно взял ее руки и покрыл их поцелуями. Без колец, тонкие, изящные, они казались ему несравненными. Тогда, облегченно вздохнув, Клотильда весело рассказала ему о своей проделке, о том, как она посвятила во все Мартину, как они вдвоем отправились к перекупщице, той самой, у которой он приобрел корсаж из старых алансонских кружев. Эта женщина внимательно все осмотрела и после бесконечных споров о цене предложила за все украшения шесть тысяч франков. Паскаль едва не выдал своего отчаяния: шесть тысяч франков! А ему они стоили больше чем втрое — тысяч двадцать, по крайней мере.

— Послушай, — сказал он наконец, — я возьму эти деньги потому, что их дарит мне твое доброе сердце. Но условимся заранее: они твои. Клянусь, я стану теперь еще скупее Мартины; я буду давать ей совсем мало, только на самое необходимое. Все, что останется от этой суммы, ты найдешь в моем письменном столе, если мне не удастся когда-нибудь пополнить ее и вернуть тебе все деньги целиком!

Опустившись в кресло, он взял ее на колени и, глубоко взволнованный, крепко обнял. Затем тихонько прошептал ей на ухо:

— И ты продала все, совершенно все?

Она ничего не ответила, но, покраснев и улыбаясь, слегка высвободилась из его объятий и грациозно, кончиками пальцев, стала что-то искать у себя на груди. Наконец она вытащила тонкую цепочку, на которой сверкали, словно млечные звезды, семь жемчужин. Казалось, она открыла частицу своей наготы, живой аромат ее тела исходил от этого драгоценного украшения, прильнувшего к ее коже; то была сокровенная тайна ее души. Она тотчас же спрятала ожерелье обратно, его снова не стало.

Он покраснел не меньше, чем она; испытывая глубокую сердечную радость, он, страстно целуя ее, воскликнул:

— Как ты мила мне! Как я тебя люблю!

Но с этого вечера воспоминание о проданных драгоценностях легло тяжелым гнетом на его душу. Он не мог равнодушно, без горечи, видеть эти деньги в своем письменном столе. Его угнетала неизбежная, приблизившаяся вплотную бедность; еще более мучительной и тягостной была мысль о возрасте, о шестидесяти годах, которые делали его бесполезным, неспособным создать счастливую жизнь женщине. Он как будто очнулся от своей обманчивой грезы о вечной любви и снова увидел тревожную действительность. Внезапно он впал в нищету и почувствовал себя очень старым — это леденило его, наполняло какими-то горькими сожалениями, отчаянием и гневом против самого себя, как будто отныне жизнь его была опорочена недостойным поступком.

Потом у него наступило страшное просветление. Однажды утром, оставшись один, Паскаль получил письмо с почтовым штемпелем Плассана и долго рассматривал конверт, удивляясь незнакомому почерку. В конце письма не было подписи, и, пробежав первые строки, он с раздражением хотел его разорвать; все же он опустился на стул и, дрожа от волнения, прочитал письмо до конца. В смысле вежливости оно было написано безупречным стилем — длинные фразы следовали одна за другой, сдержанные и осторожные, словно фразы дипломата, единственная цель которого уверить в своей правоте. Ему доказывали с чрезмерной убедительностью, что скандал в Сулейяде слишком затянулся. Если страсть до известной степени и оправдывает его вину, то все же человек в его возрасте и с его положением в конце концов вызовет всеобщее презрение, продолжая злоупотреблять несчастьем своей молоденькой родственницы. Все знают, как велико его влияние на нее, допускают даже, что она гордится своим самопожертвованием, но неужели он не понимает, что она не могла полюбить старика и поддалась только чувству жалости и благодарности? Давно уже пора избавить ее от старческих объятий, из которых она выйдет опозоренной, отверженной — ни женой, ни матерью. Теперь у него даже нет возможности обеспечить ей маленькое состояние, поэтому позволительно надеяться, что он выполнит долг честного человека и найдет в себе силы расстаться с нею, позаботившись о ее благополучии, если осталось еще для этого время. Письмо заканчивалось рассуждением о том, что дурное поведение всегда в конце концов наказывается.

С первых же слов Паскаль понял, что это анонимное письмо исходит от его матери. Без сомнения, старая г-жа Ругон продиктовала его, он слышал в нем даже ее интонации. Однако, начав читать письмо в приступе гнева, Паскаль окончил, бледный и дрожащий, словно в ознобе, — эта дрожь теперь пронизывала его всякий час. В письме была какая-то правда, оно выясняло причины его беспокойства: то были угрызения совести, что он, старый и нищий, удерживает подле себя Клотильду. Он встал, подошел к зеркалу и долго рассматривал себя; мало-помалу глаза его затуманились слезами — какое отчаяние эти морщины, эта седая борода! Смертельный холод, леденивший его кровь, объяснялся мыслью о том, что теперь разлука станет необходимой, предрешенной, неизбежной. Он прогонял эту мысль, он не верил, что может примириться с нею, хотя и знал, что она неизбежно вернется и ни на минуту не оставит его в покое, что он будет терзаться в этой борьбе между любовью и разумом, пока наконец в какой-то страшный вечер не уступит ей ценой крови и слез. Он весь дрожал от страха, предчувствуя, что настанет день, когда у него хватит на это мужества. То было начало неотвратимой развязки: Паскаль испугался за Клотильду, за ее молодость, и решил выполнить свой долг — спасти ее от самого себя.

Отдельные слова и выражения из этого письма преследовали его; сначала он мучился, пытаясь уверить себя, что Клотильда не любила его, а только жалела и чувствовала к нему благодарность. «Если бы я убедился, — думал он, — что она принесла себя в жертву, это облегчило бы разрыв, ибо, удерживая ее дальше, я только тешил бы свой чудовищный эгоизм». Но, сколько он ни наблюдал ее, каким испытаниям ни подвергал, она была всегда такой же нежной, такой же влюбленной. Он совершенно растерялся, придя к этому выводу, который не допускал пугающей его развязки, ибо Клотильда становилась ему еще дороже. Тогда он постарался доказать себе необходимость разлуки с ней, обсудив все доводы в пользу этого. Жизнь, которую они вели в продолжение нескольких месяцев, жизнь, свободная от каких бы то ни было других отношений и обязанностей, совершенно праздная, — была нехорошей. Правда, самого себя он считал годным лишь на то, чтобы мирно покоиться под землей в каком-нибудь уголке кладбища; но разве для нее, для Клотильды, такое существование не было прискорбным? Разве после такой жизни она не станет безвольной, испорченной, неспособной желать? Он развращал ее, поклоняясь ей, словно кумиру, среди скандальных сплетен и пересудов. Потом вдруг ему представилось, что он уже умер, а Клотильда осталась одна, на улице, без средств, презираемая всеми. Никто не приютил ее, она скиталась по свету, и не было у нее больше ни мужа, ни детей! Нет! Нет! Это было бы преступлением; он не смеет ради оставшихся ему нескольких дней личного счастья завещать ей позор и нищету.

