III
Тук,
тук... Бух, бух, бух... Ага... Кто? Кто? Что?.. Ах, стучат... ах, черт,
стучат... Где я? Что я?.. В чем дело? Да, у себя в постели... Почему же меня
будят? Имеют право потому, что я дежурный. Проснитесь, доктор Бомгард.
Вон
Марья зашлепала к двери открывать. Сколько времени? Половина первого... Ночь.
Спал я, значит, только один час. Как мигрень? Налицо. Вот она!
В дверь
тихо постучали.
– В
чем дело?
Я
приоткрыл дверь в столовую. Лицо сиделки глянуло на меня из темноты, и я
разглядел сразу, что оно бледно, что глаза расширены, взбудоражены.
– Кого
привезли?
– Доктора
с Гореловского участка, – хрипло и громко ответила сиделка, –
застрелился доктор.
– По-ля-ко-ва?
Не может быть! Полякова?!
– Фамилии-то
я не знаю.
– Вот
что... Сейчас, сейчас иду. А вы бегите к главному врачу, будите его, сию
секунду. Скажите, что я вызываю его срочно в приемный покой.
Сиделка
метнулась – и белое пятно исчезло из глаз.
Через
две минуты злая вьюга, сухая и колючая, хлестнула меня по щекам на крыльце, вздула
полы пальто, оледенила испуганное тело.
В окнах
приемного покоя полыхал свет белый и беспокойный. На крыльце, в туче снега, я
столкнулся со старшим врачом, стремившимся туда же, куда и я.
– Ваш?
Поляков? – спросил, покашливая, хирург.
– Ничего
не пойму. Очевидно, он, – ответил я, и мы стремительно вошли в покой.
С лавки
навстречу поднялась закутанная женщина. Знакомые глаза заплаканно глянули на
меня из-под края бурого платка. Я узнал Марью Власьевну, акушерку из Горелова,
верную мою помощницу во время родов в Гореловской больнице.
– Поляков? –
спросил я.
– Да, –
ответила Марья Власьевна, – такой ужас, доктор, ехала, дрожала всю дорогу,
лишь бы довезти...
– Когда?
– Сегодня
утром, на рассвете, – бормотала Марья Власьевна, – прибежал сторож,
говорит... «у доктора выстрел в квартире...».
Под
лампой, изливающей скверный тревожный свет, лежал доктор Поляков, и с первого
же взгляда на его безжизненные, словно каменные, ступни валенок у меня привычно
екнуло сердце.
Шапку с
него сняли – и показались слипшиеся, влажные волосы. Мои руки, руки сиделки,
руки Марьи Власьевны замелькали над Поляковым, и белая марля с расплывавшимися
желто-красными пятнами вышла из-под пальто. Грудь его поднималась слабо. Я
пощупал пульс и дрогнул, пульс исчезал под пальцами, тянулся и срывался в ниточку
с узелками, частыми и непрочными. Уже тянулась рука хирурга к плечу, брала
бледное тело в щипок на плече, чтобы впрыснуть камфару. Тут раненый расклеил
губы, причем на них показалась розоватая кровавая полоска, чуть шевельнул
синими губами и сухо, слабо выговорил:
– Бросьте
камфару. К черту.
– Молчите, –
ответил ему хирург и толкнул желтое масло под кожу.
– Сердечная
сумка, надо полагать, задета, – шепнула Марья Власьевна, цепко взялась за
край стола и стала всматриваться в бесконечные веки раненого (глаза его были
закрыты). Тени серо-фиолетовые, как тени заката, все ярче стали зацветать в
углублениях у крыльев носа, и мелкий, точно ртутный, пот росой выступал на
тенях.
– Револьвер? –
дернув щекой, спросил хирург.
– Браунинг, –
пролепетала Марья Власьевна.
– Э-эх, –
вдруг, как бы злобно и досадуя, сказал хирург и вдруг, махнув рукой, отошел.
Я
испуганно обернулся к нему, не понимая. Еще чьи-то глаза мелькнули за плечом.
Подошел еще один врач.
Поляков
вдруг шевельнул ртом, криво, как сонный, когда хочет согнать липнущую муху, а
затем его нижняя челюсть стала двигаться, как бы он давился комочком и хотел
его проглотить. Ах, тому, кто видел скверные револьверные или ружейные раны,
хорошо знакомо это движение! Марья Власьевна болезненно сморщилась, вздохнула.
– Доктора
Бомгарда, – еле слышно сказал Поляков.
– Я
здесь, – шепнул я, и голос мой прозвучал нежно у самых его губ.
– Тетрадь
вам... – хрипло и еще слабее отозвался Поляков.
Тут он
открыл глаза и возвел их к нерадостному, уходящему в темь потолку покоя. Как
будто светом изнутри стали наливаться темные зрачки, белок глаз стал как бы
прозрачен, голубоват. Глаза остановились в выси, потом помутнели и потеряли эту
мимолетную красу.
Доктор
Поляков умер.
__________
Ночь.
Близ рассвета. Лампа горит очень ясно, потому что городок спит и току электрического
много. Все молчит, а тело Полякова в часовне. Ночь.
На столе
перед воспаленными от чтения глазами лежат вскрытый конверт и листок. На нем
написано:
«Милый
товарищ!
Я
не буду Вас дожидаться. Я раздумал лечиться. Это безнадежно. И мучиться я тоже
больше не хочу. Я достаточно попробовал. Других предостерегаю: будьте осторожны
с белыми, растворимыми в 25 частях воды кристаллами. Я слишком им доверился, и
они меня погубили. Мой дневник вам дарю. Вы всегда мне казались человеком
пытливым и любителем человеческих документов. Если интересует Вас, прочтите
историю моей болезни.
Прощайте.
Ваш С.Поляков».
Приписка
крупными буквами:
«В
смерти моей прошу никого не винить.
Лекарь
Сергей Поляков.
13
февраля 1918 года».
Рядом с
письмом самоубийцы тетрадь типа общих тетрадей в черной клеенке[4]. Первая половина страниц
из нее вырвана. В оставшейся половине краткие записи, в начале карандашом или
чернилами, четким мелким почерком, в конце тетради карандашом химическим и
карандашом толстым красным, почерком небрежным, почерком прыгающим и со многими
сокращенными словами.
|