V
Шагая к равнине, на самой опушке леса Горн был настигнут
быстрым аллюром маленькой серой лошади. Эстер сидела верхом; ее
сосредоточенное, спокойно-веселое лицо взглянуло на Горна сверху, из-под
тенистых полей шляпы. Горн оживился и с довольной улыбкой ждал, пока девушка
спрыгивала на землю, а затем, молча оборачиваясь к нему, поправляла седло.
Одиночество не тяготило его, но отпускало поводья самым бешеным взрывом тоски,
и теперь, когда явился громоотвод в образе человека, Горн был чрезвычайно рад
ухватиться за возможность поговорить. Они пошли рядом, и маленькая серая
лошадь, медленно шевеля ушами, как будто прислушиваясь, вытягивала на ходу
морду за спиной девушки.
— Я рад видеть вас, — сказал Горн. — Мы так
забавно расстались с вами тогда, что я и теперь смеюсь, вспоминая о своем
выстреле.
Эстер подняла брови.
— Почему забавно? — подозрительно спросила
она. — Здесь часто стреляют в цель, и я также.
Горн не ответил.
— Отец послал к вам, — сказала девушка,
вглядываясь в линию горизонта.
— Он сказал: «Поди съезди. Этого человека давно не
видно, бывают лихорадки, а змей — пропасть».
— Благодарю, — сказал удивленный Горн. — Он
видел меня раз, ночью. Странно, что он заботится обо мне, я тронут.
— Заботится! — насмешливо произнесла
девушка. — Он — заботится! Он не заботится ни о ком. Вы просто не даете
ему покоя. Да о вас все говорят, куда ни пойди. Кто-то на прошлой неделе
утверждал, что вы просто-напросто дезертир с материка. Но вас никто не спросит,
будьте уверены. Здесь так живут.
Горн сердито повел плечами.
— Так бывает, — холодно сказал он. — Когда
человек не просит ничего у других и не желает их видеть, он — преступник. С
полгоря, если его ненавидят, могут избить и выругать.
Эстер повернулась и внимательно осмотрела фигуру
Горна, — как бы соображая, даст ли этот человек избить себя.
— Нет, не вас, — решительно сказала она. —
Вы, кажется, сильны, даром, что бледноваты немного. Здесь скоро будете смуглым,
как все.
— Надеюсь! — сказал Горн.
Он помолчал и сморщился, вспомнив нападение Ланфиера.
Рассказывать ему не хотелось, он смутно угадывал, что это происшествие может
подогреть басни о его якобы припрятанном золоте. Эстер что-то вспомнила;
остановив лошадь, она подошла к седлу и вынула из кожаного мешка нечто колючее
и круглое, как яблоко, утыканное гвоздями.
— Ешьте, — предложила Эстер. — Это здешние
дурианги, они подгнили, но от этого только еще вкуснее.
Оба стояли на невысоком плато, окруженном шероховатыми
уступами. Горн, смущенный отталкивающим запахом прогнившего чеснока,
нерешительно повертел плод в руках.
— Привыкнете, — беззаботно сказала девушка. —
Зажмите нос, это, честное слово, не так плохо.
Горн отковырнул твердую кожицу дурианга и увидал белую
киселеобразную мякоть. Попробовав ее, он остановился на одно мгновение и затем
съел дочиста этот удивительный плод. Его нежный, непередаваемо сложный вкус
тянул есть без конца. Эстер озабоченно следила за Горном, бессознательно шевеля
губами, как бы подражая жующему рту.
— Каково? — спросила она.
— Замечательно, — сказал Горн.
— Я дам вам еще. — Она повернулась к лошади и проворно
сунула в карман Горна несколько штук. — Их здесь много, вы сами можете
собирать.
Она подумала, раскрыла рот, собираясь что-то сказать, но
остановилась и исподлобья, по-детски скользнула по лицу Горна немым вопросом.
— Вы хотели меня спросить, — сказал он. — Что
же? Спрашивайте.
— Ничего, — поспешно возразила Эстер. — Я
хотела спросить, это верно, но почему вам это известно? Я хотела спросить, не
скучно ли вам со мной? Я не умею разговаривать. Мы все здесь, знаете,
грубоваты. Там вам, конечно, лучше жилось.
— Там?
— Ну да, там, откуда вы родом. Там, говорят, много
всякой всячины.
Она повела рукой, как бы стараясь нагляднее представить себе
сверкающую громаду города.
— Ни там, ни здесь, — сдержанно сказал
Горн. — Если хорошо — хорошо везде, плохо — везде плохо.