Однажды утром Клотильда вышла одна куда-то по соседству. Она вернулась взволнованная, бледная и дрожащая. Взбежав наверх, к себе, она упала почти без сознания на руки Паскаля. Какой-то бессвязный лепет вырвался у нее:

— Ах, боже мой!.. Боже мой!.. Эти женщины…

Испуганный, он забросал ее вопросами:

— Ну что случилось? Отвечай же!

Тогда краска стыда залила ее щеки. Обняв его, она спрятала лицо у него на плече.

— Это они, те женщины… — говорила она. — Когда, переходя на теневую сторону, я закрыла зонтик, я, к несчастью, толкнула какого-то ребенка. Он упал, а они все набросились на меня и стали кричать. Боже, что только они кричали! Будто у меня никогда не будет детей, будто дети не рождаются у таких тварей, как я!.. И еще, и еще такое, чего я не могу повторить и чего я не поняла!

Она разрыдалась. Паскаль страшно побледнел и, не в силах найти нужные слова, только безумно целовал ее, плача вместе с нею. Вся эта картина живо представилась ему — он видел, как ее преследуют, поносят грязными словами. Наконец он пробормотал:

— Это я виноват, ты страдаешь из-за меня… Послушай, давай уедем далеко-далеко, куда-нибудь, где нас никто не знает. Там будут с тобой приветливы, там ты будешь счастлива…

Увидев, что он тоже расплакался, Клотильда сделала над собой мужественное усилие, встала и осушила слезы.

— Как это гадко! Что я натворила! — сказала она. — Ведь я столько раз давала себе слово ничего тебе не рассказывать! Но как только я очутилась дома, мне стало так больно, что все у меня вылилось из сердца само собой… Но теперь, ты видишь, все прошло, не огорчайся же… Я люблю тебя…

Улыбаясь, она нежно обняла его и стала целовать, — так целуют отчаявшегося человека, чтобы смягчить его страдания.

Но он плакал, не переставая, и она снова начала плакать вместе с ним. В этой бесконечной печали, овладевшей ими, горестно смешивались их поцелуи и слезы.

Оставшись один, Паскаль решил, что он поступает мерзко. Он больше не мог оставаться причиной несчастья этой обожаемой девочки. Но вечером в тот же день произошло событие, приблизившее развязку, которой он искал, страшась в то же время ее найти. После обеда Мартина отвела его в сторону и сказала с чрезвычайно таинственным видом:

— Я встретила госпожу Фелисите, и она поручила мне, сударь, передать вам это письмо. Она просила сказать вам, что принесла бы его сама, но это дурно отразилось бы на ее добром имени. Она просит вас вернуть ей это письмо г-на Максима и уведомить о решении барышни.

Это было действительно письмо от Максима. Получив его, Фелисите была прямо счастлива. Надежда увидеть сына сломленным нищетой и покорным оказалась тщетной; но теперь в ее руках снова было сильное средство. Ни Паскаль, ни Клотильда не обратились к ней за помощью и поддержкой, поэтому она снова изменила свой план, возвратившись к прежней мысли их разлучить; ей казалось, что на сей раз подоспел самый подходящий для этого случай. Письмо Максима было очень настойчиво: он обращался к своей бабушке с просьбой оказать воздействие на его сестру. У него обнаружилась сухотка спинного мозга — теперь он мог двигаться только с помощью слуги. Особенно он горевал о проявленной им слабости к одной красивой брюнетке, которая втерлась к нему в дом: в ее объятиях он потерял последние силы. Но хуже всего была его уверенность в том, что эта пожирательница мужчин являлась тайным: подарком его папаши. Саккар любезно подослал ее к нему, чтобы ускорить получение наследства. И теперь, выбросив ее вон, Максим заперся в своем особняке, не впускал к себе отца и весь трепетал при мысли, что как-нибудь утром тот влезет к нему в окно. Но одиночество пугало его, и он в отчаянии взывал к своей сестре, уповая на нее, как на оплот против этих гнусных покушений на него и, наконец, как на ласковую, правдивую женщину, которая будет за ним ухаживать. В письме также заключался намек, что если она будет хорошо с ним обращаться, то не раскается в этом. В конце он напоминал Клотильде про обещание, которое она ему дала во время его приезда в Плассан, — приехать, когда это действительно будет ему нужно.

Паскаль оцепенел. Он еще раз перечитал четыре страницы. Разлука устраивалась сама собой: повод оказался удачным для него, благоприятным для Клотильды и представлялся таким естественным и удобным, что нужно было немедленно согласиться. Но, несмотря на все усилия разума, он чувствовал себя таким слабым и нерешительным, что ему пришлось на минутку присесть, у него подкашивались ноги. Тем не менее, желая держаться мужественно, он успокоился и позвал свою подругу.

— Прочти-ка это письмо, — сказал он. — Его переслала мне бабушка.

Клотильда внимательно прочитала письмо до конца, не выдав своих чувств ни словом, ни движением. Потом она совсем просто сказала:

— Ну, что же! Ты, верно, хочешь ответить?.. Я отказываюсь.

Паскаль с трудом удержался от радостного восклицания. И тотчас же, как будто заговорил кто-то другой, он услышал свой собственный рассудительный голос:

— Ты отказываешься, но ведь это невозможно… Нужно подумать. Хочешь, отложим ответ до завтра? Мы обсудим его.

Изумленная Клотильда начала горячиться.

— Расстаться! Но почему? Ты, вправду, согласен?.. Какое безумие! Мы любим друг друга — и расстанемся, и я поеду, куда-то, где меня никто не любит!.. Ну, подумал ты об этом? Ведь это просто бессмыслица.

Он старался не углубляться в этот вопрос и заговорил о данном обещании, о долге.

— Вспомни, милая, как ты была взволнована, когда я тебя предупредил, что состояние Максима внушает опасения. Теперь, пораженный болезнью, немощный, одинокий, он призывает тебя к себе!.. Ты не можешь оставить его в таком положении. Ты должна исполнить свой долг.

— Долг! — воскликнула она. — Какой у меня может быть долг по отношению к брату, который никогда не интересовался мной? Мой долг там, где мое сердце.

— Но ты обещала, и я обещал за тебя, я подтвердил, что ты благоразумна… Ты ведь не собираешься сделать меня лжецом.

— Благоразумна… Это ты потерял разум. Неблагоразумно расставаться, зная, что мы оба умрем от горя.

И она словно отрезала широким жестом, решительно прекратив дальнейший спор.

— К чему нам спорить?.. — сказала она. — Нет ничего проще, здесь достаточно одного слова. Ты что? Хочешь, чтобы я уехала?

— Боже! Мне ли хотеть этого! — воскликнул он.

— А если ты этого не хочешь, тогда я остаюсь.

Рассмеявшись, она подбежала к своему столу и красным карандашом написала поперек письма брата: «Я отказываюсь». Позвав Мартину, она потребовала, чтобы та немедленно отнесла этот конверт с письмом обратно. Паскаль тоже смеялся: он был так счастлив, что позволил ей сделать это. Радость, что она останется с ним, одержала верх над рассудком.

Но в эту же ночь, когда она заснула, как упрекала Паскаля совесть за его слабодушие! Еще раз он уступил своей потребности счастья, наслаждению чувствовать ее каждый вечер возле себя, прижавшуюся к нему, тонкую и нежную в своей длинной ночной сорочке, благоухающую свежим ароматом юности. После нее он никогда уже не будет любить; все его существо вопияло против этого насильственного разрыва с женщиной и любовью. Он обливался холодным потом, стоило ему только представить себе, что она уехала, что он один, без нее, без ее ласки и нежности, наполнявшей самый воздух, которым он дышал. Он больше не почувствует ее дыхания, обаяния ее ума, ее бесстрашной прямоты, всего ее физического и нравственного существа, которое дорого ему и стало необходимо, как дневной свет. Но она должна его покинуть, даже если он от этого умрет. Теперь она спала в его объятиях; легкое детское дыхание едва поднимало ее грудь. Стараясь ее не будить, он обдумывал создавшееся положение с ужасающей ясностью и презирал себя за недостаток мужества. Нет, решено: там, у Максима, ее ожидают обеспеченность, всеобщее уважение. Он не имеет права в своем старческом эгоизме доходить до того, чтобы удерживать ее у себя и дальше в нищете, осыпаемую насмешками толпы. Когда же он начинал колебаться, чувствуя ее возле себя такой прелестной и доверчивой, покорной своему старому королю, он тотчас давал себе слово быть сильным, отказаться от жертвы, принесенной ему этой девочкой, и сделать ее счастливой вопреки ей самой.

С этого времени началась борьба самоотречения. Через несколько дней ему удалось доказать ей жестокость ее фразы «Я отказываюсь» на письме Максима, и она согласилась написать обстоятельное письмо бабушке, объяснив причины отказа. Но она ни за что не хотела уезжать из Сулейяда. Когда же Паскаль стал невероятно скупиться, стараясь как можно меньше расходовать деньги, вырученные от продажи драгоценностей, она превзошла его и с очаровательным смехом ела один только хлеб. Однажды утром он застал ее, когда она давала Мартине советы, как вести хозяйство поэкономнее. Раз десять в день она устремляла на него пристальный взгляд, бросалась ему на шею и осыпала поцелуями, чтобы прогнать ужасную мысль о разлуке, которую она все время читала в его глазах. Впрочем, у нее появился еще один довод. Как-то вечером, после обеда, у Паскаля началось сердцебиение, от которого он едва не упал в обморок. Это удивило его: он никогда не замечал у себя болезни сердца и решил, что у него просто возобновилось прежнее нервное недомогание. Испытав великие радости любви, он стал чувствовать себя менее здоровым, у него было странное ощущение, будто в нем разбилось что-то очень нежное и глубокое. Клотильда тотчас забеспокоилась, начала за ним ухаживать. Ну вот, надо надеяться, что теперь уж он не будет больше говорить об ее отъезде. Когда ты любишь человека, а он болен, остаешься возле него и заботишься о нем.

Война продолжалась все время. Это был непрерывный натиск нежности и самоотречения с единственной целью сделать счастливым другого. Паскаль видел всю доброту и любовь Клотильды, и мысль о необходимости разлуки становилась тем более жестокой, но он понимал, что необходимость эта возрастает с каждым днем. Теперь решение его было твердым. Но он не знал, как убедить ее, и был полон отчаяния и нерешительности, трепеща заранее перед сценой объяснения. Как ему поступить, когда он увидит ее отчаяние и слезы? Что сказать? Хватит ли у них сил обнять друг друга в последний раз, перед вечной разлукой? Так проходило время; он не мог ни на чем остановиться и каждый вечер корил себя за трусость, когда, погасив свечу, Клотильда вновь заключала его в свои объятия, радостная и торжествующая победу.

Она часто подшучивала над ним с нежной злостью.

— Учитель, — смеялась она, — ты слишком добр, ты оставишь меня у себя.

Это сердило его, он хмурился и твердил, волнуясь:

— Нет, нет! Не говори мне о моей доброте!.. Будь я действительно добр, ты уже давно жила бы там, окруженная довольством и уважением. Тебе обеспечено прекрасное спокойное будущее, а ты упрямо живешь здесь, в бедности, терпя оскорбления, без надежд на будущее, в печальном обществе такого старого безумца, как я. Нет! Я просто трус и бессовестный человек!

Она тотчас же заставляла его замолчать. Он действительно расплачивался за свою доброту, ту бесконечную доброту, которую рождала его любовь к жизни. Всегда желая счастья всем, он изливал ее на окружающее. Быть добрым — не означало ли это желания сделать ее счастливой ценой своего собственного счастья? Ему нужно было обладать именно этой добротой, и он чувствовал, что способен на такую доброту, безоглядную и героическую. Но, подобно несчастным, решившимся на самоубийство, он ожидал подходящего случая, времени и способа пробудить в себе к этому волю.

Однажды утром он встал в семь часов, и Клотильда, — войдя в кабинет, была очень удивлена, увидев его за рабочим столом. Уже несколько месяцев он не раскрывал ни одной книги и не прикасался к перу.

— Вот как! Ты работаешь? — воскликнула она.

Паскаль, не поднимая головы, ответил с сосредоточенным видом:

— Да, над родословным древом. Ведь я даже не внес сюда новых данных.

Несколько минут она стояла сзади него и смотрела, как он пишет. Паскаль пополнял сведения о тетушке Диде, Маккаре и Шарле, описывая их смерть, проставлял числа, и продолжал работать, как будто не замечая ее присутствия. Тогда Клотильда, ожидавшая обычных по утрам поцелуев и радостных приветствий, подошла к окну, потом снова возвратилась обратно, не зная, чем ей заняться.

— Итак, это серьезно? Мы взялись за работу? — спросила она.

— Ну да, — ответил Паскаль. — Ты ведь видишь, что я уже месяц назад должен был написать здесь об этих умерших. У меня уйма работы.