— Значит, вам плохо! — торжествующе вскричала она.
Расскажите.
— Рассказать? — удивленно протянул Горн.
Он только теперь вполне ясно представил и ощутил, какое
нестерпимое, хотя и обуздываемое, любопытство должен возбуждать в ней.
Неизгладимый отпечаток культуры, стертый, обезображенный полудиким
существованием, рельеф сложного мира души сквозил в нем и, как монета,
изъеденная кислотой, все же, хотя бы и приблизительно, говорил о своей
ценности. Он размышлял. Ее требование было законно и в прямоте своей являлось
простым желанием знать, с кем ты имеешь дело. Но он готов был вознегодовать при
одной мысли вывернуться наизнанку перед этой простой девушкой. Солгать не
пришло в голову; в замешательстве, не зная, как переменить разговор, он
посмотрел вверх, на дальнюю синеву воздуха.
И пустота неба легла в его душу холодной тоской свободы,
отныне признанной за ним каждым придорожным листом. Резкое лицо прошлого
светилось насмешливой гримасой, и ревнивая деликатность Горна по отношению к
той показалась ему странной и даже лишенной самолюбия навязчивостью на
расстоянии. Прошлое вежливо освободило его от всяческих обязательств.
И он ощутил желание взглянуть на себя со стороны,
прислушиваясь к словам собственного рассказа, проверить тысячи раз выверенный
счет жизни. Девушка могла истолковать его иначе, но ведь ей важно знать только
канву, остальное скользнет мимо ее ушей, как смутные голоса леса.
— Моя жизнь, — сказал Горн, — очень простая.
Я учился; неудачные спекуляции разорили моего отца. Он застрелился и переехал
на кладбище. Двоюродный брат дал мне место, где я прослужил три года. Сядемте,
Эстер. Путаться в оврагах не представляет особенного удовольствия.
Девушка быстро села, не выпуская повода, на том месте, где
ее застали слова Горна. Он сделал по инерции шаг вперед, вернулся и сел рядом,
покусывая сорванный стебелек.
— Три года, — повторила она.
— Потом, — продолжал Горн, стараясь говорить как
можно проще, — я стал бродягой оттого, что надоело сидеть на одном месте;
к тому же мне не везло: хозяева предприятия, где я служил, умерли от чумы. Ну,
вот… я переезжал из города в город, и мне наконец это понравилось. И совсем
недавно у меня умер друг, которого я любил больше всего на свете.
— У меня нет друзей, — медленно произнесла
Эстер. — Друг; это хорошо.
Горн улыбнулся.
— Да, — сказал он, — это был милейший
товарищ, и умереть с его стороны было большим свинством. Он жил так: любил
женщину, которая его, пожалуй, тоже любила. До сих пор это осталось
невыясненным. Он избрал ее из всех людей и верил в нее, то есть считал ее самым
лучшим человеческим существом. Женщина эта была в его глазах совершеннейшим
созданием бога.
Пришли дни, когда перед ней поставлен был выбор — идти рука
об руку с моим другом, все имущество которого заключалось в четырех стенах его
небольшой комнаты, или жить, подобно реке в весеннем разливе, красиво и плавно,
удовлетворяя самые неожиданные желания. Она была в это время немного грустна и
задумчива, и глаза ее вспыхивали особенным блеском. Наконец между ними
произошло объяснение.
Тогда стало ясно моему другу, что жадная душа этой женщины
ненасытна и хочет всего. А он был для нее только частью, и не самой большой.
Но и он был из той же породы хищников с бархатными когтями,
трепещущих от голосов жизни, от вида ее сверкающих пьедесталов. Вся разница
между ними была в том, что одна хотела все для себя, а другой — все для нее.
Он думал заключить с нею союз на всю жизнь, но ошибся.
Женщина эта шла навстречу готовому, протянутому ей другим человеком. Готовое
было — деньги.
Он понял ее, себя, но сгорел в несколько дней и сделался
молодым стариком. Удар был чересчур силен, не всякому по плечу. Все продолжало
идти своим порядком, и через месяц, собираясь уехать, он написал этой женщине,
жене другого — письмо. Он просил в нем сказать ему последний мучительный раз,
что все же ее любовь — с ним.
Ответа он не дождался. Тоска выгнала его на улицу, и
незаметно, не в силах сдержать желания, он пришел к ее дому. О нем доложили под
вымышленным им именем.
Он проходил ряд комнат, двигаясь как во сне, охваченный
мучительной нежностью, рыдающей тоской прошлого, с влажным и покорным лицом.