Она пристально смотрела ему в глаза все с тем же вопросительным видом.

— Что ж! Будем работать… — сказала она. — Если я могу что-нибудь для тебя разыскать или переписать, поручи это мне.

С этого дня Паскаль, казалось, ушел с головой в работу. Такова была, впрочем, его собственная теория, — по его мнению, полный покой не приносит пользы, его не нужно рекомендовать даже при переутомлении. Человек живет лишь благодаря окружающей его внешней среде; впечатления, которые он получает, преобразуются у него в движения, мысли и действия. Таким образом, если бы он находился в состоянии полного покоя и продолжал получать впечатления, никак не выражая их вовне, усвоенными и преобразованными, это привело бы его к какому-то переполнению, болезни и неизбежной потере равновесия. По собственному опыту он знал, что работа лучше всего упорядочивает повседневную жизнь. Даже в те дни, когда ему нездоровилось, он с утра принимался за работу и вновь находил уверенность в себе. Лучше всего он чувствовал себя, выполняя заранее намеченный для себя урок: столько-то страниц каждое утро в одни и те же часы. Он сравнивал этот урок с шестом канатоходца, помогавшим ему сохранять равновесие среди повседневных неприятностей, малодушных решений и оплошностей. Поэтому он считал единственной причиной сердцебиений, порой доводивших его до удушья, лень и праздность последних недель. Чтобы вылечиться, ему нужно было лишь снова взяться за свои большие научные труды.

Паскаль целыми часами с каким-то лихорадочным, преувеличенным возбуждением развивал и объяснял эти теории Клотильде. Казалось, он опять был увлечен любовью к науке, поглощавшей всю его жизнь до взрыва страсти к Клотильде. Он твердил ей, что не может оставить свое творение незавершенным, ему нужно сделать еще очень многое, чтобы воздвигнуть это долговечное здание. У него снова пробудился интерес к своим папкам, опять двадцать раз в день он открывал большой шкаф, снимал их с верхней полки и пополнял новыми данными. Его мысли о наследственности уже изменились, он хотел бы все пересмотреть заново, исправить, извлечь из биологической и социальной истории семьи обобщенный вывод, широко применимый ко всему человечеству. Наряду с этим он вернулся и к своему методу лечения при помощи подкожных впрыскиваний, чтобы разработать и углубить его: Паскалю смутно представлялась какая-то новая терапия, какая-то еще неясная, неопределенная теория о полезном действии труда, основанная на его убеждении и личном опыте.

Теперь каждый раз, садясь за стол, он жаловался самому себе:

— Не хватит у меня времени, жизнь слишком коротка!

Казалось, он не может больше терять ни часа. Как-то утром, внезапно оторвавшись от работы он сказал Клотильде, переписывавшей возле него рукопись:

— Послушай… Если я умру…

Встревоженная, она воскликнула:

— Что это тебе пришло в голову?

— Слушай внимательно, — продолжал он. — Если я умру, ты тотчас запрешь все двери. Папки ты оставишь себе, никому не отдавай. Когда же ты соберешь и приведешь в порядок мои другие рукописи, ты передашь их Рамону… Понимаешь? Это моя последняя воля.

Но она прервала его, не желая слушать

— Нет! Нет! Ты говоришь глупости!

— Клотильда, — продолжал он, — поклянись мне, что ты сбережешь у себя мои папки и передашь мои другие бумаги Рамону.

Тогда она стала серьезной и поклялась со слезами на глазах. Глубоко взволнованный, он крепко обнял ее, осыпая ласками, словно сердце его вновь раскрылось ей навстречу. Потом, успокоившись, он заговорил о своих опасениях. С тех пор как он начал усиленно работать, они зародились в нем опять, он стал присматривать за шкафом. Как-то он видел возле него Мартину. Разве не могли, воспользовавшись слепой набожностью этой старой девы, толкнуть ее на дурной поступок, убедив, что таким образом она спасет своего хозяина? Он так страдает из-за этих подозрений! При мысли об угрожавшем ему близком одиночестве у него опять начиналась эта мука, эта пытка ученого, которого преследуют его близкие в его же собственном доме, посягая даже на самое сокровенное, на творение его духа.

Как-то раз вечером, снова беседуя об этом с Клотильдой, он нечаянно проговорился:

— Понимаешь, когда тебя здесь не будет…

Она страшно побледнела и, видя, что он запнулся, весь задрожав, сказала:

— О учитель, учитель, неужели ты все еще думаешь об этой гнусности? Я вижу по твоим глазам, что ты скрываешь от меня что-то. У тебя есть какая-то мысль, которой я не знаю… Но если я уеду, а ты умрешь, то кто же здесь убережет твои работы?

Он подумал, что она уже привыкла к мысли о своем отъезде, и, собравшись с силами, весело ответил ей:

— Неужели ты думаешь, что я позволю себе умереть, не повидавшись с тобой?.. Черт побери! Я тебе напишу. Ты одна мне закроешь глаза.

Она рыдала, опустившись на стул.

— Боже мой! Да разве это возможно? Ты хочешь, чтобы мы завтра расстались, когда мы ни минуты не можем быть друг без друга и живем, не размыкая объятий! И все же, если б родился ребенок…

— А, ты осуждаешь меня! — с яростью прервал он ее. — Если бы родился ребенок, то ты никогда не уехала бы… Да разве ты не видишь, что я слишком стар и презираю самого себя! Со мной ты будешь бесплодной, ты будешь страдать оттого, что не станешь настоящей женщиной, матерью! Раз я перестал быть мужчиной, то уходи!

Она тщетно старалась его успокоить.

— Нет, — продолжал он, — я прекрасно знаю, о чем ты думаешь, мы говорили об этом двадцать раз: когда ребенок не является конечной целью, то любовь — только бессмысленная пошлость… Ты как-то вечером бросила читать роман, ибо его герои были потрясены, узнав, что им угрожает ребенок, — такая возможность не приходила им в голову, — и не знали, как от него избавиться… А я! Как я его ожидал, как бы я его любил, твоего ребенка!

С этого дня Паскаль, казалось, еще больше увлекся работой. Теперь он занимался по четыре — пять часов подряд, сидел целое утро и все послеобеденное время, не отрываясь. Он подчеркивал свою занятость, запрещал себя беспокоить, обращаться к нему хотя бы с одним словом. Но порой, когда Клотильда на цыпочках выходила из комнаты вниз, чтобы сделать какие-нибудь распоряжения или пройтись, он бросал беглый взгляд вокруг и, убедившись, что ее нет, тяжело, с выражением бесконечной усталости опускал голову на край стола. Это было болезненное облегчение после того необычайного насилия, которому он подвергал себя, продолжая сидеть за столом в то время, как она была возле него. Ему хотелось обнять ее, не отпускать от себя целыми часами, нежно целовать. Как пылко призывал он на помощь работу, словно единственное прибежище, где он надеялся оглушить себя, раствориться, без остатка. Но чаще всего он не мог работать и должен был разыгрывать комедию, внимательно устремив глаза на открытую страницу, — печальные глаза, полные непролившихся слез, пока его мысль билась в смертной муке, путаясь и ускользая от него, всегда сосредоточенная на одном и том же образе. Неужели ему самому придется убедиться в несостоятельности того труда, который, по его убеждению, был единственным владыкой, созидателем, законодателем мира? Неужели он должен будет отложить в сторону перо, отказаться от деятельности и только жить, любить случайных красивых девушек? А быть может, просто его старость виновата в том, что он не способен написать хотя бы страницу, точно так же, как не способен произвести на свет ребенка? Его всегда мучила боязнь бессилия. Прижавшись лицом к столу, лишенный сил, удрученный своим несчастьем, он грезил, что ему снова тридцать лет и каждую мочь он черпает в объятиях Клотильды бодрость для завтрашнего труда. И слезы катились по его седой бороде; но, заслышав ее шаги, он быстро выпрямлялся, брал в руки перо, желая, чтобы она снова застала его за работой, погруженным в глубокие размышления, тогда как в душе его царили только скорбь и пустота.

Стояла уже середина сентября, прошли две бесконечные мучительные недели, а ничего еще не разрешилось. И вот однажды утром Клотильда с величайшим удивлением увидела в Сулейяде бабушку Фелисите. Накануне Паскаль встретил ее на Баннской улице и, горя нетерпением принести себя в жертву, но не находя сил для разрыва, рассказал ей, несмотря на свое отвращение, обо всем и попросил ее прийти на следующий день. К этому времени она опять получила от Максима письмо, отчаянное и умоляющее.

Прежде всего она объяснила причину своего появления здесь.

— Да, это я, милочка, — сказала она, — и ты должна понять, что меня могли сюда привести только весьма важные обстоятельства… По-моему, ты просто сошла с ума, и я не могу позволить тебе и дальше губить свою жизнь, не объяснившись с тобою в последний раз.

И она тотчас со слезами в голосе прочла письмо Максима. Он пригвожден к креслу, у него чрезвычайно быстро развивается сухотка, от которой он очень страдает. Теперь он требует от своей сестры окончательного ответа, все еще надеясь, несмотря на все, на ее приезд, и содрогается при мысли, что ему придется искать другую сиделку. Он должен будет, тем не менее, сделать это, если его покинут на произвол судьбы в таком тяжелом положении. Окончив чтение, Фелисите дала понять, как неприятно будет, если состояние Максима перейдет в чужие руки. Но больше всего она распространялась о долге и о том, что люди обязаны помогать родственникам. В особенности же она ставила Клотильде на вид данное ею обещание.

— Ну, милочка, ты только вспомни, — говорила Фелисите. — Ты ведь сама сказала ему, что, когда это понадобится, ты тотчас приедешь. Я и сейчас еще слышу твои слова… Не правда ли, сын мой?

Паскаль, с тех пор как она появилась, предоставил Фелисите действовать, а сам сидел молча, бледный, с поникшей головой. Он ответил ей лишь едва заметным утвердительным кивком.

После этого Фелисите снова привела его собственные доводы: ужасный скандал, уже повлекший за собой оскорбление; угроза нищеты, такая тяжелая для них обоих; невозможность продолжать такое печальное существование, когда он, старея, окончательно потеряет здоровье, или она, такая молодая, навсегда испортит себе свое будущее. На что могут рассчитывать они теперь, когда наступила нищета? Глупо и жестоко упрямиться до такой степени.

Клотильда, стоя перед ней с непроницаемым выражением лица, молчала, не желая спорить. Но так как бабушка настаивала на своем и не давала ей покоя, она в конце концов ответила:

— Повторяю еще раз, у меня нет никаких обязанностей по отношению к брату; мой долг быть здесь. Он может как ему угодно распоряжаться своим состоянием — мне оно не нужно. Когда мы совсем обеднеем, учитель отпустит Мартину, а я буду его служанкой…

Она оборвала фразу, закончив ее выразительным жестом. О да, посвятить себя своему господину, отдать ему жизнь! Уж лучше просить подаяние на улицах, ведя его за руку, а потом, вернувшись домой, как в тот вечер, когда они стучались во все двери, отдать ему свою юность и согреть его в своих чистых объятиях!

Старая г-жа Ругон пренебрежительно вздернула подбородок.

— Прежде чем быть его служанкой, — сказала она, — ты бы лучше с самого начала стала его женой… Почему вы не вступили в законный брак? Это было бы и проще и пристойней.

Она напомнила, что уже однажды приходила к ним и требовала, чтобы они вступили в брак, предотвратив надвигавшийся скандал. Клотильда, удивившись, сказала, что ни она, ни доктор не подумали об этом, но если нужно, они, конечно, заключат брачный договор, немного позже — ведь особенно торопиться не к чему.

— Мы женимся. Я очень хочу! — воскликнула она. — Бабушка, ты права…

И, обратившись к Паскалю, сказала:

— Ты уверял меня много раз, что сделаешь, как я захочу… Так вот, слышишь, женись на мне. Я буду твоей женой и останусь здесь. Жена не оставляет своего мужа.

Паскаль, как будто боясь, что голос изменит ему и он воплем благодарности выразит свое согласие на вечную связь, которую она ему предлагала, ответил только неопределенным жестом. Этот жест мог обозначать колебание, отказ. К чему теперь этот брак в последнюю минуту, когда все рушится?

— Без сомнения, — опять сказала Фелисите, — это прекрасное чувство. Ты все отлично рассудила своей маленькой головкой. Но брак не принесет вам доходов, а пока что ты стоишь ему дорого и очень обременяешь его.

Эти слова произвели на Клотильду потрясающее впечатление. С пылающим лицом, в слезах, она быстро подошла к Паскалю.

— Учитель, учитель! — закричала она. — Неужели правда то, что говорит бабушка? Неужели ты жалеешь денег, которые тратишь на меня?

Он побледнел еще сильнее и продолжал сидеть неподвижно, с подавленным видом. Потом каким-то далеким голосом, словно говоря про себя, он прошептал:

— У меня столько работы! Я так хотел бы снова взяться за свои папки, рукописи, заметки и завершить дело моей жизни!.. Если бы я остался один, быть может, все бы устроилось. Я продал бы Сулейяд, — правда, это только кусок хлеба, усадьба стоит дешево. Но я поместился бы со всеми своими бумагами в маленькой комнатке. Я работал бы весь день, с утра до вечера, я постарался бы не чувствовать себя несчастным.