Их встреча произошла в будуаре. Она казалась встревоженной.
Лицо ее было чужим, слабо напоминающим то, которое принадлежало ему.
— Если вы любите меня, — сказала эта
женщина, — вы ни одной минуты не останетесь здесь. Уйдите!
— Ваш муж? — спросил он.
— Да, — сказала она, — мой муж. Он должен
сейчас придти.
Мой друг подошел к лампе и потушил ее. Упал мрак. Она
испуганно вскрикнула, опасаясь смерти.
— Не бойтесь, — шепнул он. — Ваш муж войдет и
не увидит меня. Здесь толстый ковер, в темноте я выйду спокойно и безопасно для
вас. Теперь скажите то, о чем я просил в письме.
— Люблю, — прошептал мрак. И он, не расслышав, как
было произнесено это слово, стал маленьким, как ребенок, целовал ее ноги и
бился о ковер у ее ног, но она отталкивала его.
— Уйдите, — сказала она, досадуя и
тревожась, — уйдите!
Он не уходил. Тогда женщина встала, зажгла свечу и, вынув из
ящика письмо моего друга, сожгла его. Он смотрел, как окаменелый, не зная, что
это — оскорбление или каприз? Она сказала:
— Прошлое для меня то же, что этот пепел. Мне не
восстановить его. Прощайте.
Последнее ее слово сопровождал громкий стук в дверь. Свеча
погасла. Дверь открылась, темный силуэт загораживал ее светлый четыреугольник.
Мой друг и муж этой женщины столкнулись лицом к лицу. Наступило ненарушимое
молчание, то, когда только одно произнесенное слово губит жизнь. Мой друг
вышел, а на другой день был уже на палубе парохода. Через месяц он застрелился.
А я приехал сюда на торговом голландском судне. Я решил жить
здесь, подалее от людей, среди которых погиб мой друг. Я потрясен его смертью и
проживу здесь год, а может и больше.
Пока Горн рассказывал, лицо девушки сохраняло непоколебимую
серьезность и напряжение. Некоторые выражения остались непонятыми ею, но
сдержанное волнение Горна затронуло инстинкт женщины.
— Вы любили ту! — вскричала она, проворно
вскакивая, когда Горн умолк.
— Меня не обманете. Да и друга у вас пожалуй что не
было. Но это мне ведь одинаково.
Глаза ее слегка заблестели. За исключением этого, нельзя
было решить, произвел ли рассказ какое-нибудь впечатление на ее устойчивый
мозг. Горн ответил не сразу.
— Нет, это был мой приятель, — сказал он.
— Меня обманывать незачем, — сердито возразила
Эстер. — Зачем рассказывали?
— Я или не я, — сказал Горн, пожимая
плечами, — забудем это. Сегодняшний день исключителен по числу людей и
животных. Вон — еще едет кто-то.
— Молодой Дрибб, — сказала Эстер. — Дрибб,
что случилось?
— Ничего! — крикнул гигант, сдерживая гнедую
кобылу перед самым лицом Горна. — Я упражнялся в отыскании следов и
случайно попал на твой. Все-таки я могу, значит. А этот человек кто?
Горна он как будто не видел, хотя последний стоял не далее
метра от стремени. Горн с любопытством рассматривал огромное нескладное —
туловище, увенчанное маленькой головой, с круглым, словно выкованным из
коричневого железа лицом; белая с розовыми полосками блуза открывала волосатую
вспотевшую грудь. Все вместе взятое походило на мужика и разбойника; добродушный
оскал зубов настроил Горна если не дружелюбно, то, во всяком случае,
безразлично.
— Подумать что ты ничего не знаешь, — насмешливо
сказала Эстер.
— А! — Великан шумно вздохнул. — Ты едешь?
Эстер села в седло.
— Прощайте, сударь, — сказал Дрибб Горну, неловко
останавливая на нем круглые глаза и дергая подбородком.
— Горн, — сказала Эстер, — не ходите в
болота, а если пойдете, выпейте больше водки. А то можете проваляться месяца
два.
Верхом, гибко колеблясь на волнующейся спине лошади, она
бессознательно бросала в глаза Горна свою резкую красоту. Он, может быть, в
первый раз посмотрел взглядом мужчины на ее безукоризненную фигуру и лицо,
полное жизни. Эта пара, удалявшаяся верхом, кольнула его чем-то похожим на
досадливое удивление.
— Галло! Гоп! Гоп! — заорал Дрибб, устремляясь
вперед и тяжело подскакивая в седле.