Но он избегал взгляда Клотильды, а она была так возбуждена, что ее не могло удовлетворить это жалобное бормотание. Ей становилось все страшней и страшней — она чувствовала, что сейчас будет сказано неминуемое.

— Посмотри на меня, учитель, посмотри мне прямо в глаза! — воскликнула она. — Заклинаю тебя, будь мужествен и сделай выбор между мной и твоей работой; ведь ты утверждаешь, что хочешь отправить меня отсюда, чтобы лучше работать!

Пришло время для героической лжи. Паскаль поднял голову и смело посмотрел ей в глаза. Потом с улыбкой умирающего, который жаждет смерти, он произнес прежним своим голосом, исполненным божественной доброты:

— Как ты горячишься!.. Разве ты не можешь просто, как все, выполнить свой долг?.. Мне нужно много работать, я чувствую потребность в одиночестве. А ты, дорогая, должна быть со своим братом. Поезжай к нему. Все кончено.

Наступило долгое, ужасное молчание. Клотильда продолжала пристально смотреть на него, надеясь, что он станет уступчивей. Сказал ли он правду? Не жертвует ли собой ради ее счастья? Она вдруг смутно ощутила это, словно предупрежденная долетевшим от него трепетным дуновением. «— Что же, ты отправляешь меня навсегда? — спросила она. — Ты не позволишь мне вернуться назавтра?

Паскаль держался мужественно, в ответ он снова улыбнулся: мол, уезжают не для того, чтобы так быстро возвратиться. Тогда все запуталось. Клотильда смутно понимала, что происходит. Теперь она могла поверить, что он искренне предпочел ей работу как человек науки, для которого его творение важнее женщины. Снова побледнев, она подождала немного среди этого ужасного молчания, потом медленно сказала своим нежным голосом, выражавшим полную покорность:

— Хорошо, учитель. Я уеду, когда ты захочешь, и вернусь, только если ты позовешь меня.

Этим их словно отрезало друг от друга. Непоправимое совершилось. Тотчас Фелисите, довольная тем, что ей больше не нужно убеждать, потребовала, чтобы назначили день отъезда. Она восторгалась своей настойчивостью и была уверена, что одержала победу в жестокой борьбе. В этот день была пятница, договорились, что Клотильда уедет в воскресенье, и даже послали Максиму телеграмму.

Уже три дня дул мистраль. К вечеру он усилился, обуянный новой яростью. Мартина, ссылаясь на народные приметы, объявила, что он продолжится по крайней мере еще три дня. Ветры, дующие в конце сентября в долине Вьорны, ужасны. И Мартина обошла все комнаты, чтобы осмотреть, хорошо ли заперты ставни. Обычно мистраль, проносясь наискосок над крышами Плассана, обрушивался на Сулейяд, расположенный на небольшой возвышенности. Это было настоящее бешенство, непрерывный яростный смерч, хлеставший дом и потрясавший его от чердака до погреба. Так продолжалось целые дни, целые ночи, без передышки. Черепицы сыпались на землю, вырывались с корнем оконные скрепы. Сквозь щели ветер проникал внутрь дома с каким-то безумным жалобным завыванием; двери, если их забывали закрыть, захлопывались с грохотом, похожим на пушечный выстрел. Можно было подумать, что здесь, среди криков и стенаний, выдерживают осаду.

В этом-то унылом, потрясаемом сильным ветром доме и пожелал на следующий день Паскаль заняться вместе с Клотильдой приготовлениями к отъезду. Старая г-жа Ругон обещала прийти только в воскресенье, к самому прощанию. Мартина, узнав о предстоящей разлуке, была поражена, но промолчала, только в глазах ее вспыхнул какой-то огонек. И когда ее отослали из комнаты, сказав, что уложатся сами, она опустилась к себе в кухню и занялась обычными делами с таким видом, будто и не знала о несчастье, разрушившем их жизнь втроем. Но как только Паскаль звал ее, она неслась с такой быстротой, так проворно, лицо ее сияло такой готовностью услужить, что ее можно было принять за молодую девушку. А он ни на минуту не покидал Клотильду, помогая ей и желая сам убедиться, все ли она возьмет с собой, что может оказаться нужным. Два больших раскрытых сундука стояли посреди разгромленной комнаты; всюду были разбросаны свертки, одежда; шкафы и комоды переворачивались по двадцати раз. Укладывая вещи и заботясь о том, чтобы ничего не забыть, они оба заглушали острую боль в груди. На время им удавалось забыться: Паскаль заботливо следил за тем, чтобы сундуки были хорошо уложены — шляпное отделение он занял мелкими принадлежностями туалета, засовывая шкатулки в стопки рубашек и носовых платков. Тем временем Клотильда снимала с вешалок платья и раскладывала их на кровати, пока можно будет уложить их в верхних отделениях сундука. Утомившись, они иногда делали передышку и, взглянув друг на друга, сначала улыбались, а потом старались удержаться от внезапного приступа слез: при воспоминании о неминуемом несчастье их вновь охватывало горе. Тем не менее решение их оставалось твердым, хотя сердце разрывалось от боли. Господи, так это правда, что они больше не будут вместе? И в ответ они слышали гудение ветра, этого ужасного ветра, грозившего снести дом.

Сколько раз они в этот последний день подходили к окну посмотреть на бурю! Как им хотелось, чтобы она унесла с собой все! Когда дует мистраль, солнце светит по-прежнему, небо остается синим, но это мертвенная синева, замутненная пылью, а солнце желтое и бледное, словно от лихорадки. Паскаль и Клотильда смотрели на огромные дымные столбы белой пыли, несущиеся по дорогам, на растрепанные, согнутые деревья, которые, казалось, бегут туда же таким же бешеным бегом. Окрестные нивы выжжены дотла, уничтожены яростным ровным дыханием ветра, дувшего без устали с громоподобным ревом. Ветви на деревьях ломались и мгновенно исчезали, сорванные крыши забрасывало так далеко, что потом их нельзя было разыскать. Отчего мистраль не подхватит их обоих и не унесет туда, в неведомый край, где люди счастливы? Сундуки были уложены, и Паскаль захотел открыть ставню, захлопнувшуюся от ветра, но в полуоткрытое окно ворвался такой вихрь, что Клотильда должна была прибежать на помощь. Совместными усилиями они едва могли повернуть оконную задвижку. Коекакие оставшиеся мелочи разметало по комнате, и им пришлось собирать по кусочкам маленькое ручное зеркальце, упавшее со стула. Не было ли это приметой чьей-то близкой смерти, как говорят в таких случаях женщины из предместья?

Вечером они грустно пообедали в своей веселой столовой, украшенной пастелями с изображением пышных букетов цветов. Паскаль предложил пораньше лечь спать: Клотильда должна была уехать на другой день утром в десять часов пятнадцать минут, и он беспокоился за нее, так как ей предстояло ехать поездом целых двадцать часов. Перед сном он обнял ее на прощание, настояв, чтобы с этой же ночи спать одному в своей комбате. Ей нужно как следует отдохнуть, твердо сказал он. Оставшись вместе, они не сомкнут глаз и проведут полную печали бессонную ночь. Напрасно ее огромные любящие глаза умоляли его, напрасно она протягивала к нему свои прекрасные руки. Он проявил необычайное мужество и ушел, поцеловав ее в глаза, как ребенка, закутав одеялом и попросив быть умницей и хорошенько выспаться. Да разве разлука уже не свершилась? Он только мучился бы стыдом и угрызениями совести, если бы обладал ею теперь, когда она уже ему не принадлежала. Но как было ужасно возвращение в сырую, заброшенную комнату, где его ожидало холодное, пустое ложе холостяка! Ему казалось, что он переступает порог старости, которая теперь навсегда опустится над ним, подобно свинцовой крышке. Сначала он обвинял в своей бессоннице ветер. Весь этот мертвый дом был полон стонов — гневные и умоляющие голоса сливались друг с другом в протяжных рыданиях. Он вставал два раза, подходил к дверям Клотильды, но ничего не слышал. Потом он спустился вниз и запер хлопавшую дверь — ее глухой стук наводил на мысль о несчастье, которое стучится в дом. Порывы ветра проносились по темным комнатам. Он снова улегся в постель, заледеневший, дрожащий, преследуемый ужасными видениями. Потом он понял, что этот властный голос, который так мучил его и не давал ему. спать, вовсе не голос взбесившегося мистраля. То был призыв Клотильды, сознание, что она еще здесь и что он сам себя лишил ее. Тогда он стал кататься по постели в припадке безумного желания и невыносимого отчаяния. Боже! Потерять ее навеки, в то время как было довольно одного слова, чтобы оставить ее у себя, оставить навсегда! Отнимая у него это юное тело, словно отрывали собственную его плоть. Женщина в тридцать лет еще может оправиться. Но какое усилие нужно ему сделать, чтобы отказаться в конце своей мужской жизни от последней страсти, от этой свежести и молодости, которые так щедро и беззаветно отдались ему, став его достоянием, его собственностью. Раз десять он готов был вскочить с постели, возвратиться к ней, оставить ее у себя. Ужасный припадок длился до самого рассвета, пока старый дом дрожал сверху донизу под бешеным натиском ветра.

Было шесть часов утра, когда Мартина, которой послышалось, будто он зовет ее из своей комнаты, стуча башмаками, поднялась наверх. Уже два дня у нее было бодрое и восторженное настроение; но войдя к доктору, она застыла на месте от испуга и беспокойства: Паскаль, полуодетый, лежал поперек своей измятой постели и, вцепившись зубами в подушку, старался заглушить рыдания. Он хотел было встать и одеться, но его свалил новый приступ отчаяния, у него закружилась голова, он задыхался от сердцебиения. Едва очнувшись после короткого обморока, он стал бессвязно жаловаться на свои мучения:

— Нет, нет! Я не могу. Я слишком страдаю… Мне лучше умереть, умереть сейчас…

Потом, узнав Мартину и не владея собой, Паскаль, совсем обессилев, доверился ей и признался в своей безысходной печали:

— Бедная моя Мартина, я очень страдаю. У меня разрывается сердце… Это она уносит с собой мое сердце, всего меня. Я не могу жить без нее… Я чуть не умер этой ночью, я бы хотел умереть до ее отъезда, чтобы не переживать этого ужаса, не видеть, как она меня покидает… Боже мой! Она уезжает, ее здесь больше не будет. Я останусь один, один, один…

Лицо Мартины, так весело поднимавшейся наверх, приняло бледно-восковой оттенок, выражение его стало суровым и печальным. Мгновение она смотрела на Паскаля, который рвал простыни скрюченными в судороге пальцами и в отчаянии хрипел, зажимая рот одеялом. Потом, вдруг сделав над собой усилие, она, казалось, приняла решение.

— Неразумно, сударь, причинять самому себе такое горе, — сказала она. — Это просто смешно… Раз уже такое дело, раз вы не можете обойтись без барышни, я сейчас пойду к ней и скажу, в каком вы состоянии…

Эти слова заставили его подняться с постели; едва держась на ногах, опираясь на спинку стула, он крикнул:

— Я запрещаю вам это, Мартина!

— Так я вас и послушала! Чтобы опять видеть, как вы, чуть живой, весь исходите слезами!.. Нет, нет! Я сейчас же пойду за барышней, я скажу ей всю правду и заставлю ее остаться с нами!

Разгневавшись, Паскаль схватил ее за руку и не отпускал от себя.

— Я вам приказываю слушаться, понимаете? — закричал он. — Иначе вы уедете вместе с ней… Зачем вы пришли сюда? Я был болен из-за этого ветра. Это никого не касается.

Но в конце концов его обычная доброта одержала верх, и он сказал, мягко улыбаясь:

— Моя бедная Мартина, вот вы меня и рассердили! Предоставьте же мне сделать так, как я это считаю нужным для общего благополучия. И ни одного слова — иначе вы причините мне много горя.

Мартина и сама готова была расплакаться. Спор кончился вовремя, потому что почти сейчас же вошла Клотильда. Она встала рано и спешила увидеть Паскаля, без сомнения, надеясь до последней минуты, что он оставит ее у себя. У нее тоже были распухшие от бессонницы веки; она тотчас же вопросительно посмотрела на него. Но у него все еще был такой расстроенный вид, что она встревожилась.

— Нет, нет, все это пустяки, уверяю тебя, — заявил он ей. — Я спал бы отлично, если бы не этот мистраль… Правда, Мартина, я вам говорил об этом?

Мартина, кивнув головой, подтвердила его слова. И Клотильда подчинилась своей участи; она не сказала ни слова о том, как страдала и боролась в эту ночь, пока он рядом изнемогал в смертельной муке. Обе женщины, полные покорности, отныне повиновались беспрекословно, помогая ему в его самоотречении.

— Подожди, — сказал он, открывая свой письменный стол, — у меня есть кое-что для тебя… Вот возьми! В этом конверте семьсот франков…

Когда же она стала возражать и отказываться, он сделал ей отчет. Из шести тысяч франков, вырученных от продажи драгоценностей, он не израсходовал даже двухсот, кроме того, он оставил себе еще сто на жизнь до конца месяца, при строгой экономии этого хватит; он стал теперь настоящим скрягой. Конечно, придется продать Сулейяд, он будет работать и, в конце концов, выпутается. Но он ни за что не хотел тратить оставшиеся пять тысяч франков — они принадлежат ей, Клотильде, и она всегда найдет их на месте.