— До свидания, Эстер! — громко сказал Горн.
Она быстро повернулась; лицо ее, смягченное мгновенной
улыбкой, выразило что-то еще.
Бледное отражение молодости проснулось в душе Горна, он снял
шляпу и, низко поклонившись, бросил ее вслед удаляющимся фигурам. Эстер, молча
улыбаясь, кивнула и исчезла в кустах. Великан ни разу не обернулся, и когда,
вместе с Эстер, скрылась его широченная сутуловатая спина, Горн подумал, что
молодой Дрибб невежлив более, чем это необходимо для дикаря.
День развернулся, пылая голубым зноем; духота, пропитанная
смолистыми испарениями, кружила голову. И снова чувство глубокого равнодушия
поднялось в Горне; рассеянно поглаживая рукой ложе ружья, он пришел к выводу,
что девственная земля утратила свое обаяние для сложного аппарата души,
вскормленной мыслью. Слишком могучая и сочная земля утомляла нервы, как яркий
свет — зрение. Расчищенная и дисциплинированная, не более, как приятное
зрелище, — она могла бы стать дивным комфортом, любовницей, не изнуряющей
ласками, душистой ванной больных, мерзнущих при одной мысли о просторе реки.
— А я? — спросил Горн у неба и у земли. —
Я? — Он вспомнил свои охоты и трепет звериных тел, самообладание в
опасности, темный полет ночи, заспанные глаза зари, угрюмую негу леса — и
торжествующе выпрямился. В природе он не был еще ни мертвецом, ни кастратом, ни
нищим в чужом саду. Его равнодушие стояло на фундаменте созерцания. Он был сам
— Горн.
Тучный человек умирающим голосом произносил «пуф» всякий раз,
когда, визжа блоком, распахивалась входная дверь, и горячий столб света
бросался на земляной пол трактирчика. Как хозяин он благословлял посетителей,
как человек — ненавидел их всеми своими помыслами.
Но посетители хотели видеть в тучном человеке только
хозяина, безжалостно требуя персиковой настойки, пива, рому и пальмового вина.
Тучный человек, страдая, лазил в погреб, взбирался по лесенкам и снова, мокрый
от пота, садился на высокий, плетеный стул.
В углу шла игра, облака табачного дыма плавали над кучкой
широкополых шляп; характерный треск костей мешался с ругательствами и щелканьем
кошельков. Сравнительно было тихо; стены сарая, носившего имя «Зеленой
раковины», видали настоящие сражения, кровь и такую игру ножей, от которой в
выигрыше оставалась одна смерть. Изредка появлялись неизвестные молодцы с
тугими кожаными поясами, подозрительной чистотой рук и кучей брелоков; они
хладнокровно и вежливо играли на какие угодно суммы, в результате чего
колонисты привыкли чесать затылки и сплевывать.
Ланфиер вошел незаметно, его костлявое тело, казалось, могло
пролезть в щель. Еще пьянее, чем утром, с трубкой в зубах, он подвалился к
столу играющих и залился беззвучным смехом. На мгновение кости перестали
ударяться о стол; рассеянное недоумение лиц было обращено к пришедшему.
— Вот штука, так штука! — захрипел каторжник,
кончив смеяться, лишь только почувствовал, что терпение игроков
лопается. — Он сказал правду: ну и молодчага же, надо сказать!
— Кто? — осведомился тучный человек на стуле.
— Новый хозяин озера. — Ланфиер понизил голос и
стал говорить медленно. — Я ведь сегодня у него был, вы знаете. Он
окончательно порядочный человек. «Будь я губернатором, — сказал он, —
я эту колонию поджег бы с середины и с четырех концов. Там, — говорит, —
одни скоты и мошенники, а кто получше, глупы, как тысяча крокодилов».
— Вы мастер сочинять басни, — сказал, посапывая,
кофейный плантатор. — Вы врете!
Ланфиер угрюмо блеснул глазами.
— Я был бы теперь мертв, — закричал он, —
будь глаз у этого человека повернее на толщину волоса! Я упрекнул его в
заносчивости, он бросил в меня пулю так хладнокровно, как будто это был катышек
из мякиша. Я выскочил в окно проворнее ящерицы.
— Сознайтесь, что вы соврали, — зевнул хозяин.
Старик молчал. За сморщенными щеками его прыгали желваки. Играющие
вернулись к игре. Ланфиеру не верили, но каждый сложил где-то в темном кусочке
мозга «глупых, как крокодилы, людей, мошенников и скотов».
|