— Учитель, учитель, как ты меня огорчаешь!.. Он прервал ее:

— Я так хочу. Это ты мне разрываешь сердце… Но уже половина восьмого, я пойду увязывать сундуки, они уже заперты.

Клотильда и Мартина, оставшись вдвоем, лицом к лицу, некоторое время молча смотрели друг на друга. С того времени, как в Сулейяде все стало по-новому, они обе, конечно, сознавали свое тайное соперничество возле обожаемого учителя — борьбу светлой торжествующей нежности молодой любовницы с мрачной ревностью старой служанки. Сегодня Мартина казалась победительницей. Но в это последнее мгновение их сблизило общее чувство.

— Мартина, — сказала Клотильда, — нельзя допустить, чтобы он питался, как нищий. Обещай мне подавать ему каждый день мясо и вино.

— Будьте спокойны, барышня.

— Кроме того, те пять тысяч франков, которые там лежат, — это его деньги. Я надеюсь, вы не станете беречь их и морить себя голодом. Я хочу, чтобы ты его вкусно кормила.

— Повторяю вам, барышня, я беру это на себя. У барина будет все, что нужно.

Снова наступило молчание. Они все так же смотрели друг на друга.

— Потом следи, — продолжала Клотильда, — чтобы он не работал слишком много. Я уезжаю в большой тревоге: с некоторого времени его здоровье пошатнулось. Ты будешь за ним ухаживать, правда?

— Будьте покойны, барышня, я буду ходить за ним.

— Помни, я поручаю его тебе. Кроме тебя, у него никого не останется, и меня немного утешает только то, что ты его очень любишь. Люби же его как можно крепче, люби за нас обеих.

— О барышня, все сделаю, что только смогу.

У обеих навернулись на глаза слезы.

— Хочешь поцеловать меня, Мартина? — спросила Клотильда.

— От всего сердца, барышня!

Паскаль вошел в комнату, когда они обнимали друг друга. Он сделал вид, что не замечает их, по-видимому, опасаясь расчувствоваться, и громко заговорил о последних приготовлениях к отъезду, как человек, которого торопят и который боится опоздать на поезд. Он увязал сундуки, и дядюшка Дюрбе уже увез их на своей тележке на вокзал. А еще не было восьми — в их распоряжении оставалось больше двух часов. Это были часы смертельной тоски, томительного бездействия, отравленные неотвязной мыслью о разлуке. Завтрак не продолжался и пятнадцати минут. Потом нужно было встать и снова присесть перед отъездом. Глаза не отрывались от часов. В этом унылом доме минуты казались вечностью.

— Какой сильный ветер! — сказала Клотильда, когда при порыве мистраля затрещали все двери.

Паскаль подошел к окну — деревья под натиском бури как будто устремлялись куда-то в головокружительном беге.

— С утра он еще усилился, — сказал он. — Нужно будет позаботиться о крыше, с нее сорвало много черепиц.

Для них разлука уже наступила. И они слышали только вой этого яростного ветра, сметавшего все, уносившего их жизнь. Наконец в половине девятого Паскаль сказал спокойно:

— Уже пора, Клотильда.

Она поднялась со стула. Порою она забывала, что уезжает. И вдруг она осознала ужасную правду. Последний раз она взглянула на него, но он не обнял ее, не удержал. Все было кончено. Лицо ее помертвело, она была сражена.

Сначала были сказаны обычные в таких случаях слова.

— Ведь правда, ты будешь мне писать?

— Конечно. И ты пиши мне тоже как можно чаще.

— Если заболеешь, непременно вызови меня сейчас же.

— Обещаю тебе. Но не бойся, я здоров.

Покидая этот дом, такой для нее дорогой, Клотильда окинула все блуждающим взглядом. Бросившись Паскалю на грудь и сжимая его в своих объятиях, она лепетала:

— Я хочу еще раз обнять тебя здесь, поблагодарить тебя… Учитель, это ты сделал меня такой, какая я есть. Ты сам часто повторял мне, что исправил мою наследственность. Что стало бы со мной там, в той среде, где вырос Максим?.. Да если я чего-нибудь стою, то обязана этим тебе одному. Ты пересадил меня в этот дом истины и добра и вырастил достойной твоей любви… Я была твоей, ты сделал для меня все, что только мог, и сегодня ты меня отсылаешь обратно. Да будет воля твоя, ты мой господин, и я повинуюсь тебе. Я все равно тебя люблю и буду любить всегда.

Прижав ее к своему сердцу, он ответил:

— Я думаю только о твоем счастье, я завершаю мое дело. В последнем мучительном поцелуе она чуть слышно прошептала:

— Ах, если бы родился ребенок!

Она едва расслышала, как он, не сдержав рыдания, еще тише пролепетал:

— Да, это то, о чем я мечтал, — единственно истинное и доброе дело, которое я не мог осуществить… Прости меня, постарайся быть счастливой.

На вокзал явилась старая г-жа Ругон, очень веселая и оживленная, несмотря на свои восемьдесят лет. Она торжествовала и была уверена, что Паскаль теперь в ее руках. Увидев, как они оба растеряны, она позаботилась обо всем: взяла билет, сдала багаж и усадила Клотильду в купе, где были одни женщины. После этого она долго говорила о Максиме, давала наставления и требовала, чтобы ее почаще извещали обо всем. Поезд, однако, не отправлялся, и еще пять ужасных минут они провели вместе, лицом к лицу, ни о чем больше не разговаривая. И вот, наконец, все позади — последние горячие объятия, грохот колес, веющие в воздухе платки.

Внезапно Паскаль заметил, что он остался один на перроне — поезд уже исчез на повороте пути. Тогда, не слушая матери, он бросился бежать изо всех сил, как юноша, поднялся по склону и, прыгая по каменным уступам, через три минуты был уже на террасе в Сулейяде. Свирепствовал мистраль, чудовищный вихрь сгибал столетние кипарисы, как былинки. Солнце на бесцветном небе, казалось, устало от этого ветра, который уже шесть дней с такой яростью дул прямо в него. Паскаль был подобен этим истерзанным деревьям; его одежда хлопала, как флаг на ветру, борода и волосы развевались, разметанные бурей, но он устоял на ногах. Задыхаясь и прижимая руки к сердцу, чтобы сдержать его биение, он смотрел на поезд, мчавшийся вдали по голой равнине, — на этот маленький поезд, похожий на ветку с сухими листьями, уносимую мистралем.

 


  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Все списки лучших





Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика